355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Чернев » Семейщина » Текст книги (страница 47)
Семейщина
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:57

Текст книги "Семейщина"


Автор книги: Илья Чернев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 47 (всего у книги 54 страниц)

Писаные и неписаные договоры о соревновании множились день ото дня. Колхоз тягался с колхозом, бригада с бригадой, внутри бригад сосед подбивал соседа: «Ударник, говоришь? А ну!» Соревнование шло до самого низа, но оно шло и вверх. Из ближних и дальних, семейских и бурятских, колхозов приезжали гонцы-уполномоченные, привозили вызовы, в которых значились такие-то и такие-то пункты, и на каждый из этих пунктов надо было отвечать своими. За пунктами стояли дела, горячий и радостный ударный труд, десятки, сотни людей, впервые познавших новую эту радость, впервые увидавших свое доподлинное счастье.

Соревнование шло вверх, вширь, от колхоза к колхозу, от МТС к МТС, захватило весь район и оттуда будто побежало во все концы республики: Мухоршибирь перекликалась с Куйтуном, Тарбагатай с Бичурой, Бичура не осталась в долгу перед остальными, самыми отдаленными районами.

– Эвон они какие дела-то пошли! – встречая на полевых дорогах вершиого Мартьяна Яковлевича, улыбался Епиха.

– Шелухит семейщина! – кричал в ответ Мартьян и нахлестывал коня: полеводу нужно всюду поспеть.

Епиха выглядел почерневшим, – то ли на вешнем солнце выгорел, то ли от беготни и хлопот, – их у председателя не оберешься. Перед севом не сиделось Епихе, а сейчас уж и подавно… Только глаза остались неизменными на этом выхудавшем лице, – по-прежнему умные, веселые. И чаще стал покашливать председатель Епиха, глуховато этак, а иной раз и с надрывом. Тогда лицо его кривилось не то от боли, не то от досады. Последние месяцы, после того как Епиха поднялся на ноги, он чувствовал себя неплохо. Фельдшер Дмитрий Петрович заставлял принимать его какие-то порошки, и впрямь будто лучше становилось ему. Зимой у Епихи было больше свободного времени, он мог заниматься собою, ходил к фельдшеру, старался исправно выполнять его предписания. Но с наступлением весны ему стало уж не до фельдшера, не до порошков. Он был на ногах, ни разу с той поры не свалился, ни разу не бросал работу, а что уж до курения – дымил сколько влезет, значит, здоров и никакие опасности ему не грозят. Предостережения Дмитрия Петровича казались ему излишними, – что, дескать, понимает этот старик в крепости семейской натуры…

Епиха глухо кашлял, отплевывался, морщился и бежал по загонам, а в груди у него было тесно, словно не хватало ему воздуха, хотя его было здесь сколько хочешь – целый воздушный океан над Тугнуем.

«Так бы вот и захлебнул в глотку до самых синих хребтов, ан нет, не пускает, – печалился Епиха, чувствуя, как подкашиваются у него ноги, как трудно ему, и с болью и тревогой думал, что вот, кажись, снова возвращается к нему прежняя хворь. – На всю, видно, жизнь остались те Покалины колотушки!»

Он превозмогал себя, подходил к людям, – там некогда уж вспоминать о болезни, тужить-горевать: вишь, как споро подвигается вперед пахота! Потные, чумазые и возбужденные пахари, казалось, не замечали председателя, – им сейчас не до начальства. Епиха улыбался, шел по загону, глядел, достаточна ли глубина вспашки… С табора доносилась звонкая песня артельных стряпух, – там тоже, видать, не сидели сложа руки…

Лагуткин по-прежнему больше интересовался закоульцами, чем красными партизанами. Однако недоверие его к Мартьяну Алексеевичу мало-помалу проходило. Как ни приглядывался он к делам артели, к правленцам и бригадирам, к самому Мартьяну, – ничего подозрительного он не замечал. Напротив: к севу артель сильно и неожиданно подтянулась, и теперь все у закоульцев шло как будто гладко. Правда, они во многом еще отставали от партизан, но ведь так, сразу, не выравняешься после стольких неурядиц. Повеселели закоульские артельщики: и у них по-настоящему налаживается жизнь, не только у одних партизан.

– И с Мартьяном Алексеевичем счастье свое достать можно… а сначала чуть не сменили его! – радостно гуторили в Закоулке.

Лагуткин не видел смысла копаться дальше в настроениях закоульцев: кто о прошлогоднем скажет, если нынешний день круто отличается от вчерашнего. Даже шумливый, никакого лешего не страшащийся Хвиеха и тот перестал глотку драть и с изумлением говорил:

– Чудеса, ей-богу! Похоже, бригадиров наших подменили… Как и другие, он был доволен переменой к лучшему и вместе со всеми надеялся, что все теперь пойдет как по маслу. Уже не шмыгал по закоульским конным дворам Корней Косорукий, – нечего теперь доглядывать, не к кому прислушиваться, не ведут закоульцы прежних речей, да и своей работы у Корнея хватает, Корней объяснял причины перемен в соседней артели частыми наездами Полынкина и Лагуткина:

– Должно, накрутили они хвост Мартьяну… на виду у Полынкина не шибко-то забалуешься, оно это самое дело.

Старики Аноха Кондратьич и Олемпий Давыдович понимали закоульский переворот по-иному: устыдился наконец Мартьян, старую свою партизанскую гордость в себе разбудил, расправил плечи – и ну, давай вперегонки.

Примерно то же говорил и председатель Епиха:

– Задели мы, видать, Мартьяна Алексеевича за живое этим соревнованием. Расшевелили…

Но что, в самом деле, за чудеса такие произошли у закоульцев? Откуда эти разительные перемены?

Никаких чудес на свете не бывает. Еще зимою, едва только приметил Мартьян Алексеевич, что зачастило к нему в артель начальство, понял он, что это неспроста и ему несдобровать, если он и впредь будет слепо повиноваться указкам старого Цыгана. Надо немедленно и круто поворачивать, решил Мартьян. Но куда поворачивать и как сделать это, он не представлял себе. Он собрал на потайную сходку дружков-стариков, в первый раз не предупредил о том Цыгана, и был бесконечно удивлен и обрадован, услыхав, что старики думают так же, как и он. Единодушие было редкостное и полное.

– Острогов на нашу долю хватит, – сказал один из стариков, – они поди давно тоскуют по нас. Ежели не сумеем так орудовать, чтоб комар носа не подточил, значит… жди Полынкина.

– Это уж как есть… отсылка…

– Голову, чего доброго, не снесешь еще! – поддержали другие.

Куприян Кривой поднял пасмурное лицо-замок и посыпал трескучим своим говорком:

– А голову-то уберечь надо. А голова-то пригодится нам, говорю… Своего будем добиваться другим способом. Нынешний-то способ негож, ровно сквозь промытое окошко Корнейки на нас глядят. Давайте-ка, старики, замутим стекляшки. А как, к примеру, муть напустить? А так… Времечко нынче такое, что глубже хорониться доводится. Это ничего, – мы своего достигнем! Не речами, не даже делом человек познается, а тем, что вот здесь, в сердце, у него. А сердце наше, разум – нам ведом. Только нам. Заставить надо сердце-то выжидать. Туда ведь никто не заглянет. А речи и дела наши должны быть как у всех. К вёшной готовиться? Пожалуйста! Силосные ямы копать? И это могим. Соревнование? С нашим удовольствием!.. Вот этак робить надо, и тогда сохраним себя, своего часа дождемся.

На том и порешили.

Проведав о тайной сходке, Цыган как-то поздним вечером пожаловал к Мартьяну Алексеевичу.

– Без меня собираться зачали? Без меня дела думаете вершить? – загремел он, когда остались они с глазу на глаз. – Что ж, Цыган теперь, как тот старый бешеный волк, – пусть, мол, живет и кормится как хочет! Так, что ли?

– Да нет же, – примирительно заговорил Мартьян Алексеевич, а сам с тоскливой робостью подумал: «Ну, пристал, черт! Житья от него нету, хоть в петлю… в омут головой! Когда я от тебя избавлюсь?»

Разъяренный Цыган не хотел ничего слушать. С трудом удалось Мартьяну Алексеевичу потушить эту бурю.

– Мотри! – остывая, пригрозил старик, но в сердитом его взгляде было все еще недоверие.

Цыган возражал против новой тактики, – медлительность и выжидание были не по душе ему, но Мартьян ссылался на решение стариков, пожимал плечами: что, дескать, я один могу сделать против всех?

Цыган ушел домой раздосадованный и обиженный. Почему не посоветовались с ним по такому важному делу? До сих пор он был всему голова, а теперь, видно, клонится к тому, чтоб дать ему отставку, обходиться без его советов и указаний. Живи, мол, как хочешь, не мешайся…

«Антихристы!.. И впрямь старый волк, – с досадой скрипнул зубами Цыган. – Но не бывать этому, не бывать! Погодите… рано еще от Цыгана открещиваться! Пригодится еще вам Цыган!»

Недолго думая старик дня через три позвал к себе верных людей, и тут Куприян Кривой повторил: да, они повернули круто, не могли не повернуть, – жить всякой твари охота, и надо ждать случая, а не лезть на рожон.

– Брюхо пропорешь! – заметил Мартьян Алексеевич.

– Лучше пропороть, чем под Епишкину дудку плясать! – окрысился Цыган.

Тут все старики на него закричали, и он сдался, осел, махнул рукой, – будь по-вашему, плетью обуха, видно, не перешибешь.

– Дело ваше! А я буду своего случая дожидаться, – обводя всех налитыми глазами, загадочно проговорил Цыган.

– Только не мешай нам… чтоб через тебя не попасться, – предупредил Кривой.

– И вы мне не мешайте… Я-то не попадусь! – самоуверенно сказал Цыган.

А во время вёшной, когда закоульские артельщики не на шутку вступили в соревнование с красными партизанами и дела артели быстро пошли на поправку, – не вытерпел Цыган, прибежал к бригадиру Куприяну Кривому, стуча палкой, заговорил:

– Вот те разум и сердце! Теперь разбери: кто взаправду старается, а кто по-твоему. Годик так поработают, и у тебя сердце по-другому повернется.

– У меня? – обиделся Куприян.

– Не у меня же, я не колхозник… Вашего вон брата зажиточностью поманили, вы и поверили…

– Ну… которые сомневаются, которые за обман считают, а чтоб верить – таких дураков нету.

– Глаз у тебя, Куприян, нету, слепой ты: все верят советской власти. Вот что я тебе скажу! Да!.. Ждать по-вашему не приходится, – некогда ждать уже.

– Подождем, – уныло сказал Куприян и стал одеваться. – Прошу прощения, Клим Евстратьич, мне пора… дела есть.

– С этими делами ты так закрутишься, что тебя скоро от Корнейки и Карпухи Зуя не отличишь.

– Петля! – шумно вздохнул Куприян. – Буравишь ты мне середку. И-эх! – Он почти бегом выскочил из избы.

Цыган еле успел схватить с лавки свою неизменную палку.

7

Сев подходил к концу. На Тугнуе, по увалам, там и здесь, показались на черных квадратах полей первые, будто робкие, всходы. Горячее солнце с безоблачной синей высоты щедро проливало на пышную землю благодатное свое тепло, и в полдень у дальних степных поскотин струился уже по-летнему согретый воздух. Солнечная тишина стояла над деревней, но в иные дни прилетали с неведомых тугнуйских далей стремительные ветры, сушили землю, затевали возню в перелесках и придорожных кустах, поднимали в небо столбы пыли – на тракту, на проселках, в улицах, несли вдаль бурые пыльные тучи.

В один из таких ветреных дней председатель Епиха, умаявшись в разъездах по полям, возвращался к вечеру в деревню. Он чувствовал себя разбитым и хотел сразу же ехать домой – отдыхать, но, вспомнив, что в правлении его ждут Мартьян Яковлевич и Егор Терентьевич, завернул в Краснояр.

С ног до головы пропыленный, черный, Епиха переступил порог конторы. Кроме Егора и Мартьяна, он увидел еще троих, обступивших стол счетовода.

– Эк тебя разделало! – по-обычному весело встретил председателя Мартьян Яковлевич.

– Погодка! – опускаясь на табурет, сумрачно сказал Епиха.

Устало смежая веки, словно в чаду, слушал он Мартьяна, лениво потягивал цигарку, да вдруг как закашляется – безудержно, неостановимо. К нему участливо придвинулись все, кто был в конторе, а он, красный от натуги, внезапно вспотевший, никак не мог унять кашель. Потом горлом пошла кровь… черными пятнами падала на пол.

– Что это, брат… – округлил глаза Мартьян Яковлевич.

– Отбегался, видно! – отплевываясь, глухо сказал Епиха. – Правильно говорил Полынкин: в Крым надо было… А теперь, может, поздно?.. – и, обернувшись к Егору Терентьевичу, добавил – Доведется твоему Грише теперь одному… председателем… Фельдшера!

Егор Терентьевич промолчал. Счетовод подал Епихе ковш студеной воды.

Мартьян Яковлевич кинулся за фельдшером.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Давным-давно почернел размашистый семейский крест над могилой оборского деда. Давно заросла к той могиле узенькая тропка: сколько уж лет никто не навещает старика. Лишь по-прежнему мягким гудом шумят на склоне сопки беспокойные сосны да ниже – далеко-далеко внизу – шебаршит по камням говорливый черноводный Обор. И по-прежнему издали по тракту приметен этот прямой крест, и говорят новые почтари и проезжие люди:

– Эк, высоконько забрался кто-то на сопку! Кто бы мог это быть?..

Да и кому навещать-то Ивана Финогеныча? Старые друзья его – Харитон Тряси-рука и Алдоха – давненько сложили свои головы. Вдова Соломонида Егоровна с отпрысками своими перекочевала в деревню, вступила в партизанскую артель и приставлена доглядывать свиней на тугнуйской ферме. Не сорванцу же Ермишке, за которым так и осталось прозвище Царь, почитать память своего старого отца, – Ермишка бросил мать, спутался с какой-то вдовой, сел на ее шею, отбился совсем от хозяйства, занялся воровскими темными делами. Другой сын, Антошка, вошел с матерью в колхоз, стал учетчиком, – чуть не к двадцати годам парень одолел-таки грамоту…

Хоть и не забыла отца своего Ахимья Ивановна, но нет ей теперь пути на Обор: хлопотная жизнь у нее с Анохой Кондратьичем, – двух трактористов, сына и сноху, кормить, собирать, обмывать, – да и старые они уже, нелегко подняться им с места, от своего двора…

Новая жизнь неприметно докатилась и до глухого когда-то оборского полустанка. Поселились на Оборе малетинцы и олентуйцы, обстроились, да и сошлись в небольшую артель из одиннадцати дворов.

В оборском поселке из старых жителей остался лишь один Федот Дементеич, внук Финогеныча. Кажется, один он из всех оборцев не захотел войти в колхоз. У Федота нашлась к этому своя отговорка: ну куда он годен на костылях, какой из него, безногого, работник? И Федот по-прежнему ямщичил, возил почту, а единоличное хозяйство его вела жена Елена. Она чуть не каждый год рожала, и в ветхой их избенке становилось год от года теснее, шумнее, и будто вслед за теснотою шла к Федоту нужда. Попервости он как-то не замечал оскудения, но чем дальше, тем туже приходилось ему. Велики ли доходы ямщика, и хватит ли их, когда в избе столько ртов! Много ли дает крохотный посев, много ли запасешь на зиму сена, бульбы, капусты, ежели сам без ноги!

Чтоб быть сытым, одеть ребятишек, уплатить налоги, Федот запрягал лучшего коня и ехал в свободную от ямщины неделю в Завод на заработки, – мужику с конем всегда найдется дело. Однако он не любил работать, вольготная жизнь у покойного батьки приучила его к лени. Он был ленив, беззаботен, не прочь был выпить. В горькие минуты Федот здорово выпивал, и во хмелю был буен, бил порою Елену костылем, вспоминал злодеев своих Спирьку и Лукашку, кричал:

– Спирька-то свое получил! Достукался! Пошто же на Лукашку мору никакого нету?.. Вот поеду на деревню, убью его!..

От лености, от сидячей жизни Федот располнел, но гладкое и круглое теперь лицо его хранило еще следы былой красоты…

Кроме инвалидности, было у Федота и другое немаловажное препятствие к вступлению в артель. Пусть Елена завидует соседкам-колхозницам, не знающим проклятой нищеты, – братец Василий решительно против артели.

Наезжая в Никольское, Федот не раз слышал от него:

– Батька наш не пошел бы в колхоз и, будь жив, нас отговаривал бы… Не станем срамить себя… Поглядим еще, что из этих колхозов получится.

Иногда Федот заикался о желании Елены стать колхозницей, но Василий угрожающе предупреждал:

– Не бесчести нашу фамилию, выбрось это из головы… Ни крошки тогда не выпросишь у меня, так и знай! Лучше тогда и не езди… не брат ты мне!

Хоть и обобрал его старший брат при разделе батькина добра, оставил ни при чем, да и сейчас помощи от него Федот почти не видит, – все же страшно ему рвать окончательно с Василием. Покос у них на Оборе общий, – когда сена лишнего урвешь, когда пуд муки у Васьки выпросишь…

Пуще прежнего завладела скупость Василием Дементеичем, скареднее прежнего стала его хозяйка Хамаида Варфоломеевна, – так и глядит, чтоб не увез чего Федот у них со двора. А когда, случалось, отсыпали ему муки либо отрубали кусок мяса, Хамаида норовила дать поменьше да похуже, так и ела его глазами: подавись, дескать, беднота проклятая! Горько становилось Федоту от этих презрительных взглядов, но, что поделаешь, приходилось молчать, шею гнуть.

Порою, чтоб не обращаться с нуждой своей к брату, Федот вел в Завод коня, менял лучшего на худшего с придачей, а то и продавал совсем. Кони у него еще водились… Не напрасно костерила его Хамаида, про себя обзывала беднотой: сельсовет и впрямь записал его в бедняки, – и налогу с него поменьше, и страховки, и прочие всякие льготы. Насчет налоговых льгот сильно завидовал Василий, крепкий середняк, своему брату. Когда сельсовет пытался подвести его под индивидуальное обложение, Василий тайком отправлял на Обор часть скота, временно дарил чуть ли не половину своего имущества Федоту, – попробуйте обложите после этого!

– Я тебя выручаю, и ты меня не оставь, – говорил заискивающим тоном Василий. – Кто у тебя найдет?.. Схорони… скот на дальние покосы угоним…

И Федот хоронил, как мог, укрывал братнино добро, – к нему, Федоту, не пойдут: бедняк…

Нужда заставляла Василия прибегать к помощи брата-калеки. Если б не нужда, он не стал бы с ним якшаться. Редко-редко наезжает он на Обор, и то лишь по крайней надобности. До дедовой ли могилки, до его ли костей ему? Он и раньше-то, вслед за батькой, не очень почитал деда, а сейчас и подавно: хлопотал старик о новой жизни, а какая ж это жизнь, если последнее добро, горбом нажитое, норовят отобрать!.. И Федот тоже никогда не подымется к старику на сопку, – на костылях-то не шибко разбежишься.

Один лишь Андреич, инженер, проезжая трактом из Завода на чикойские рудники, нет-нет да и взберется на ту крутизну, постоит тихо над дедовой могилкой, вспомнит отца и те далекие дни, когда студентом выхаживал он престарелого Ивана Финогеныча от жестокого недуга. «Могучий был старик, – подумает инженер. – И отец был крепкой породы, и дядя Дементей тоже. Одинаковые будто бы люди, а каким путем пошел дядюшка-то?..» И грустно ему станет, но и горд он в то же время: не потянулись ни дед, ни отец по Дементеевой дорожке, куда как дальше Дементея заглядывали они. И улыбнется Андреич, и спустится с кручи, и поедет дальше, насвистывая себе под нос что-то веселое, в чем бодрость, и легкая усмешка, и задорная удаль.

2

Получив в наследство от батьки крепкий двор, Василий Дементеич хотел жить для себя, для своей семьи, приумножать богатство, приобретать и добро и капитал. Хамаида Варфоломеевна была самая подходящая для этого жена: она умела копить и беречь добро, – лишней ложки молока не плеснет кому зря в чай, соседка у нее в долг горсти муки не допросится. Василий Дементеич вполне полагался на свои собственные силы; он сам может вести хозяйство, пахать землю, убирать хлеб, – он один со своей семьей. Помощники у него – лучше не надо: вымахали племянники Филат и Еким в рослых, крепких, широкоплечих парней, – настоящие мужики. Работали ребята здорово, подгонять не надо, – не на людей работают, на себя. От Максима, отца своего, унаследовали Максимычи страсть к тайге, к охоте, любят с ружьем в хребтах побродить. Это и к лучшему, рассуждал Василий, с артельщиками, с комсомолами не спутаются, со двора не уйдут. Работали Филат и Еким споро, в семье жили смирно, дружно, ничего особого от дяди не требовали. Ему, Василию, это в самый раз…

Интересы семьи ограничивались тесным миром двора. Василий Дементеич ни с кем не дружил, не любил ходить по гостям: станешь ходить, тогда надо и к себе звать, – одно беспокойство и убыток. Займешь что у соседа, потом он у тебя просить придет. Так уж лучше не шляться, не приваживать к себе народ. Да и зачем ему к соседям ходить, – у него всего своего вдоволь. Исключение составляли лишь братья Хамаиды, Варфоломеичи, – те по-родственному помогали ему, как и он им, – вместе с ними, единоличниками, обсуждал он частенько крестьянские разные дела. Раз в год, по большим праздникам, прилику ради, навещал он с женою тетушку Ахимью Ивановну. Ну да еще к Федоту на Обор когда соберется, – это уж по необходимости. А больше ни к кому…

К чему ему артель, если в артели нельзя добро копить, если там все общее и нет ничего собственного, тебе одному принадлежащего? Где твой конь, твой плуг, твоя телега? И не поймешь, что же ты в артели: хозяин или работник… Вернее сказать, работник: что прикажут, то и делай и не смей артачиться, а то в два счета вышибут… когда прикажут, тогда и пойдешь… не хочешь, а иди. Съездить куда-нибудь надо, коня проси, а дадут либо нет – не всегда подгадаешь. Хлеб из чужих рук получай… То ли дело собственное хозяйство: всё у тебя, при себе, в своем дворе. Хочешь работать – работай, отдыхать – отдыхай. Поехать куда собрался – запряг да поехал, ни к кому с поклоном не идти… Так думал Василий Дементеич, так говорил он с Хамаидиными братьями, этому обучал он племянников своих Филата и Екима.

Однако нельзя сказать, чтоб Василий Дементеич выхвалялся перед артельщиками, прыгал от радости: вот-де как он свободен! Напротив: он постоянно выглядел озабоченным и хмурым. Не радость испытывал он, нет, а тревогу и злость. Покоя не знала душа его: «Как это так? Артелям все льготы, а нам… жмут и жмут… Этак никогда на ноги не подымешься!»

Всеми правдами и неправдами умножал Василий Дементеич свой достаток – в пределах дозволенного законом. А то, что выходило за рамки дозволенного, он тщательно прятал от постороннего взора, закапывал, увозил на заимку, на Обор. И всё это тайком, крадучись, чтоб – не ровен час! – не разнюхали, не узнали сельсоветчики. И какого у него капитала больше: явного или тайного, разрешенного или неразрешенного, – кто скажет это?

– Завсегда хоронись… фу ты, пропастина, эти порядки!.. Ну и жизнь, язви ее!.. – забираясь в потайной угол подполья, кипел Василий.

Жизнь становилась год от года тяжелее, беспокойнее, несноснее. Василий Дементеич поругивал хлебозаготовки и налог, злобствовал, ярился, что отбирают-де у него последний кусок, по миру пустить норовят. В самом же деле кусок у него и после полного расчета с государством оставался еще изрядный: на два справных хозяйства хватит. Но ему хотелось, чтоб плоды его труда целиком переходили к нему в амбар, чтоб не было нужды делить их с тем неведомым и ненавистным ему великаном, который зовется государством, советской властью. Он чувствовал слепую вражду к этому великану и думал, что и тот враждует с ним.

Долгими зимами Василий Дементеич не сидел без дела: он то белковал, неделями пропадал в хребтах с племяшами, то ехал на лесозаготовки – возить на добрых своих конях бревна, заколачивать деньгу, то нанимался в Заводе ломовиком, – там всё строили и строили, и неизвестно, когда придет конец этой невиданно огромной стройке… Зимою тридцать второго года он подрядился в кооперации, у Трехкопытного, возить из города, с базы потребсоюза сорокаградусное зелье. Целую зиму он ездил в Верхнеудинск на трех подводах, туда – порожняком или со случайным каким грузом, оттуда – с ящиками, где в клетках-ячейках стояли зеленые литровки. Через Бар, по Тугную, до города полтораста верст, в степи гуляли бураны, сшибали с ног, но, закутанный в доху, в теплых варьгах и катанках, Василий Дементеич не боялся ни пурги, ни мороза. Краснолицый, с облупившимся от холода носом, он возвращался домой с подарками, с обновками и слегка навеселе. Кооператору Домничу ведомо, что стекло на морозе становится хрупким, что дорога за Баром ухабиста и гориста, и он заранее оговорил в соглашении, за какое количество разбитых бутылок возчик не обязан отвечать, установил так называемую норму боя – и не его дело, если возчик дорогой малость хлебнет, согреет себе нутро.

Вначале эти будто невзначай разбитые литровки слегка тревожили Василия Дементеича, но вскоре он привык, осмелел и стал делать себе запасы за счет договорной нормы. А ближе к весне, когда срок его договора с Трехкопытным уже истекал, он заехал в городе под вечер на постоялый двор и распродал несколько ящиков водки мужикам по двадцатке за литр на круг. И тут он попался – нагрянула милиция и забрала его…

Василия судили по новому закону об охране социалистической собственности, судили строго: он получил три года тюрьмы. Хамаиде он сумел послать домой весточку: так, мол, и так, приезжай на свиданье. Она приехала, выла, а он все твердил ей:

– Двор береги, скот, нажитое добро… пуще всего… Не порушьте без меня хозяйства…

Скупая Хамаида Варфоломеевна хозяйствовала ладно. Филат и Еким старательно выполняли наказ дяди. Филат стал теперь первым мужиком в семье, в меру сил своих заменял дядюшку. Преисполненный важности, он покрикивал на Екимку, а тетка Хамаида похваливала его, часто советовалась с ним по разным домашним делам.

Василий Дементеич просидел в тюрьме год. У него не было иных стремлений, кроме одного: поскорее вырваться на волю, поскорее вернуться к своему двору. Он угождал начальству, прилежно работал в мастерской и вскоре снискал себе славу исполнительного и смирного человека. Он знал, что за тихий нрав и старательность полагается досрочное освобождение. И вот его освободили… Нежданный, он явился домой и нашел, что без него домашность, хозяйство, осталось в целости. Правда, приумножения за этот потерянный год никакого нет, но нет и упадка, чего он так боялся в тюрьме. Он сдержанно похвалил жену и племяшей, на радости особой не выказал. Чему радоваться? У него отняли целый год, – сколько мог бы он наработать за это время! Будто заноза засела у него в душе…

На другой же день Василий Дементеич ругал уже Екимку:

– Без меня ты, я вижу, развинтился… Спишь долго, не радеешь… Тетка сказывала – Филат-то куда проворнее тебя. Лень, паря, она до добра не доведет!

Сильно не понравилось Василию Дементеичу, что в его отсутствие Еким выписал «Крестьянскую газету», стал много читать. Деньги на выписку газеты – ущерб хозяйству, но не это главное: не задурил бы с этого чтения парень, не отбился бы от рук.

– Мало что тебе наговорят, ты и слушай! – сердито пробурчал Еким.

Он ушел из избы, не стал продолжать этот обидный для него разговор.

Василий Дементеич зло посмотрел ему вслед. Он вернулся домой еще более ожесточенным, чем был раньше. И вдруг эта новость: племяш выписал газетку! Как спасти свой двор от разора, от погибели, если в его семье началось такое?!

«Сегодня газета, завтра – артель… – мрачно продумал Василий Дементеич. – Не пущу… топором изрублю паскуду!»

И,сбычив по обыкновению лобастую свою голову, он сжал кулаки.

3

Егор Терентьевич дождался-таки своего: наконец-то его Гриша стал полноправным председателем артели. Больного Епиху прямо из правления тогда же увез в Мухоршибирь начальник политотдела. На Епихино счастье, вывернулся невесть откуда Лагуткин на своей легковушке, помог Дмитрию Петровичу бережно перенести и уложить на мягкое кожаное сиденье исходящего кровью Епиху, да так и умчал его в сопровождении фельдшера в больницу. Несдобровать, не подняться бы в этот раз Епихе, если бы не этот счастливый случай. Сказывают, всю дорогу плевался Епиха кровью, а Дмитрий Петрович беспрестанно заставлял его глотать холодное какое-то питье… Только в больнице остановили кровь. С месяц пролежал там Епиха и едва мало-мало окреп, отправил его райком партии в Крым, на курорт. Опять упирался, говорят, Епиха, но ничего уж не хотели слушать теперь Полынкин и другие руководители района, – дали до места провожатого, денег, путевку, вывезли в город, усадили в скорый московский поезд… Только в одном и уступили Епихе: вытребовали к нему Лампею с Грунькой, разрешили повидаться перед дальней дорогой, попрощаться с родными.

Уехал Епиха лечиться в далекий Крым, и остался в артели Гриша полным хозяином. Как тут не радоваться Егору Терентьевичу – исполнилась заветная его мечта!.. Однако недолго тешил он свое сердце: кто-то из начальства намекнул, что неудобно-де быть отцу кладовщиком при сыне-председателе, и Гриша – чтоб разговоров лишних не было – поднял на правлении вопрос о новом кладовщике, и пришлось ему, Егору, передать ключи от амбаров Корнею Косорукому.

– Вот это удружил сынок! – обиженно сказал Егор Терентьевич своей старухе.

– Ему лучше видать, – поджав губы, отозвалась Варвара Леферовна.

Старик целую неделю не разговаривал с Гришей, сердито поглядывал на него исподлобья за столом, но тот, наскоро поев, вылезал, спешил по делам и, казалось, не обращал внимания на батьку.

Сердится старик, и пусть его сердится, – когда-нибудь да перестанет. Ему сразу же было разъяснено, почему он должен передать должность Корнею, это надо понять и… не дуться, как мышь на крупу, – думал Гриша.

Первым не выдержал Егор Терентьевич. Однажды за ужином он зло спросил сына:

– Что мне теперь прикажешь, товарищ председатель? Какую должность предоставишь?.. Нельзя же этак… без дела… Сколь мне ждать, пока назначат куда?

– Не торопись, отдохни, – спокойно ответил Гриша, – сев вот кончали…

– Ну, и что с того, что кончали? – запальчиво сказал Егор Терентьевич.

– А то, что на днях сызнова распределять народ станем, к сенокосу. Правда, бригадиры, полевод, животновод, конюхи, качественники – все остаются на своих местах…

– Может, подметалой каким на конном дворе ваканция свободная для меня найдется! – закричал Егор Терентьевич. – Я эту артель зачинал, я первый был председатель! Ну, теперь, конечно, гожусь в подметалы!.. Удружил, сынок, нечего сказать!.. Или мне в бригаду идти, литовкой и серпом трудодни свои выколачивать?.. Стар уж я для такой работы, не пойду!..

– Ну, разошелся!.. Никто тебя не заставляет… Придумаем что-нибудь, – улыбнулся Гриша.

Ему стало жаль отца, как-то неловко за него – до чего отстал старик, и тщеславия в нем, видать, больше осталось, чем ума. А ведь умным мужиком считался он когда-то на деревне!

4

В жаркий июльский день на площади перед клубом собралась почти вся деревня. С утра был объявлен митинг по случаю десятилетия бурятской автономной республики, и к полудню возле клуба шумела большая толпа.

Кто пришел послушать Лагуткина, – до чего мастер человек говорить! – кто прельстился на интересное зрелище: приедет районное начальство, а из ближних улусов делегация бурятских колхозников, – будет что поглядеть! Большинство же хотело собственными ушами слышать о новых льготах, которыми-де непременно будет ознаменован юбилей. Слух о предстоящих льготах, – каких именно, неизвестно, – переняли никольцы уже давно. И теперь связывали объявление льгот с этим торжественным днем, ждали и не расходились…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю