Текст книги "Семейщина"
Автор книги: Илья Чернев
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 54 страниц)
Обратно домой все идут веселые, взбудораженные, разгоряченные. Андрей с Епишкой волокут убитого разбойника. Максим, Федот, Василий несут матерого рогатого зверя.
«Добыча! Ну и рога!» – ухмыляется Финогеныч. Вот сейчас на пороге зимовья встретит их Палагеюшка, пожурит за то, что долго шлялись, накормит, горячим чаем напоит… Но отчего такая стужа в избе? Палагея Федоровна лежит на кровати под теплой шубой, голова ее, без кички, съехала на край подушки, и на застывшем навсегда лице отпечаталась предсмертная мука.
«Неужто померла?» – глухо говорит Финогеныч и стягивает с головы бараний треух. Будто что оторвалось в нем, он снимает со стены рушник, накрывает им мглистое лицо покойницы. «Дёмша, – еще глуше молвит он, – там у амбара свежее бревно лежит, руби домовину… Нет, пусть лучше Андрюха, у тебя руки нечистые… загребущие. – И он тихо плачет. – Доведется в деревню везть… в своей земле лежать…»
Шумно стало вдруг в избе, захлопали двери – Иван Финогеныч уж не в наитии, а наяву приоткрыл глаза. Оказывается, это не старуха, а он сам лежит на кровати, и в ногах у него с тусклыми напряженными лицами стоят Соломонида, Василий, Екимка, Филатка, колченогий Федот…
Василий первый заметил, что дед очнулся.
– Счас приехали… На охоту с ребятами, – тихо сказал он.
– На охоту? – пошевелил пепельными побелевшими губами Иван Финогеныч, из горла его вырвался легкий свист. – А где же… Дёмша, Андрей?
У кровати переглянулись. Соломонида Егоровна поднесла к глазам пестрый запан.
Василий склонился над дедом:
– Тут станешь… или в деревню везти? Может, к уставщику? Финогеныч снова закрыл глаза, и голос его чужой, далекий, будто не он сам, а кто-то другой сказал за него:
– Ничего не надо… могилку… вон там… на сопке… Все едино, в какой земле лежать…
Тихо отошел престарелый оборский дед.
Похоронили его, согласно его желанию, на крутом склоне сопки, по которому столько десятков лет взбирался и спускался он, и лобастая плешина горы украсилась одиноким размашистым крестом. Он издали приметен, этот прямой семейский крест, он господствует над трактом, – ехали мимо почтари, говорили:
– Эк, высоконько забрался старик!
– В одиночку жил, в одиночку и лег, – глядя на крест, постоянно вздыхали соседи…
Хоронить Ивана Финогеныча из деревни приезжали дочка Ахимья Ивановна с Анохой Кондратьичем да председатель Алдоха с Епишкой. Они-то и вознесли на плечах своих старикову домовину на высокую кручу.
После похорон Алдоха спустился до Кирюшихи, выпросил у нее с божницы чуть не охапку увядшей красной сараны, положил пышным пучком на могилку:
– Наш был… таких бы стариков побольше нам!
С орлиной этой высоты Алдоха долго глядел вниз в скорбном молчании. Ниже креста шумели вечным гудом сосны, а еще ниже, – далеко-далеко внизу, – шебаршил по камням говорливый черноводный Обор.
4
Награждение Епихи, – ее Епихи! – наполнило Лампею несказанной гордостью.
– И песен у него больше всех бравых, и Стишку он уложил в два счета… Никто не мог, а Епиха враз! – выхвалялась она перед подругами, перед сестрами.
А дома, за столом, когда заходил разговор о бандитах, Лампея лукаво щурилась на отца:
– Епиха не токмо песни играть мастер…
– Что баить – ерой! – чмыхал Аноха Кондратьич.
Лампея давным-давно была в курсе всех Епихиных дел. Странные вещи творились с нею: какая ей раньше была нужда до того, что происходит в кооперации, в сельсовете, в волости, но вот с некоторых пор начала она проявлять ко всему этому интерес немалый. В ее голове все это сливалось с судьбою любимого, с их общей судьбою…
Не только, выходит, целовались да миловались они, но бывалый красноармеец успевал кое в чем и другом. Редкое свидание обходилось у них без того, чтоб он не рассказывал Лампее, как и что там делается в необъятно широком мире. Он не навязывался с этими россказнями, он умел ронять серьезные слова между двумя поцелуями, перебивать их всхлипом гармошки. И глаза его сверкали, нет, что ни говори, не такая Лампея девка, чтоб мимо ушей пропускать волнующие вести. Он с неизъяснимым удовольствием замечал, как все больше и больше входит Лампея в круг его намерений, планов, его самых дерзновенных мечтаний. Такую девку поискать на деревне! Не найдешь… Ищут себе парни баб, хозяек, – что ж, Лампея хорошая хозяйка, – но многие ли среди них в придачу к хозяйке заполучат и понимающего друга? Друга, с которым можно было бы и совет держать, и не только в делах хозяйственных?
Гордось за себя, – не он ли то учит ее? – и за свою любимую заставляла Епиху пуще обычного выпячивать грудь, со снисходительной усмешкой взирать на сверстников. Завидная Лампеина память схватывала не только новые Епишкины песни, она, как губка, вбирала в себя, жадно вбирала новости, которыми волнуется его сердце…
…И памятен же Лампее этот день, когда собрался Епиха с милицией за Майдан разбойников ловить. Подскочил он вершный к их воротам, – у самого винтовка за спиной, – да как закричит под окном:
– Тетка Ахимья, кликни-ка… пусть Лампея на часок выйдет! Никого стесняться не стал!
Лампея выскочила за ворота, он нагнулся к ней с седла:
– Я на минутку… из совета отлучился…
– Ну? И… винтовка?
– Молчи, никому – сейчас Стишку ловить поехали… Ждут там меня.
И ударил пятками коня.
Лампея успела только рукой взмахнуть, – не воротишь! Опрометью кинулась она в избу, схватила с полатей пуховый платок, на ходу стала обряжаться…
– Ты куда? Куда заспешила-то?.. – испуганно крикнула Ахимья Ивановна, но Лампея была уже за порогом.
Задами, по заречью, побежала она к оборским воротам… Сильно колотилось сердце, – не то от быстрого бега, не то от боязни, что опоздает.
Нет, не опоздала! Вот к околице приближается кучка всадников. Дедушка Иван, – откуда он взялся? – начальники какие-то, милиционеры. А вот и он – Епиха. «Эко браво сидит на коне… красноармеец!»
И он заметил ее. Долго оглядывался. А она, взобравшись на поскотину, махала ему вслед сорванным с плеч пуховым платком… И вот скрылись кони за бугром у оврага…
Ворчала Ахимья Ивановна и прыскала ехидно Фиска, глядя на красные Лампеины руки, – до чего зябко! – но она не слушала их, ничего не могла толком ответить на расспросы матери.
– Ну и дура! – рассмеялась в конце концов Ахимья Ивановна. – Язык, видно, приморозило…
Целый день строго хранила Лампея Епихину тайну и все выбегала на тракт, к совету, – не едут ли…
И вот, уже под вечер, она перехватила Епиху на тракту. Он сидел в седле торжественно-важный. «Фу ты… фигура!» – усмехнулась уголками губ Лампея. Он увидал ее, поотстал от других.
– Кончали, – сказал он просто. – Глянь вот…
И он показал ей глазами на телегу, в которой лежало что-то прикрытое кулями.
– Подводу-то где нашли? – поняла она.
– У Майдана… Тихон ехал невзначай.
В тот миг, как увидела Лампея своего Епиху целым и невредимым, разом пропала ее тревога, и тусклый день будто налился горячим весенним светом.
– Ну, я побежала… Езжай! – кинулась она в свою улицу: больше ей ничего не надо было…
Лампея ветром заскочила в избу, да как брякнется с размаху на лавку:
– Мамка! Стишку убитого привезли!..
Она была бесконечно довольна собой, – она первая принесла в дом эту невероятную новость, и она же сумела смолчать до поры до времени, – Епихе есть за что похвалить свою Лампейку!..
Чаще и чаще стала приводить она Епиху к себе домой. Ворчал Аноха Кондратьич, – какие тут гулянки-разгулянки, когда идет великий пост и всякий человек должен блюсти смирение и чинность? Однако все это говорилось Лампее в одиночку, а при Епихе же о чинности и речи не заводилось: нельзя корить гостя, нельзя не принять его обходительно.
Для Ахимьи Ивановны веселый собеседник Епиха давно стал желанным гостем, – любила она непринужденную смешную болтовню, где можно острым словом сверкнуть. Но не только это сделало его желанным: от него выведывала она и насчет налогу, и насчет страховки, и насчет того, много ли предстоит нынче хлеба сыпать… да мало ли что можно было выведать у сельсоветчика и кооператора. Епиха знал и от Ахимьи Ивановны не таился, когда привезут в лавку цветной товар, и она шла вовремя, раньше других баб, ей не приходилось стоять в очереди… Его полезность со временем признал даже Аноха Кондратьич, начал со вниманием вслушиваться в Епишкины новости.
Так, постепенно, неделя за неделей, Епиха входил глубже и глубже в дела и сердца членов Анохиной семьи, и с течением времени его стали считать у Анохи почти своим человеком.
– Что зять Мартьян, что Самоха, что Епиха – все едино, – говорила иногда Ахимья Ивановна.
Аноха Кондратьич отмалчивался.
Епиха всё видел, все мотал на ус, которого у него, кстати, и не было, – так, прорастающая мочалка какая-то.
Он все примечал, и когда после уничтожения Стишкиной банды по селу о нем пошла громкая слава и у Анохи Кондратьич а стал он еще желаннее, – он сказал председателю, своему названому отцу, с которым вместе хозяйствовали:
– Ну, теперь, Пахомыч, держись… женюсь – и никакая гайка!
– Дело, дело, отозвался Алдоха, – Анохина девка куда с добром.
– Одобряешь?.. Коли так, иди от меня к Анохе сватом. Такому свату отказу не будет… Довольно, побобыльничал, покрутил мне Аноха голову более двух годов… Согласен?
– Схожу, для тебя схожу, – согласился Алдоха. – Век прожил, никто в сваты не брал, – как не пойти…
Епиха сбегал в кооператив, набрал подарков чуть не на все свои наградные.
– Куда столько? – изумился Василий Домнич.
– Еще мало!.. Теще, тестю, каждой девке, а их целых четыре… Женюсь, Васильич, женюсь!.. Ну, я побежал, – недосуг!
Он закинул подарки домой, понесся в Краснояр, вызвал Лампею на гумно:
– Счас сват придет. Пора!..
– Да ну?| Надумал?
– Надумал… доколь еще ждать-то! Иди готовь что надо.
– Кто сват-то?
– Сам председатель!
– Алдоха… эко диво! – Глаза Лампеи струили лучистый счастливый свет.
– Когда придет, выдь ко мне в сенцы… Я за сватом побег… – Он схватил ее за руки и закружил вкруг себя.
Дома он застал Алдоху за необычайным занятием. Обряженный в новую розовую рубаху, подпоясанный тканым поясом, председатель расчесывал и оглаживал пятерней взлохмаченную голову и черную свою бороду. Перед Алдохой стояла его старуха, лила ему в горстку пахучее масло, приговаривала:
– Хоть бы гребень взял… Диво, право диво!.. Все-то постом сватать ходят…
– Обойдется и без гребня… и в пост обойдется, – вяло отшучивался Алдоха: ему не хотелось заводить спора.
– Картина-патрет! – крикнул Епиха с порога. Они вышли в улицу, напутствуемые старухой: она разъясняла мужу, как вести себя по чину, и все покачивала головою, выражая этим свою боязнь перед возможным провалом Алдохина неурочного сватовства.
Алдоха и сам не был уверен в успехе, – он знал об упрямстве Кондратьича, – да и обязанность свата, на которую согласился он единственно из любви к Епихе, смущала, стесняла его. Подумать только, – впервой в жизни идет он сватом! Всю дорогу подбодрял его Епиха смешною всячиной, а в сенях Анохиной избы легонько подтолкнул в спину, а сам остался.
– С праздником, с воскресеньем, – переступив порог, по обычаю перекрестился Алдоха.
Ахимья Ивановна приветливо поднялась ему навстречу. Встал и Аноха Кондратьич. За какой надобностью пожаловал к ним председатель? Без надобности он не ходок к людям… Приметливая Ахимья Ивановна сразу поймала неуверенно-торжественный взгляд председателя, оглядела его праздничную рубаху, и догадка мелькнула в ее голове.
Не проходя вперед, как его учили дома, Алдоха сел на край кровати, у рукомойника и лохани.
Тут уж Ахимья Ивановна обо всем как есть догадалась и запела:
– У лохани, гостенек дорогой, Евдоким Пахомыч, сидишь, в передний угол подавайся-ка…
Алдоха чувствовал себя стесненно, не знал, куда деть руки, и все нужные слова будто высыпались у него из головы, – никак не вспомнишь. Он даже чуть взопрел: до того непривычно. То ли дело кричать, наседать, требовать, – это ему с руки. А тут вот надо ломать комедь, а после держать ряду о приданом, если все пойдет благополучно, – столько хлопот! Да еще как бы не пришлось отчалить ни с чем… Алдоха понатужился, потерянные слова отыскались, и он сказал:
– Спаси Христос, Ахимья Ивановна, и ты, Аноха Кондратьич… Вот сделаем дело, тогда и пройдем.
Чуть закинув в ожидании голову, Аноха Кондратьич вопросительно таращил глаза на председателя.
Отчаяние начало овладевать Алдохой, – хоть бы скорее выручала его догадливая Ахимья Ивановна, но она тоже помалкивала, ждала слова необыкновенного этого свата.
– У вас, как говорится, товар, а у нас купец, – проводя тылом ладони по мокрому лбу, неожиданно для себя выпалил он.
Аноха Кондратьич понимающе чмыхнул и заулыбался. Еще бы: столько дочек замуж сбыл, да не знать, о каком товаре речь ведут.
Алдохе снова стали мешать непокорные руки, и снова не знал он, что говорить, что делать.
Выручка ему объявилась нежданная. С треском распахнулась дверь, – точно ветром-бурею рвануло, – и на пороге выросли виновники сегодняшних его мучений.
Епиха был обвешан цветастыми платками и отрезами ситца, – только голова торчит из пестрого этого вороха да ноги. Лампея схватила его за руку, отчего свалился на пол какой-то светло-голубенький, в крапинку, ситчик… Епишка смутился было, но, сжатая и подхваченная Лампеей, его рука выметнулась вперед, и, вскинув голову, Лампея звонким голосом отчеканила:
– Вот он, маманька, суженый мой!
– Любовь да совет, – ответила Ахимья Ивановна.
Аноха Кондратьич растерянно округлил глаза: а как же, дескать, сват-председатель, – невдомек ему было, что Алдоха пришел по Епихиному, а не какому другому поручению.
– Все великим постом сватовство затевают! – недовольно буркнул он, на святой добрые люди женятся.
– Пускай на святой… лишь бы женились, да меня освободили поскорей, – усмехнулся Алдоха.
– Вы, значится, за одним делом? – озарился запоздалой догадкой Аноха Кондратьич.
– Нет, за двумя, – насмешливо кольнула старика Ахимья Ивановна.
– Молчи, старуха… Ну, тожно дело… Пущай женятся, ладно уж… Но пошто же вы не по чину, свата перебиваете? – обернулся Аноха Кондратьич к жениху и невесте.
– Не по чину, зато здорово, – заулыбался облегченно Алдоха…
Счастливый Епиха роздал девкам платки, особо одарил стариков. Получив отрез на рубаху, Аноха Кондратьич одобрительно хмыкнул и ответил поклоном на Епишкин поклон.
Все были довольны.
Только Фиска забилась в куть и лила безудержные слезы в новый Епишкин платок, – то ли от зависти к Лампее, то ли от чего другого…
5
Мартьян Яковлевич долго вспоминал Епишкину веселую свадьбу: свадьба очень даже понравилась ему, – водки жених запасти не поскупился. Мартьян был рад за Епиху, – хороший парень, и девка попалась ему хорошая. Теперь вот породнились они, и дружба у них пойдет еще крепче, – думал он.
Широкая безобидная душа жила в Мартьяне Яковлевиче, и умная голова сидела на его плечах. Он пользовался на деревне всеобщим уважением за свою прямоту и веселый нрав. Никольцы спускали ему всяческую насмешку, – по этой части он был большой мастер, недаром прозвали его пересмешником. Уж если Мартьян ежит в ухмылке рябоватое свое лицо и раздумчиво подбрасывает в рот двумя вытянутыми пальцами русую мочалку бороды, значит, он задумал что-то такое, от чего народ будет животики надрывать… Даже крепыши уважали его, а некоторые, может, и потрухивали его колких насмешек.
Мартьян Яковлевич был выдумщиком едва ли не половины всех прозвищ на селе. По-прежнему семейщина никогда не отличала друг друга по фамилиям, – много ли фамилий-то: на семьсот дворов и трех десятков не наскребешь; по-прежнему по деду да отцу величали целую семью, а больше того по меткому да смешному прозванию. Дедушка Егора Терентьевича любил солодуху, и стал он Солодом, а дети его пошли Солодушатами… По всякой примете рождались прозвища, и сколько их ходило по деревне – несть числа. Все эти Зуды и Зуденята, Покали и Покалята, Берендаки, Мыньжи, Анчуты, Кипочки, Погорельцы, Трехкопытные, – во многих из этих прозваний жила изобретательная Мартьянова выдумка.
Никольцы прощали Мартьяну Яковлевичу его, подчас обидное, острословие.
– Пересмешник, он и есть пересмешник! – беззлобно говорили они.
Но как ни уважали его на деревне, он не значился в тесном, замкнутом кругу уважаемых. За крепышами он на поводу не шел, да и не хотел идти. Он слишком много повидал на своем веку: до войны пошлялся по приискам, потом воевал с немцами, партизанил, – всего этого было достаточно для него, чтобы не доверять бездумно разным Ипатовым слухам и пересудам.
Он хотел жить своей головой, а она подсказывала ему, что, к примеру, пчела, мед – выгодное дело: и сладко и прибыльно. И наперекор всему – уговорам, издевкам – он первый на селе обзавелся с легкой руки пчеловода Александра двумя колодами пчел.
За эти годы Мартьян Яковлевич расплодил у себя на гумне несколько крупных роев, и весело ему было глядеть, как, угрожающе гудя, пчелиные оравы отлетали в степь: к медуницам, к ромашкам, – целые озера белых и желтых ромашек на Тугнуе, – к саране, к синему, желтому, красному многоцветью, которому и названья не подберешь. Он научился обхожденью с пчелами, – наука эта стоила ему многих шишек на лбу, на щеках, на затылке, под глазами, – научился содержать пчелу зимою, чтоб не дохла, не изводилась. За лето он набирал несколько пудов меду, сам ел и других потчевал. В первую очередь угощал медком любезную свою тещу Ахимью Ивановну.
– Вот, теща! – принося свой дар в крынке, обычно говорил он. – Китайский желтый леденец вывелся давно, и сахару теперь не густо, – ешь греховодный мед…
– С гречухи да с цветов какое греховодство! – смеялась Ахимья Ивановна – и принимала дар…
Мартьян Яковлевич не хотел, однако, останавливаться на одних только пчелах. Он видел все изъяны исконного семейского хозяйства, ему претило скудоумное однообразие приемов пахоты и сева, и он не раз говорил себе, что на старинке далеко не ускачешь, что с этой земли, с суглинка да чернозема, можно получать хлеба в полтора-два раза больше, если только взломать семейскую старину, что-то надумать… слушаться умных и знающих людей. В иных краях, говорил он, мужики хозяйствуют с большим толком. Не один он, Мартьян, понял это. Вот некоторые красноармейцы настойчиво поговаривают о новине. Его тянет на эти речи, в них он слышит отзвуки своих дум. Его тянет в сельсовет, куда по мере приближения вёшной чаще и чаще навертываются агрономы из волости.
– Эх, если б старики послушались агронома, не этак было б! – не раз говаривал в сельсовете Мартьян Яковлевич. – Ты слышал, Епиха, что последний раз объяснял он: заморозков можно не бояться, когда раньше сеять да другим сортом…
– Слышал! Советская власть да наука нам плохого не посоветуют… Да вот поди ж ты!..
Чем властнее вступала весна в свои права, – менял каурую шкуру Тугнуй, наливался зеленью, день ото дня зеленело небо и лопались на деревьях почки, – тем напористее становилась волость, и землеустроители и агрономы так и наседали один за другим на председателя Алдоху. И покатился по деревне будоражливый слушок о том, что нынче-де заставят пары пахать на три поля и прадедовскому двуполью наступит конец.
– Что же такоича? – заскакивая в сельсовет и подступая без стеснения к секретарю Николаю Самарину, надсаждался начетчик Амос Власьич. Сперва права обобрали, теперь – веру думаете отнять? Тремя перстами заместо двуперстия…
Отрываясь от бумаг, Самарин пыхал ему дымом в бороду, ровным своим голосом отвечал:
– Мне то что: хоть двуперстием, хоть пятерней маши… одно другого не касается.
Сидящие вокруг председательского стола активисты подымали начетчика на смех.
– Бреши боле! – усмехался Мартьян Яковлевич. – Молись как молился, а хлеб пусть родится получше.
– Оно, конешно, это самое дело, – вставлял Корней Косорукий, – нам бы хлебушка…
– Амос Власьевич, – выпячивал верхнюю губу Епиха, будто и впрямь готовился к серьезному разговору, – скажи, пожалуйста… на сколько процентов урожай упадет, когда всех тремя перстами креститься заставят. Как по твоим подсчетам?
Все покатывались со смеху. Даже занятой председатель Алдоха веселел глазами.
– Еретики! – ревел начетчик и убегал из совета… В эти дни в сельсовете постоянно толпился народ. Шли беспрерывно заседания и собрания. Коммунисты, сельсовет, беднота обсуждали план перехода на трехполку, толковали и решали – как бы так, чтоб споро, без заминок, без суеты и нареканий провести это важнейшее дело. Во всех решениях учитывалось возможное сопротивление закоснелой семейщины, принимались меры к тому, чтоб обработать, уговорить большинство хозяев. Алдохе, Епихе, Мартьяну, Корнею, Самарину и многим другим опять досталось изрядно беготни: надо было увещевать, доказывать, ругаться со стариками.
И этими же днями ходила под окнами Димиха, старческие глаза ее слезились, и она причитала:
– Не последний ли раз творю крестное знамение двумя перстами? В трех полях понудили сеять хлебушко, а после и тремя перстами велят креститься…
И она снова и снова возвращалась к своему сказанью:
– Три-то года нынче весной истекают. Успеет ли комуния, нет ли, – господь знает… Скоро-скоро погонит их привидент… Ждите сроку, ждите, милые…
Опираясь на палку, она ковыляла из Краснояра в Закоулок, в Албазин, в Кандабай – по всей деревне.
6
Председатель Алдоха с землемером выехали с утра в поля. Алдоха предупредил Самарина, что поедет на Вогутой и на Кожурту и чтоб раньше вечера его не ждали.
День выдался теплый, благодатный. В зеленоватой просини безоблачного неба высоко-высоко раскачивались, держа путь на север, крикливые косяки гусей. С Тугнуя тянуло гретым ласкающим ветерком.
– Денек! – восхищенно сказал землемер, когда околица осталась позади и перед ними раскинулись волнистые бурые пашни.
В полях кругами зеленел пырей, и неугомонные воробьи, чирикая, скакали по загрубелой шершавой корке прошлогодней пахоты. Впереди, верстах в трех, вздымался крутой склон Майдана, наполовину одетый свежей листвою берез и осин.
– Денек! – повторил землемер.
– Д-да… денек, – коротким взглядом окинул Алдоха светлый необъятный простор небес. – Завтра, что ли, на пахоту всех загадывать, чтоб каждому на месте растолковать?
– Да, конечно, – согласился землемер, – мобилизуйте актив, всех на поля…
– Я и то… Позавчерась у нас сход был о трехполке, старики здорово глотки драли.
– Ничего, поорут да успокоятся. Дело ясное, – усмехнулся землемер.
– Только чтоб путаницы какой не вышло… Счас мы на Кожурту проедем, в распадке вон – за леском.
– А всех предупредили, что будут объезды и трехпольная разбивка? – осведомился землемер.
– Всем было оповещение. Всем как есть… По дороге то и дело встречался народ, в поля везли плуги, бороны.
На Стрелке Алдоха завернул коня влево, и телега, переваливаясь с боку на бок и оставляя за собой глубоко вмятый след колес, запрыгала по мякоти пашни. А когда пересекли ее, их обступил молодой лесок, и едва намеченная дорога круто пошла в гору.
– Вот это и есть Кожурта. Лесок проедем – и снова пашни, – сказал Алдоха. – Там вот озеро, – махнул он рукою куда-то вверх…
Вдруг Алдохе показалось, что кто-то подглядывает за ними из кустов. Он скосил глаза, – и впрямь кусты шевелились.
– Ты езжай, я счас, – обернулся он через плечо к землемеру, сунул ему в руки вожжи, спрыгнул с телеги, кинулся к кустам.
Будто колесом раздавило трескучий орех какой, – так показалось землемеру, – он даже нагнулся, чтоб разглядеть, что там под телегой. Но это был не треск под колесами, а выстрел в кустах. Землемер понял это, только подняв глаза, – председатель взмахнул руками и спиной повалился на низкорослые побеги сосенок.
Алдоха успел заметить лишь пару сумасшедше-напряженных глаз, мшистые брови, бороду… успел лишь прошептать:
– Амос!.. Ты?!
Больше ничего не успел он…
Заколыхались после выстрела кусты, словно бы отмечая след уползающего злодея. Но землемеру недосуг было разбираться, уползает ли стрелявший или целится в него, и он так дернул вожжами, что кош взвился на дыбы.
– Помогите! – закричал землемер.
И тотчас же послышался цокот копыт, – из-за бугра вывернулись верхами Епиха и Корней Косорукий.
– Мы тут неподалечку… Откуда был стрел? – боязливо оглядываясь, спросил Корней.
– Из кустов… товарищи… председатель! – землемера трепала дрожь, язык плохо повиновался ему.
Он слабо махнул рукою в ту сторону, где упал Алдоха. Вершники враз спрыгнули с коней.
– Алдоху? – не своим голосом взревел Епиха. – Кто? Кто?!
Ломая ичигами кустарник, он побежал к кустам.
Когда Алдоху перенесли на телегу, он был еще живой, шевелил руками. Под правой скулою у него синела пулевая рана, и от нее будто кто кистью провел темно-красную полосу к подбородку. Черная борода сочилась кровью.
– К фельдшеру! Гоните на село! – крикнул землемер.
– Вот корешки… Стишкины корешки, – усаживаясь в ногах Алдохи, проговорил Корней.
– Корневища – не корешки! Бандюги!.. Средь бела дня! – Епиха нахлестывал коня что есть мочи…
Они бешено промчались Краснояром до избы Олемпия Давидовича. Епиха забарабанил кулаком в окно:
– Пусть выйдет фельдшер!
Дмитрий Петрович торопко выбежал в улицу, подошел к телеге, пощупал Алдохину безжизненную руку.
– Смерть… – выдохнул он чуть слышно. Вкруг телеги собиралась молчаливая толпа.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Три с лишним года протекло с тех пор, как прогрохотал злодейский выстрел в лесочке на Кожурте и председатель Алдоха навеки закрыл глаза свои.
Много с той поры воды убежало, много перемен видело Никольское.
…Из волости примчались прокурор, следователь, сам начальник Рукомоев. Всех, кто случился в тот раз у Кожурты, – всех их видали Епиха с Корнеем, – забрали, увезли, строго допрашивали.
– Кажется, корешки-то у нас в руках, – доверительно сказал на прощанье Рукомоев в сельсовете…
Пятеро не вернулись домой.
«Скуковала кукушка на голый лес!» – мысленно повторял Покаля, – он ли не знал, что в тюрьму пошли безвинные. И кто же, кроме премудрого семейского бога, мог ведать это… кроме бога, уставщика Ипата, Покали и начетчика Амоса? Но бог и начетчик молчали, а против тех, осужденных, слишком тяжки и неотвратимы были улики: у одного из них, Харлампа, тогда же нашли винтовку с выстреленным патроном…
После убийства Алдохи председателем на короткий срок стал Епиха. Уж он дал пить крепышам! Он готов был в пыль стереть всех справных мужиков, – чуть не в каждом видел он затаившегося врага, чуть не каждого считал повинным в Алдохиной смерти.
– За всякий волосок его мне ответят! – сжимал он кулаки. Он так разошелся, Епиха, что другие сельсоветчики вынуждены были порою осаживать его.
В конце концов волость убедилась, что Епиха понапрасну плодит лишнюю злобу, озадачил крутыми мерами многих середняков, его сместили, поставили председателем более покладистого Егора Терентьевича. Только и удалось Епихе, что закрепить трехполку. А там вскоре подоспели и перевыборы… Ипат Ипатыч вздумал было отговаривать справных от участия в выборах, но, под нажимом Покали, дал свое согласие – и принялся осторожно нашептывать верным людям:
– До чего дожили, что вами помыкает Корнейка Косорукий, самый последний человек… раскрывает утайки, лишает нравов. Пора кончать с этим!
– Будем драться… не дадим, чтоб посадили в совете бедноту, голь перекатную, – клялись справные.
Амос Власьич врывался на бедняцкие предвыборные собрания. – Мотрите, с голытьбой не проиграйте в карты! – орал он. – А ты, Корней, если будешь идти супроти нас… уберем тебя, так и знай!
– Слышите, слышите, какое он слово сказал! – задыхался Корней. – Вот они шкуры! – и он с помощью других выпихивал начетчика за дверь…
Ловко вбив клин между беднотой и середняками, справные на три четверти завладели советом. Теперь уж не существовало несгибаемой и умной воли покойного Алдохи, Епиха был обескуражен собственным поражением, среди других активистов царил разброд, – эк ведь, как они провалились на выборах! – и уставщиковы дружки начали вертеть советом и деревней по-своему. Сельсовет стал плясать под Ипатову дудку. Новый председатель, Прокоп, тихоня и трус, в спешном порядке возвращал голоса лишенцам. Вскоре в заместители к нему пробрался Покаля. Первым делом он выжил из секретарей Николая Самарина:
– Нам чужих не надо! Пущай не путает нас посельга разная… Свои грамотеи найдутся.
За сельсоветом беда пришла и в кооперацию, и в крестком, и на почту. Правда, в кооперативе от посельги, то есть от Василия Домнича, освободиться не удалось, зато подсунули ему в счетоводы зудинского большака Силку, а тот и проворовался на крупную сумму. Вот когда старый Зуда свое взял, вот когда и на его улице праздник объявился!.. В кресткоме сидели теперь более податливые мужики, выдавали ссуды не глядя, длинная у тебя борода или совсем нет ее, есть ли у тебя семена, нет ли. А с почтой совет поступил и вовсе просто: написали в мухоршибирскую почтовую контору, что-де содержание почты в селении Никольском, не оправдывает расходов ни государства, ни общества, – потому-де народ наш поголовно неграмотный, – и добились закрытия почтового отделения, и смотритель Афанасий Васильевич с семьей, со всем своим скарбом и живностью мирно укочевал к себе в Завод. Сельсовет охотно предоставил ему подводы для перевозки имущества.
– Кому теперя писать… все в своей деревне, войны нету! – захлебывался в восторге Амос Власьич. – А кому и будет письмо, из Хонхолоя в совет привезут… Раз, вишь, в неделю приказали на хонхолонскую почту наведываться, – с нас и хватит. А что до газет, ни к чему они нам, один блуд от них.
Партийная группа на селе была до крайности малочисленной. В самом деле, много ли партийных-то? Василий Домнич, Николай Самарин, Епиха да Корней Косорукий. Лишенная поддержки актива, она поневоле примолкла до поры до времени, – у всех еще стояла перед глазами картина кожуртского убийства.
– Как бы сызнова такого стрела не получилось, – поговаривали недавние активисты и отстранялись неприметно от общественных дел.
Епихе так и не удалось создать большой и влиятельной комсомольской ячейки: грозна и страшна еще была власть стариков.
Кажется, одного только фельдшера и не тронули Ипатовы сельсоветчики. Здорово прижился он в деревне. Сильные пустил с помощью Елгиньи Амосовны корни повсюду. Однако не в этом причина послабления ему.
Однажды занедужилось самому Ипату Ипатычу, пастырю, крепко занедужилось, и послал он за фельдшером. Тот умело пользовал старого уставщика, поставил на ноги. Дмитрий Петрович не зря старался, – знал, что награда ему будет не малая: оставят его в покое. Оно так и вышло. Разве скажет уставщик народу со ссылкой на писание, что лучше в нездравии пребывати, но только бы не врачевал тебя бес, у самого рыло в пуху, когда сам сотворил грех всенародно?..