Текст книги "Семейщина"
Автор книги: Илья Чернев
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 54 страниц)
В один из теплых безоблачных дней председатель Алдоха с великою честью провожал молоденького учителя в город. Романскому уже нечего было делать в деревне. Чем дальше продвигалась вёшная, тем больше пустел его класс. Каждое утро он недосчитывался то одного, то другого: по приказу отцов, не предупреждая учителя, льноголовая мелкота выезжала на пахоту, бросала ученье. В хозяйстве в эту горячую пору нужны были рабочие руки. Только-только одолевшие грамоту, ребятишки вскоре же позабывали ее: шутка ли, целый день, от зари до зари, просидеть верхом на лошади, запряженной в борону, обливаться потом, часами следить, как мельтешит под медлительными ногами коня волнистая однообразная пашня… Кто пахал, кто уезжал на ночь пасти коней в степи, – таял, таял класс день ото дня. И молодой учитель вынужден был покориться – распустил оставшихся учеников, закрыл школу до осени, обещал после страды вернуться и продолжать учение…
Еще накануне, с вечера, председатель загадал подводу дo Петровского завода, и сейчас она стояла у ворот Егоровой избы. На крыльце показались учитель и провожатые.
– Уж ты не обессудь, – ворковал на ходу Ананий Куприянович, – чем могли, тем и пособляли… Много мы тобою довольны.
– Мне обижаться на вас не приходится, – тепло ответил Романский, – вы здорово помогли мне. Особенно благодарен я Егору Терентьевичу. Кормил в кредит, можно сказать. Осенью мы с ним расквитаемся.
– Пустое, – скромно потупился Егор Терентьевич. – Пустое говоришь, Евгений Константинович, – какие там счеты!… Сызнова осенью ко мне заезжай. Так запросто и заезжай.
У телеги, куда Егор положил большой мешок харчей-подорожников, учитель первым попрощался с председателем:
– А уж какое тебе спасибо говорить, Евдоким Пахомыч, – и слов не подыщешь!
Волнуясь, он крепко сжал Алдохину руку:
– Осенью мы с тобой такие дела здесь закрутим… А еще через лето уж и школа будет построена?
– Срубим. Весною пораньше лес возить станем.
– И детей учить, и молодежь собирать, – продолжал Романский, – Какие есть у вас прекрасные ребята! Жаль, что время рабочее, не удалось нам как следует развернуться. Но зимой!.. – Он обнял председателя.
– А я тебя, паря, провожу. Мне в поля надо, – сказал Алдоха и сел в телегу.
Всю дорогу, до хараузской межи, они проговорили о будущей зиме, и она рисовалась городскому комсомольцу крутым поворотным этапом, – зимою ветхозаветная семейщина начнет отступать под напором молодежи, шаг за шагом покидающей ряды твердокаменных отцов.
У раздельной речки Дыдухи они еще раз обнялись, и Алдоха глядел учителю вслед до тех пор, пока телега не скрылась за бугром.
6
Глубокой осенью, когда последние снопы уже были вывезены с полей и на гумнах раздавались глухие удары цепов, председатель Алдоха получил через волость бумажку из города, из отдела народного образования: учитель Романский мобилизован и выехал на Восточный фронт и, поскольку в селении Никольском нет еще школы, новый учитель будет прислан, как только общество поставит ее. Алдоха велел секретарю немедленно отписать, что ранней весною общество вывезет лес и начнет постройку.
Незадача с полюбившимся ему учителем-комсомольцем опечалила Алдоху. Столько было надежд, так согласно они жили, так дружно работали, – и вдруг нежданно остался он без такой крепкой подмоги!
Несколько дней Алдоха чувствовал себя так, будто вкруг него разом стало пусто, и все гадал: «Што ж они? Неужто другого учителя не нашли? Не все ли равно… пока в горнице у Анания?» Он дважды заставлял секретаря, писать в город, требовай учителя, доказывал, что терять зиму – неподходящее дело, ребятишки вовсе отстанут от грамоты, всё перезабудут.
Город упорно отмалчивался. Входил ли он в положение Алдохи, понимал ли, – кто это мог знать? Но неспроста, видно, отмалчивался город… На далеком востоке, у самого моря, собрал японец каппелевцев и семеновцев, грозит республике, трудовому народу новой войною, никак домой уезжать не желает. И уж не грозит, а воюет, уж новые и новые эшелоны войск уходят на восток – о войне, о лихостях переживаемых дней, о мобилизации, о хлебе для армии говорят в волости, о том пишут в газетах. До учителя ли тут! Вишь, и Евгений Константинович поехал воевать с японцем.
Из деревни по вызову своих частей уходили армейцы-отпускники и бывшие партизаны – сперва поодиночке, а потом все гуще и гуще…
Алдоха видел, что он теряет опору, что ему становится с каждым днем труднее, что крепыши опять подымают голову.
И впрямь они подняли голову, расправили плечи, – поманил их снова японец зыбкой надеждой: «Неужто на сей раз не вызволит крестьянство из красной беды?» Кто и тешил себя, а кто уж и не тешил: летом-то вот так же сказывали, что невесть откуда объявившийся в Монголии белый генерал, барон Унгерн, скоро пойдет, при японской подмоге, на Читу и Верхнеудинск… мало ли семейщины тогда к нему бежало!.. Да вот развеяли его армию большевики, а самого изловили. «И, выходит, Монголия теперь красная. А уж не из Монголии ли способнее было до нас добраться?» – рассуждали самые башковитые старики… И все же поворачивала дума снова на японца, – не зря же он поднялся опять на Дальнем Востоке.
Дементей Иваныч будто бы уж и не боялся председателя Алдохи, хотя и норовил не встречаться с ним. Ипат Ипатыч, пастырь, увереннее созывал народ в церковь и даже, – чего давно не бывало с ним, – после службы произносил туманные слова поучения:
– Терпите!.. Господь бог заботится о людях своих и не допустит пришествия в мир антихриста…
В беседах с бабами пастырь не упускал случая осуждать фельдшера, запрещал ходить к нему, прививать у него детям оспу:
– Оспенный тот знак – печать антихриста… В писании сказано: «Лучше есть в нездравии пребывать, нежели, ради пременения немощи, в нечестия впасти. Аще бо и уврачует бес, больми повреди, нежели пользова…»
Чаще стали собираться свои люди в Ипатовой горнице. Покаля ерзал на лавке, бубнил:
– Что я говорил тогда? Вот тебе и пуля!.. Тут без пули найдется, кажись… До весны бы дожить, весна покажет!..
Что именно покажет весна, Покаля не договаривал, но и без того все отлично понимали его.
Радужные надежды и самогон утепляли сердце Ипатовых гостей. Покаля, казалось, больше всех преисполнен был веры, – уж на этот-то раз японец не подкачает, не подведет! Не может же этого быть!.. И уж если верил так осторожный и умный Покаля, то другие и подавно.
Куда только испарился из Покалиной памяти недавний горьковатый осадок, – не он ли сговорил Ипата и Астаху послать делегатов в Читу и… что из этого вышло? Не хочется Покале сейчас вспоминать об этом – ни вспоминать, ни говорить.
А тогда вышло вот что.
…Потайной сход, – не сход даже, а так, десяток-другой стариков, – собрался ночью у Астахи. На более широкое оповещание у Астахи с Покалей смелости не хватило. Покаля держал к старикам речь о нарушении конституции. Старики долго думали, кряхтели – и не дали своего согласия посылать ходока сразу в Читу. Пусть-де, предложил кто-то, съездит сперва Никольский посланец в город, к Потемкину, с ним посоветуется: что божий человек скажет, тому и быть.
К поездке в город готовились долго. Астаха побывал в Хонхолое у бывшего министра Булычева. Тот сказал, что никольцы задумали ладно, только надо бумагу составить и собрать под нею как можно больше подписей.
Не мешкая, Булычев сам написал такую бумагу.
– От двух-то сел крепче будет, – заявил он.
Затем Астаха сходил к Бутырииу, застал того в лавке.
– Вина моя перед тобою большая, Николай Александрович, – перегнулся Астаха через прилавок. – По неразумию своему думал я: ты чужой нам, а ты такой же купец… еще почище нас! И споров меж нами не должно быть…
– Так, так, – покачивал белой головой Бутырин и выжидательно щурил лукавые свои глаза.
– Подпиши вот бумагу, – сказал Астаха. – Подпиши… Здесь от всех нас ходатайство, чтоб, дескать, не теснили.
Бутырин поднес бумагу к подслеповатым глазам, мягко покашлял:
– Правильно, правильно… Только у меня нет никакого хозяйства, хлеба не сею.
– Что с того!
– Неудобно мне подписывать крестьянское прошение… Я, конечно, всей душой…
Астаха отчалил ни с чем: осторожный Бутырин так и не дал своей подписи. Впрочем, Астаха был доволен и тем, что помирился с Бутыриным, которого, – сколько уж лет тому! – собирался спалить и который не мог, безусловно, не расчухать о том, кто покушался на его добро. Времени для этого было у купца предостаточно, на то он и Бутырин, на то он и хитрец… Николай Александрович обещал Астахе, всем крепким мужикам, свою поддержку, но только не сейчас, не в этот раз, не по этому случаю…
В город к Потемкину с бумагой, испещренной крестами и закорючками, ездил начетчик Амос Власьич.
Богатей принял Амоса в горенке, сплошь заставленной иконами, предложил чаю, досконально обо всем порасспросил.
– У-у-у! – загудел он. – Совсем вы ума решились, я погляжу… Не езди в Читу – вот мой тебе сказ. Не будет с того добра, как бы худа для ваших стариков не вышло. Бога гневите, старики!.. У меня эвон какие мельницы, дома, постоялые дворы – и никто пальцем не тронул меня! Только вон на армию заставляют муку молоть, под их контролем. Да что мне с этого контроля? Мука-то нынче, знаешь, почем? То-то! Золотом сполна платят… что дальше будет – господь знает… А у вас? Ограбили кого? Бутырин небось всю округу за собой держит, братские поди все до единого под ним?
– Что говорить, – согласился Амос.
– Вот видишь! А кто еще из купцов у вас? Астаха Кравцов? Давно, говоришь, торговать перестал? Что ж он, лавку у него выпотрошили, что ли? Нет же того!.. Ну, и езжай домой… А что дальше – там глядеть станем. Покуда же бога не гневите. А злыдня вашего, председателя, тайком… ночью или как… понимаешь?
Обратно с неподанной правительству жалобой вернулся Амос Власьич на деревню. Рассказал все как было пастырю. Ипат Ипатыч при первой же встрече попрекнул Покалю:
– Ты пули пожалел для еретика, пошто ж сам Потемкин не жалеет! Он так и присоветовал.
– Потемкин далече, ему нас не видать, – возразил Покаля. – Не его ответ, ему и говорить легко…
Ипат Ипатыч отступился под напором Покали от своей мысли… И вот теперь такое пошло, что и впрямь, может, пуля не понадобится. Ипат Ипатыч был рад, что внял тогда разумному слову Покали…
Этой вьюжной зимою гуляла по деревне престрашная оспа, из каждой почти избы тащили на погост долбленые детские домовины, а то и две, и три… множились кресты за трактом на бугорке… Кляня судьбу, разводил беспомощно руками недоумевающий фельдшер…
7
Денно и нощно шли через Завод поезда на восток.
– Знать, жмет комиссаров японец как следует, – возвращаясь домой с заводского базара, твердили Ипатовы дружки.
По окрестным селам, здесь и там, появились армейские продовольственные отряды. Отстаивая свободу, напрягая силы в борьбе, армия требовала хлеба, и где его было взять, как не в хлебных семейских деревнях.
Уже не свои, девээровские, народоармейские части проходили сейчас по этим местам, – с запада, из советской Сибири, перебрасывались эшелоны красноармейцев. Границы республики стирались, должны были стереться, раз коварный враг вновь стоит у порога.
Красноармейские шлемы приводили семейщину в смятение немалое.
– Адали дьявольские роги на голове! – ахали бабы.
– А до чего голодны, как волки зубами ляскают, – страсть!
Красноармейцы приезжали издалека, из таинственной страшной «коммунии», они были здесь как бы выходцами с того света… они были насквозь пропитаны непривычным семейщине духом: требовательны, напористы, беспощадны.
– Кулачье! – встречая сопротивление, ревели завхозы и комиссары продовольственных отрядов. – Не видели вы еще настоящей революции!
Дух «коммунии» не нравился семейщине, – нехороший дух, совсем не но нутру. Уже в Подлопатках и в Хонхолое выгребали хлеб армейские отряды, – вот-вот в Никольском появятся.
– Не приведи господь, ежели у нас такое наступит, – вздыхал Астаха. – Никакие Спирьки не помогут. В дым разорят!..
Он имел в виду не мимолетный наезд красноармейцев, а установление длительной, навсегда, власти Советов.
– Вере нашей и всем нам тогда край, – говорил Ипат Ипатыч. – Ежели не вызволит японец…
– Должон бы вызволить, – утешал его Покаля, хотя слово утешения звучало у него не столь уже крепко и уверенно, как месяц назад: терял веру умный Покаля, но молчал об этом, не желал вносить страха и смятения в сердца единомышленников.
Таяла его вера, как юрточный дым на ветру, – мощные потоки войск, беспрерывно двигающихся через Петровский завод, – он сам видел их, собственными глазами! – разве не говорили они о решимости «коммунии» биться с японцем до конца… «Такую силу гонят на восток большевики, что и японец поди не сдержит, – с сомнением говорил себе Покаля. – Вот те и буфер… республика!»
Однажды утром в деревню навернулся небольшой красноармейский отряд. Заиндевелые на морозе кони плясали под иззябшими, плохо одетыми бойцами. Алдоха и все, кто был в сборне, кинулись, по приказанию командира, собирать мужиков на сход, сгонять подводы.
Они появились у крыльца сравнительно скоро – упряжек тридцать, примерно через час, запрудили улицу. Но идти на собрание никольцы раскачивались чуть не до вечера. Алдоха предусмотрительно разместил красноармейцев по избам, они обогрелись, подкрепились сами и накормили коней, дважды успели попить чаю…
В большой, сумрачной от копоти, комнате сельского управления жарко топилась железная печурка, – старый сторож Фаддей не поскупился сегодня на дрова ради дорогих гостей. Он полюбил с годами эти шумные наезды, он так много видал разных людей, военных и штатских, с той самой весны, как прогнали в России царя. Тихие будни сторожа обертывались праздниками необычных сборищ вот в этой самой старинной избе, – было что вспоминать ему, было о чем поговорить с десятниками в своей конуре по ночам в бессонные часы.
У каменной печки и вдоль стен расселись по лавкам степенные бородачи. Красноармейцы с винтовками кучей жались у входа.
– Лениво народ идет, – сказал Алдоха. – С полсотни, кажись, с небольшим.
– Начнем, все равно, – приказал молодой, высокий, длинноносый командир. – Мы спешим…
Он начал говорить, обращаясь к старикам и короткими взмахами разрубая рукою воздух… Сколько раз за последние три-четыре года слыхали Никольские старики подобные речи! Они постоянно были грохотливы, гремучи, взволнованны, эти речи, – как вот и сейчас, – но, как и всегда, старики каменели лицами, втыкали плетеные бороды в колени, не шелохнулись, старались, казалось, не моргать даже напряженными, направленными в одну точку глазами.
Командир быстро кончил. Его лозунги и призывы были ясны, – чтоб победить врага, армия нуждалась в хлебе.
– Говорите теперь вы, старики, – пригласил председатель Алдоха.
Мучительно долго тянулось насупленное и неловкое молчание.
– Что ж, – сказал наконец командир, – так хозяева ничего и не скажут?.. Сколько хлеба вы можете дать нам, – вот на что я жду ответа. Я не спрашиваю у вас: есть ли хлеб, мне известно – есть…
Шевеля мшистыми бровями, – словно все лицо у него ходуном ходило, – от печки на середину избы выскочил начетчик Амос Власьич.
– Старики! – завопил он сотрясающим стены голосом. – Чо это на белом свете деется, старики? Одни едут – дай, другие едут – дай! Да што, мы не сеем его, хлеб-то, а из себя вываливаем… прости господи! Сегодня дай, завтра дай… где и напасемся?! А кто нам давать станет? И чо вы нам дадите за наш хлеб? Чо? – подвинулся он к командиру, ровно наступал на него.
Судорога пробежала по лицу длинноносого парня, он с внезапной яростью рванул крючки шинели, – затрещали крючки, осекся начетчик Амос, застыли старики на лавках…
– Что я тебе дам, кулацкая сволочь? Что? – пальцы не слушались его, голос звенел, последний крючок у ворота никак не поддавался. – Что?.. Вот видишь, бери, – распахнул он наконец шинель – Бери с меня… если можешь! У меня, командира, рубахи нет – видишь?.. Вши меня заедают, а у тебя амбары ломятся!..
Мужики глядели на голую бурую грудь командира – и затаились, притихли, вобрали в себя головы, будто в ожидании удара.
– Стыдно поди, старики! – встал во весь свой рост Егор Терентьевич. – Стыдно вроде будто, я так полагаю!.. Надо хлеба дать. Нельзя нашим защитникам отказать в хлебе. Я первый даю по силе возможности три куля. Пиши, Алдоха…
Тишина схода растаяла в шепотке, во вздохах, в густом кряхтении…
Уже по ночи тридцать груженных зерном саней заскрипели по тракту в сторону Завода.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Великим постом, ранней весною, нового, двадцать второго, года председатель Алдоха начал возить с Косотского хребта лес для постройки школы.
Ох, и нелегкое это было дело – обломать тугую семейщину! Чуть не месяц целый бился Алдоха, уговаривал, а где надо, и припугивал мужиков. На сходах Ипатовы дружки, и первый из них Амос Власьич, драли глотки:
– Не надо нам этого! Жили без школы да целы были!.. Чуть не месяц мотал мужиков Алдоха, пока однажды на сходе, – невесть котором по счету! – не вырвал у них приговора, подтверждающего уже позабытый прошлогодний – быть школе. Не даром далась Алдохе эта победа, покрутился, побегал он по деревне. Накануне вечером Алдоха обошел самолично всех надежных людей, с каждым имел разговор наособицу, и каждый обещал поддержать его, явиться непременно. Надежного народу набралось-таки: бывший председатель Мартьян с Ариной, Егор Терентьевич и Ананий Куприянович с бабами, Олемпий Давыдович с Елгиньей Амосовной, которая обещалась прихватить побольше солдаток, а заодно и фельдшера Дмитрия Петровича, Корней Косорукий, Василий Васильевич со своей Домною, кузнец Викул Пахомыч, бондарь Николай Самарин, Мартьян Яковлевич, – этот посулил сговорить тещу Ахимью Ивановну, а та уже притащит своего Аноху Кондратьича, смотритель Афанасий Васильевич, партизаны Вахря, Хвиёха, Аника, – да мало ли кто еще. «Мало, мало! – говорил себе Алдоха. – Поразлетелись молодые соколы с японцем воевать, а бородатые-то партизаны не шибко тверды, кабы не переметнулись».
Делать, однако, было нечего. Всех, кого мог, пригласил председатель. Из волости он вызвал нарочным школьного инспектора-говоруна. «Настоящая мобилизация!» – усмехнулся Алдоха в черную свою бороду.
Эту мобилизацию он проводил втихомолку от крепышей, и крепыши были застигнуты врасплох. Ни Покаля, ни Астаха не учуяли, что предстоит окончательный сход, никто из крепышей не был заранее извещен, что в последний раз будет решаться вопрос о школе. Справные мужики отнеслись к назначенному сходу с прохладцей: ну, сход и сход, мало ли их нынче, на все не переходишь, на всех не высидишь… Многие остались дома, не пошли.
Тонко сработал председатель Алдоха!..
Ахнули на другой день в горнице Ипата Ипатыча, пастыря, ко дело уже свершилось, приговор письменный дан, а что написано пером, того, как известно, не вырубишь топором. Школьный инспектор увез тот приговор в волость, оттуда его послали в город.
Колготня пошла по деревне, взбаламутили народ Ипатовы прихвостни. В который-то раз за эти годы справные мужики почувствовали себя обойденными, набрасывались ожесточенно на Алдоху:
– Неправильный приговор… Мы не писались, мы и возить не станем!
– Свой приговор дадим, что неправильный!..
Но Алдоха не шибко-то слушал эти речи, он жал и жал: раз есть приговор, к тому же вторичный, – кончено. На то он и Алдоха, партизан, бывший пастух, чтобы волков не бояться. На горячих он умел цыкнуть – разом присмиреешь. Да и помощник у него теперь объявился куда с добром: выздоровевший еще осенью, бывший председатель Мартьян Алексеевич внял советам старого своего дружка, пришел на помощь. Вначале, как отняли у него партийный билет – за пьянку и дискредитацию власти, – он ото всего отбрыкивался, тая горькую обиду, чуть было не запил снова. Но Алдоха был так обходителен, так пронял разумными словами, – прощенья, дескать, добиться долго ли хорошей работой, пройдет время, и билет вернут, как в волостном комитете сулились, – не отпускал Мартьяна ни на шаг от себя, переломил Мартьянову обиду, за собой потянул. И теперь Мартьян Алексеевич еще злее, еще напористее на крепышей наседал… И оба они, председатель бывший и председатель нынешний, сзывали мужиков на Косоту с топорами и пилами, ходили по дворам, пристегнули себе в подмогу Корнея, Викула, Самарина и других, не давали никому передышки.
Многолошадные скулили: как бы не замаять к вёшной коней. Малолошадным председатель сам давал послабления, и через это между мужиками разгоралась злоба, и в той злобе Алдоха черпал себе поддержку немалую. Он еще сильней напирал на многолошадных.
– Кряхти не кряхти, не отвяжутся… ехать надо, – рассуждали никольцы.
И ехали, и валили лес, и везли его к тракту, где Старый Краснояр раскинул свое устье стосаженной площадью. Председатель Алдоха торопился выполнять приговор, – ковал железо, пока не остыло. Да и время поджимало Алдоху: к вёшной-то кто станет со школой возиться, и будут бревна лежать неприкаянные до зимы, и снова деревня без школы останется.
Рубили школу большою мирскою помочью. Тут уж въедливый председатель чуть поотстал от крепышей, – своих людей-доброхотов хоть отбавляй. Горячее других взялись за постройку Василий Васильевич, бондарь Самарин да кузнец Викул.
– Этим что, какое у них хозяйство! Им хоть и днюй и ночуй, – говорили зажиточные.
И те действительно дневали и ночевали у школы. Василия Трехкопытного, – так прозвали на селе Василия Васильевича за его одинаковые имя, отчество и фамилию, – Алдоха определил главным десятником, и Василий почти не отлучался с постройки с утра до вечера. Кузнец Викул Пахомыч неожиданно для всех обнаружил такое плотничье мастерство, что ему поручили вместе с бондарем самые тонкие работы. Всем троим председатель обещал заплатить немного деньгами и натурой за счет общества, и они старались.
Быстро вырастающий над землею белый сруб оседлывали с раннего утра десятки людей, и далеко по заречью отдавался веселый перестук топоров.
Морща в ухмылке рябоватое лицо, Мартьян Яковлевич кричал сверху:
– Главный инженер! Трехэтажный! Ты и впрямь трехэтажный: в этажи с этой махиной полезем… Подай-ка клин, вон у тебя под ногами.
– Он не трехэтажный, а трехугольный, – подхватывал Мартьянов смех весельчак Викул Пахомыч.
– Ан вовсе нет – трехкопытный, – раздавалось за спиною Викула.
Василий Васильевич нагибался, подымал клин, тянул руку вверх к Мартьяну, силился изобразить на своем смуглом, спокойном лице улыбку, но это ему не удавалось: улыбка, видать, была ему не под силу. На шутки пересмешников он не обижался, делал свое дело расторопно, говорил вразумительно, и постоянно лицо его и вся фигура выражали глубокое нерушимое спокойствие.
Бондарь Николай Самарин изредка вынимал из кармана штанов кисет, закручивал тугую махорочную цигарку, что, однако, ничуть не мешало ему работать скорее многих семейских мужиков. Табачный дым сизой струйкой взвивался к верхнему ряду, попадал в ноздри Анохе Кондратьичу. Аноха чмыхал, крутил головою, бурчал:
– Хэка, паря! Табакур окаянный… и выдумают же такую оказию – дым глотать.
Он неодобрительно глядел вниз на подстриженные щеточкой светло-русые усы Самарина, прокопченные над губою махорочной желтизной, про себя осуждал бондаря: «Грех ить так-то усы ножом резать… бесовским зельем ноздри поганить. Сибиряк, он сибиряк и есть!»
Богобоязненные эти думки, впрочем, тут же отлетали, Аноха Кондратьич с веселой прищуркой оглядывал соседей, кричал зятю Мартьяну:
– Эх, и спорая же работа! Вот што значит миром-то… Лани Дементею избу рубили, – до этого далеко. Куда тебе!.. Эстоль народу…
– Сколь самогону надо Алдохе припасать, чтоб помочан всех ублажить, – скалился Мартьян Яковлевич.
День за днем вырастала школа, каждое утро собирал председатель Алдоха народ на постройку. Василий Васильевич давал урок, следил, как исполняются его приказания. Все шло гладко. Дважды Василий Васильевич ездил по Алдохиному поручению в волость, – оттуда пособили стеклом, железом, гвоздями… Так селение Никольское впервые за свою полуторавековую жизнь обзавелось школой.
2
Ахимья Ивановна видела, как мается eе престарелый отец, и сердце ее обливалось кровью.
Иван Финогеныч чаще и чаще стал наведываться в деревню. Не вдруг-то избу продашь, кто теперь купит, и зимою старик разъезжал по улицам с лагушками дегтя, останавливался под окнами, стучал кнутовищем в рамки:
– Не надо ли часом дегтю?.. Кому дегтю!..
Но до вёшной было еще далеко, никто и не думал облаживать телеги, запасаться колесной смазкой, и скудной была торговля, – больше заколеешь на морозе, чем наторгуешь!
Ночевать Иван Финогеныч ехал к дочке. Ахимья Ивановна отогревала батьку чайком, кормила блинами, маковыми тарками, а пуще того мясом да салом. Скольку было ее силы, старалась она ублажить старика, скрасить неприглядную его жизнь. Финогеныч молча налегал на горячие щи, на чай, оттаивал, синее с мороза лицо его слегка розовело… Домой он отъезжал поутру с небольшою поклажею – пуда два муки, стегнышко свинины, чего-чего по хозяйству – и тихо про себя радовался, что есть еще у него уважительная дочка, – одна она и не забывает его.
Вскоре Иван Финогеныч снова приезжал на деревню с бедным своим торгом, а то отправлялся в соседние деревни или в Завод на базар, крутился, как крутится человек, у которого завтра будет пусто и впереди никакого просвета. В своих наездах в Никольское он тщательно избегал появляться с дегтем на Деревушке и в соседних с нею проулках, – пусть отринутый от сердца злыдень Дёмша не видит его последней нужды и унижения, он не даст ему этой радости!
Иногда Финогеныч не показывался неделю и больше, и тогда Ахимья Ивановна печалилась, строила на этот счет горестные догадки. В эти дни он, по старой памяти, выбирался в кедровые чащобы, без устали белковал… Случалось, на Обор навертывался внук Василий с малолетками Екимом и Филатом. Василий был большой охотник до белки, но… далеко ему до покойного старшего брата Максима Дементеича, – ой, как далеко, говорил себе Финогеныч. А Максимычи, подростки, улыбчатые, ясноглазые матерые крепыши, – точь-в-точь батька, – эти и подавно от старинных навыков поотстали. В их-то годы Максим, отец ихний, куда как сноровист в тайге был, а эти не то уж. Впрочем, Екима и Филата, по малости их лет, далеко с собою не брали. И скучнее была эта охота для Ивана Финогеныча, с прежней не сравнить. Не видел он ласковости во внуке Василии, а того меньше – в правнуках, будто чужие они ему. Васька все больше молчит, знай себе постреливает, изредка разве, сбычившись, скажет:
– А ты, дед, еще ловок белковать.
– Глаза и ноги куды еще с добром, – не без гордости ответит Финогеныч и тут же выдаст глубоко запрятанную в сердце обиду: – Мне бы еще сколь годов почту гонять, да – вот видишь… не довелось…
Эта обида ежечасно жила в нем, – он не мог простить начальству: по какой такой причине отставили его из ямщиков, когда он еще, быть может, и молодого за пояс заткнет?..
Белку – целые связки – отвозил Иван Финогеныч в Завод. Но много ли выручишь за белку? Все уходило, как в прорву, все эти несчастные копейки.
И снова показывался Иван Финогеныч на деревне с неизменным своим лагушком, с туясьями. У Ахимьи Ивановны, сердобольной дочки, отлетало от сердца, и в эти дни она была особенно ласкова к отцу и щедра.
Однажды Иван Финогеныч приехал в деревню весь залепленный снегом, озябший до крайности. В дороге его захватила пурга, и он поспешил скорее к дочке.
В сенях Финогеныч отряхнул облезлую свою дошку и, войдя в избу, принялся дуть на закоченевшие, негнущиеся пальцы, попеременно подносить ко рту то одну, то другую руку.
– Бедынька, какая погода дует! – ахнула Ахимья Ивановна.
– Я и то говорю, – поднялся навстречу старику Аноха Кондратьич.
Ахимья принялась стаскивать с отца заиндевелую дошку.
– Погоди… руки зашлись, – пробормотал он.
– Руки? Ой и персты у тебя, батюшка! – глянув на его руки, чуть не заголосила Ахимья Ивановна. – Варьги-то где? Неужто в дороге потерял?
– Потерял… ежели б были, – слабой и горькой улыбкой усмехнулся Иван Финогеныч.
– Да неужто ж она тебя без варег отпущает! Неужто ж долго их связать, али с овчины пошить?! Замучила она тебя, батя!
– Ермишка последние куда-то запропастил, – глухо отозвался Финогеныч. – Шерсти нету… Все замучили…
Широко всплеснув руками, Ахимья Ивановна выбежала в казенку.
– Вот тебе, – вернулась она тотчас же, – вот… две пары, белые, мяконькие. Одну-то ты носи, а другую схорони подальше.
– Да уж и доводится в своей семье хоронить, – принимая подарок, сказал Финогеныч.
Аноха Кондратьич не то осуждающе, не то одобрительно глядел на жену. Бранить ли ее потом за расточительность, – какие варьги отдала, добро бы хоть пару, а то две! – или похвалить за мягкое сердце, за любовь к старому родителю, или уж смолчать вовсе? Аноха не мог сейчас ничего сказать себе и только поглядывал на обоих.
– Давайте-ка садиться, – нашелся он наконец, – согревай батю… чем бог послал…
Только к вёшной, после Егория, когда отделяли старики на деревне женатых сынов, удалось Ивану Финогенычу найти себе покупателя, – сосватала ему Ахимья Ивановна чьего-то албазинского многодетного большака, и вошел тот в старикову кандабайскую избу, отсыпал Финогенычу за это круглого хлеба и дал в придачу сотню мелкого серебра.
Повеселел после того Финогеныч и, проезжая мимо огромного белого сруба школы, говорил себе: «Оно и впрямь по-крутому жизнь поворачивает. Вот школу поставили… Отродясь у семейских этого не случалось. И в заведенье того не было… Эх, дожить бы да настоящих дней!»
3
Беспокойную зиму провел фельдшер Дмитрий Петрович: приходилось вести не шуточную, чреватую невесть какими опасностями и подвохами, упорную борьбу за кусок хлеба. И с кем? С самим уставщиком Ипатом! Он, Дмитрий Петрович, определенно знает это, на то у него глаза и уши, на то под боком у него разбитная всеведущая Елгинья Амосовна.
Только у нее, Елгиньи, и находил он утешение во всех этих горестях. Ну, разве не сбежал бы он давно из деревни, если б не она! Гуляла по селу оспа, клевала детвору, множились домовины и бабьи причитанья – и что он мог сделать, когда бабы наотрез отказывались от прививок, ссылались на священный текст и пастыря?
Елгинья Амосовна многозначительно говорила:
– Подожди, подожди, Петрович, пройдет эта лихость…
– Какая лихость?
– Я-то уж знаю, а тебе и знать незачем.
Дмитрий Петрович пожимал плечами. Видимо, Елгинья была в курсе всех закулисных деревенских дел. Но, не выдавая ничьих секретов, она, однако, так ловко подсказывала ему тот или иное шаг, что он никогда почти не оставался в проигрыше. Он снова, как и вначале, начинал благодарить судьбу, – какую она хозяйку послала ему!