355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Чернев » Семейщина » Текст книги (страница 29)
Семейщина
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:57

Текст книги "Семейщина"


Автор книги: Илья Чернев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 54 страниц)

– Вот она беднота! Вот она опора советской власти в деревне! – радостно повернулся к президиуму уполномоченный Борисов.

5

С утра в улицах, под окнами заскрипели полозья груженых саней. Середняки повезли законтрактованный у них хлеб, излишки, о которых они сами, по своей воле, сказали при подворном обходе.

У общественных амбаров, где по приказу Борисова недавно оборудовали временный хлебоприемный пункт, началось невиданное еще оживление. Быстро опоражнивались сани, быстро подавились к весам тугие пятипудовые кули, весело наполнял зерном свою пурку разбитной приемщик – и золотой хлебный поток устремлялся в закрома… На пункте было шумно и людно.

Людно и в сельсовете. Над столом председателя клубится сизый табачный дым: чадит сам председатель совета, Епиха и Николай Самарин. Старики морщатся, бабы без стеснения плюются:

– У-у, заразы зудырные! Надымили, ажно не продохнешь! Стол председателя окружен народом. Кто за справкой, кто насчет налога, а кто и так – новости послушать. Председатель совета, демобилизованный Аника, склонил набок голову, самолично пишет извещения твердозаданцам, – видать, трудно достается парню эта чернильная работа. На другом конце стола Епиха и Самарин тоже согнулись над бумагой: помогают председателю. Анику то и дело отрывают.

– Справку? – не подывая головы, ворчит он. – Вали вон к Покале, он напишет… не до справок сейчас…

Покаля, избач Донской, Корней Косорукий, другие члены хлебных бригад сидят за столом в углу, по ту сторону печи. Там тоже идет писанина: избач и учительница Марья Антоновна быстро строчат извещения… Донской пишет: «Гр-ну Кравцову Евстафию Мартьяновичу. На основании постановления общего собрания…»

Список получивших твердое задание – в руках у Корнея.

– Записал Астахе сто центнеров? – спрашивает он избача. – Срок ему – двадцать седьмое октября? Так… Пиши теперь Амосу, Семену, Фоме Елизаровскому, потом Куприяну Кривому… Запрыгает поди Астаха-то?

– Пусть его! – принимаясь за новое извещение, отмахивается Донской…

Уполномоченный Борисов похаживает от стола к столу: хорошо идет работа!.. Вот это бригады, комитет содействия, – скоро все извещения заполнят…»

Кто за справкой, подходят к Покале. Он примостился с краю стола, на самом угольнике, – грузной копной притулился на кончике лавки. Исподтишка он щупает ненавидящим взглядом склоненные затылки избача и Корнея, сопит… Что-то будто оборвалось у него в середке, он вял и мрачен.

– Справку? – поскрипывает он, и в голосе его – безразличие. – Вот погоди, придет счас секретарь… Евстрат… А я печать приложу…

Печать! Это все, что осталось у него. Да и то Аника доверяет ему только здесь, в совете, а на ночь запирает печать под замок. С приездом уполномоченного вовсе переменился к нему Аника.

«Только печать, – медленно плетется дума в Покалиной голове. – Только печать… больше ничего! А далеко ли на этом ускачешь? Долго ли? Добро еще, что удержался, успел за последние два года хозяйство свое по племяшам растолкать… коней, скотину. А то быть бы в твердиках… Да и то всего еще много: шесть коней, тридцать голов рогатого… да свиньи, да овцы… На этот-то раз пронесло, видать. Пронесет ли в другой?»

К нему беспрестанно подходят мужики, вспугивают думы.

– Печатку?

Он разжимает кулак, дует на кругляк печати, шлепает не глядя… Что и глядеть, – который уж год ставит он печати на разных бумагах. Сколько раз выручала его она за это время – сколько раз объегоривал он неграмотных сельсоветчиков и председателя Прокопа… «Большая сила – бумага за печатью, – снова начинает плестись Покалина дума. – Сколь людей от разора спасал… не для себя одного старался, для мира… – нет греха в этом обмане…»

Кончив с извещениями, Корней Косорукий подымается из-за стола, – подходит к уполномоченному, тянет того в сторонку… Они о чем-то тихо гуторят, Борисов по временам бросает на Покалю скользящий взгляд.

«Обо мне это, – холодеет Покаля. – Неужто?..»

6

Получив извещения, лишь немногие твердозаданцы в тот же день повезли хлеб на приемный пункт, большинство крепышей решило выждать, не торопиться: срок еще есть, целая неделя впереди…

Отправив нарочного с донесением в РИК, Борисов назначил на вечер расширенный пленум сельсовета…

Заседание еще не началось, и тут, наполняя вечернюю улицу звоном колокольцев, к высокому крыльцу совета из-за моста потянулся большой обоз из тридцати саней… Дуги и челки коней перевиты красными лентами.

Впереди обоза десятки школьников и молодых парней с избачом и учительницей во главе. Донской и Марья Антоновна держат на палках красное полотнище с надписью: «Сдадим все излишки государству!» Обоз ведет Мартьян Яковлевич. Он приказывает остановиться у крыльца.

– Ловко придумано?! – кричит он. – Наш подарок пленуму сельсовета!

– Приготовиться! – тормошит ребятишек Марья Антоновна.

– Да здрав… сто процент… вы-пол-не-ние плана хлебо-то-вок! – нестройным хором голосисто выкрикивают школьники.

К бедняцко-середняцкому красному обозу выходит на крыльцо уплномоченный Борисов.

– Митинг, митинг! – кричит ему снизу Епиха.

Он вывернулся откуда-то из проулка с толпою парней и девок. На руках пятерых ребят гармошки и балалайки.

«Здорово у них организовано»! – любуясь оживлением молодежи, говорит себе Борисов и начинает краткую приветственную речь…

Едва смолкли последние его слова, вечернюю тишь наполняют всхлипы гармошек, и Лампеин звонкий голос, мешаясь с бархатным тенорком Епихи, плывет над улицей:

Кулаки вы, кулаки,

Аржаная каша,

Отфорсили кулаки, —

Теперь воля наша!



– Ишь и женку на митинг пригнал! – восхищенно говорит Мартьян Яковлевич.

Задорную балалаечную «сербиянку» и ярые взвизги гармошек гнут к земле новые и новые голоса. Парни и девки подхватывают Лампеин запев:

 Кулаки вы, кулаки,

 Медные подковки,

 Не сорвать вам, кулаки,

 Хлебозаготовки!..



Поющая, играющая, приплясывающая толпа накапливается впереди Мартьяновой колонны. Обоз трогается к приемному пункту, тихо поскрипывают полозья…

На крыльце сельсовета все еще толпятся члены пленума, – они все вышли сюда во время речи Борисова. Один только Покаля у окна остался. Расплющив картофелину носа о холодное стекло, он вперил пронзительно-напряженные глаза в крикливую суматошную улицу, – кони, сани, мужики, ребятишки, плакат на высоких шестах… «Ихня победа! Неужто навсегда ихня?.. Счас вот сберутся… Что это косорукий лиходей зыркал… Неужто меня?» – леденила сердце страшная догадка.

Покале чудилось, что не только нос, усы и борода примерзли к стеклу, – весь он примерз, всем нутром, оттого так холодно ему и не в силах он никуда двинуться…

На пленуме, после доклада Борисова о ходе заготовок, первым в прениях выступил Корней. Взгляд его метался по лицам, нет-нет да и проглянет в глазах испуг.

– Смелее! – шепнул eмy Борисов.

Корней начал свою речь издалека: он, как батрак, член сельсовета и советский активист, рад, что удалось сломить кулацкое сопротивление, что середняки «переломились» и хлеб пошел.

– Одначе, – сказал он далее, – какая у нас надёжа, что вот… уедет товарищ уполномоченный и мы план выполним? Нет такой надёжи. А почему нету, я вас спрошу? Да потому, что уполномоченный за околицу, а сельсовет – за старое… оно, это самое дело, за потачки твердикам… Прямо скажу, без заминки: покуда сидит в совете Покаля, нету у меня надёжи.

– И у меня! – выкрикнул Епиха.

«Началося!» – вздрогнул Покаля, и его сердце упало куда-то вниз, но, не моргнув, он прямо глянул налитыми глазами на уполномоченного, прохрипел:

– Личные счета!.. Ты все не запамятуешь, Епиха, как по младости лет поучил я тебя…

– Было дело – поучил! Это твое ученье до сей поры у меня вот где! – ударил себя в грудь Епиха.

– Не будем мешать оратору, – остановил спор Борисов. – Высказывайтесь определенно, какие обвинения…

– Обвинения? – переспросил Корней. – Я тогда в читальне сказывал вам, как мы список составляли на твёрдиков. Как глотку супроти драл? Покаля! Кто зажиточных завсегда покрывал? Он!

– Кто с тобой хлеб искать ходил те годы по дворам? Не я ли? – огрызнулся Покаля.

– Мало ли што! Подопрет, дак пойдешь? Я теперь насквозь тебя вижу. Кто Ипату пятки лижет? Ты! Откажешься поди, что похаживаешь к уставщику? Мы-то всё примечаем! Учены стали!

Покаля смолчал.

– Что, приперло? – горячо закричал Корней, – А кто, скажи, был лишен голосу спервоначалу? За что тебя лишили, как не за богатейство? Удалось вывернуться, на справных плечах в совет въехать. – Будя, отцарствовал!.. У тебя и теперь пошарить бы… Я анадысь в читальне предлагал, так вот не согласились… А чем он не кулак, скажите на милость! Да взять хотя бы то: в читальню ни разу на собранье не пришел, ни одной бригаде не помог. Как приехал товарищ уполномоченный, будто и нет его… Всем радость, а ему печаль. Как это рассудите, товарищи?

– Это всем нам резко в глаза бросилось, – подтвердил уполномоченный. – Так заместитель предсельсовета не может, не должен себя вести.

Тут уж Корней окончательно из себя вышел:

– Гнать таких, из совету! За версту к советским делам не подпущать! Повыдергать надо такие корешки, а то у нас опять такое вырастет…

– Что ты, старина, предлагаешь? – спросил Борисов.

– Выгнать, что же больше!

– Вывести из состава… – чуть улыбнувшись, поправил Борисов. – Я бы просил пленум сельсовета со всей серьезностью подойти к этому требованию представителя бедняцкой массы. Лично я его поддерживаю.

Борисов говорил долго и веско – о своей тревоге за судьбу хлебного плана, о возможных происках врага. Враг далеко еще не добит, об этом надо помнить ежеминутно…

– Представьте: на фронте в штабе армии засел неприятельский генерал, – может армия победить? Мне удивительно только, что ни на одном из бедняцких собраний никто не выступил против…

– Вот-вот! – встал Покаля, мощный, грузный, навалился на стол, – вот! Никто, кроме Корнея, слова худого не скажет.

– Брешет! – заревел Корней. – Всем он глаза замазал… Всех сумел эти года улестить своими справками, бывшим своим работникам разные потачки давал. Ради того и работников кой уж год не наймовает, чтоб глаза не кололи, на сынах да племяшах выезжает…

– Правильно! – подтвердили враз Епиха и Ананий Куприянович.

– Дело ясное, – сказал Борисов. – Голосуйте, председатель. Покаля, сгорбленный, страшный, неузнаваемый, стал пятиться задом к двери.

– Воля ваша! – сверкнул он глазами с порога в сторону Борисова. – Что хотите, то и делаете… Ваш закон, ваша власть!

Но его никто уже не слушал…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Еще летом стала примечать семейщина, в Завод по разным надобностям наезжая, – идут с запада на восток один за другим красные длинные эшелоны с красноармейцами; на открытых платформах, задернутые зеленым брезентом, торчат дула пушек, задраны морды пулеметов, в ряд стоят автомобили, военные повозки и полевые кухни, а то платформа во всю ширь занята блестящей на солнце серебристыми крыльями железной птицей, и на тех крыльях крупные буквы: СССР.

– Война? – с затаенной тревогой спрашивали друг друга никольцы, а иные и с робкой надеждой: – Война, чо ль?

Но мобилизации никто не объявлял, запасных советская власть не трогала, все шло своим чередом, по-старому, как все эти годы. Вскоре стало известно, что на маньчжурской границе, за Читою и по Амуру, мутят воду китайские генералы, постреливают и наскакивают на наших… за китайцами потянулись сбежавшие в прежние времена белые офицеры, а за их спиною стоят, подсовывают им порох и пули, большие державы, и в первую очередь неугомонный японец.

К осени, когда на близких границах не в шутку разгорелась война, а в деревне поднялась колготня о ненасытной утробе пятилетки, – «хлеба им, хлеба!» – из горницы Ипата Ипатыча щедрой рукою Амоса, Астахи, Самохи, странников и побирушек начали высеваться в людские уши новые семена, новые слухи, и в тех слухах ожидаемое выдавалось за совершившееся:

– Китайцы-то, китайцы вглубь пошли. Так и прут, скоро весь Забайкал за себя возьмут… и нас…

– Сказано в писании, что как раз об этот год, двадцать девятый, на далеком Востоке возгорится всемирная война, – тогда царству антихриста конец, коммунисты разбегутся, наступит царство свободы под властью президента… Вот оно когда сказание-то сбудется!

– Красная Армия все едино у границы не удержится. Подготовка в Маньчжурии идет огромадная. Войска там всё больше из офицеров… Все державы им орудию дают!

– Против такой орудии красным не устоять!

– Хабаровск окружен китайской армией…

– На линии за Читою поднялись казаки, захватили дорогу…

– Перерезали дорогу, красным капут…

Разноречивые, но грозные в своей совокупности, эти слухи сбивали мужиков с толку.

Ипат Ипатыч разъезжал по деревням, держал совет с пастырями, с начетчиками, с Булычевым, с верными людьми по всей округе. Уставщики накалялись ярой злобой, и каждый кликал по вечерам своих Амосов. В Хонхолое, что ни ночь, пылали избы коммунистов, сельсоветчиков, бедняков. Пастыри в складчину оплачивали поджигателей.

Глядя по вечерам на хонхолойское зарево, никольцы трепетно крестились:

– Не то ли и нам господь уготовал за грехи еретиков?

Многое видел и слышал в других деревнях Ипат Ипатыч, по все это казалось ему только началом: настоящее дело – впереди. Он исчезал из села на неделю, ехал в город к самому Потемкину, – тому-то из города виднее, как и что. Трясущийся, желтый, в драной шубейке, – куда делась былая спесивость богача, потерявшего и капиталы, и вальцовки, и кварталы домов, – разоренный Потемкин принимал Ипата Ипатыча в тесной комнатушке, заставленной иконами, принимал, озираясь на дверь, обо всем как есть расспрашивал…

Однажды Потемкин поинтересовался, много ли на селе оружия.

– Эти года шибко винтовки обирали по деревням, – ответил Ипат Ипатыч. – Воют мужики: волки расплодились, стрелять нечем, поохотиться тоже… Большое стеснение! Которые, однако, попрятали.

– Попрятали? Много ли? – ухватился за эти слова Потемкин.

– Дивно, наши не дураки, семейщина орудию так из рук не выпустит…

Потемкин посоветовал беречь оружие до поры до времени; будет час, оно пригодится. Ипат Ипатыч спросил, скоро ли придет этот час, не пришел ли уж.

– Не-не! – прошептал Потемкин. – Всех надо собрать, всех… Чтоб скопом… несколько волостей сразу поднять. Слышишь, что в России-то деется: гонят всех мужиков сообща на коммунистов работать, всё обирают дочиста… Вот когда до нас это самое докатится, тогда и будет час… Эх, если бы китаец годик повременил… каких-нибудь шесть-семь месяцев, – все бы его поддержали враз, так бы приграничные все бы и поднялись ему навстречу..» А счас рановато, – добавил он, и горькое разочарование послышалось в его шепоте, разочарование и досада на слишком поспешивших китайских генералов.

– Как они там?

– Ох те мне, лучше и не говорить, – вздохнул Потемкин. – Бьют их красные… Силы нагнали… Эх, если б через год! Но ты про красную силу молчок, пущай народ думает, что китайцы его выручат. Так-то способнее…

– Оно понятно, – кивнул Ипат Ипатыч.

– А народ как? – Што ж народ… Разный народ, шатучий стал, надёжи в ём нет, – в свою очередь вздохнул Ипат. – Стариков поменьше слухать стали… Как вернется из армии, так и пошла с батькой дележка… Сколь их за эти годы поделилось, сколь несогласных ушло от стариков. Не та теперь семейщина, не та: нету этого, чтоб большим двором жить, деда слушать, – каждый норовит вылететь из гнезда на волю, самому хозяином стать. Нищает и стервеет народ. В старые-то года какие дворы были, – десятки душ! Теперь што, мелкота…

– Да-да, – сокрушенно протянул Потемкин. – Всюду одно и то же… и в других деревнях.

– Шатучий народ, неверный, – продолжал Ипат Ипатыч. – Про Ленина слова худого не скажи, а то сам худым прослывешь… Уж я и то, как помёр он, объяснил своим, что-де Ленин от комунии и безбожия отрекся, велел с попами хоронить себя… Вот оно какое дело было, – Ленина довелось выгораживать, от нонешних большевиков отделять: нонешние-то, мол, не по Ленину, загибают… Вот он, Ленин-то, его при народе не замай.

Ипат Ипатыч частенько заставал у Потемкина знакомых и незнакомых пастырей, и тогда вместе они думали крепкую думу, тихо совещались и выползали из тесной комнатки божьего человека поодиночке.

Ипат Ипатыч возвращался домой, в горницу к нему сходились Астаха, Покаля, Самоха, Амос… Приступали к пастырю – как, мол, дела, велика ли надежда?

– Эх, раненько китайцы сунулись, – повторил как-то пастырь слова Потемкина. – Чтоб им годочек повременить!…

– Годочек!.. – завизжал Астаха. – Где тут год прождешь – разорят в дым! Хлебом меня обложили, – вали им сто центнеров. Гора! Разор!

Он принялся сетовать на издевку судьбы, заголосил о божьем попущении, разразился яростными жалобами на зятя Спирьку, кинувшего справных мужиков, его, своего тестя. Не он ли, Астаха, поставил неблагодарного выродка на ноги? И вот его отплата: зарылся Спирька в хозяйство и знать ничего не знает.

– Обирают хлеб задарма! – заревел Амос Власьич. – Насмешку над крестьянством творят.

– У всех… и у тебя и у меня задарма, – сказал тихим своим голосом Самоха. – К чему кидаться… будем лучше думать, как беду отвести. На рожон не полезем, только брюхо пропорешь…

Самоха призывал к осторожности, к выдержке и Астаху и Амоса, – точно холодной водой окатил их. Ипат Ипатыч узрел в этом мудрость молодого начетчика, племяша своего, и одобрительно закивал плешивой головою…

Утром в улицы выполз новый слух:

– Благовещенск завален ранеными красноармейцами… Несметная сила китайцев подступает к Чите…

По возвращении из последней поездки Ипат Ипатыч был ошеломлен удручающей новостью: по приказу РИКа в три дня поставили заготовленные еще весною столбы и по ним приезжие какие-то мастера протянули красную гудящую проволоку; будто вышагивая, белые столбы уходили трактом в Хонхолой и дальше – в Мухоршибирь, Тугнуем же, степью, убегали к бурятам на Цаган-Челутай, и в сельсовете повесили полированный ящик с ручкой.

– Теперь нас телефоном повязали, – доложил пастырю Самоха. – Хитрый народ большевики: чуть где зачнется, они– тут как тут… По рукам повязали.

– Значит, не зря брякали о телефоне, – хмуро сказал Ипат Ипатыч, – но как это они скоро?

– В каждом сельсовете, сказывают, сотни народу вкапывать столбы выгнали.

– Это верно, что повязали нас, – согласился Ипат Ипатыч. – Туже теперь придется… Когда настанет время, доведется пилить али проволоку резать. Они-то хитрые, да и мы не дураки! – усмехнулся он и, помолчав, прибавил: – Хитрые, чо и говорить. От почты мы отбрыкались, так они телефон провели… Тут уж не отбрыкаешься…

Вечером седенькая побирушка Акулина понесла по улицам и проулкам новую притчу:

– В писании-то сказано: запрягут железного коня, будет он метать огонь и дым из ноздрей, и обовьется вся земля проволокой – тогда и свету конец. Святые апостолы знали наперед, что машина загремит, паровоз, и протянут этот… как его… елехон…

2

Ипат Ипатыч продолжал свои разъезды по округе, но пуще место действовал он в родном селе, среди своей паствы. Что только не делал он, чтоб поссорить середняка с беднотой. В церкви ли, в воскресных своих проповедях, после отходных ли молитв, нарекая ли младенца, – всюду вставлял он нужное ему слово:

– В России везде засели бедняки, они главные управители государства, крутят как хотят… Середнего мужика не признают, ни во что ставят.

– Счас лишнего хлеба уж и сеять нельзя. Все едино советская власть отберет и будет кормить безбожников, и тожно грех ляжет на нас. Не сдавайте хлеб, а по весне много не сейте.

– На земле царствует антихрист, отпускает все по печати… Скоро станут везде ставить печати: и на лице и на правой руке…

– Счас антихрист витает по всей земле русской, загоняет народ в ад огненный. Не поддавайтесь ему!

Но ничего не помогало: сельсовет, коммунисты, избач – все будто с цепи сорвались, говорил себе уставщик, и везли никольцы хлеб один за другим на пункт, а то возьмут да и целым обозом.

Как ни кряхтели твердики, а деваться некуда: повезли и они. Петру Федосеичу Покале, после того как выгнали его из совета, – на что уж башковитый мужик, да и тот не удержался! – тоже припаяли твердое задание, поочистили у него амбары.

Неспроста, говоря о хлебе, не забывал Ипат Ипатыч всякий раз упоминать и об антихристовой печати, – ее-де и принимать-то грешно. Всюду – и в кооперации, и в сельсовете, и в РИКе – ставили мужикам печать. Она широко входила в семейскую жизнь: справки, окладные листы, родился ли, умер ли, – всюду она, печать. Она подталкивала мужика к одолению грамоты, она грозила ему, уставщику, неисчислимыми бедами в будущем, – долго ли мужику привыкнуть обходиться без венчания, без крещения, одной только сельсоветской бумагой за печатью? И уйдет тогда весь пастырский доход в карманы безбожников!..

Однако не это было главной причиной неприятия печати: пуще всего боялся Ипат Ипатыч зарегистрировать в совете религиозную свою общину: без регистрации-то, без печати откуда знать советчикам церковные доходы, его, пастыря, доходы, и значит, всегда можно ускользнуть от обложения, от лишнего налога. Регистрация, печать выдавала численность общины, ее доходы, выдавала их всех с головой, – всех вожаков общины списком представляла в руки властей. Нет, уж лучше подальше от глаз советского закона!

На первых-то порах, когда был силен Покаля, от регистрации кое-как удавалось отбояриваться, но дальше стало хуже, и что ни предпринимал Ипат Ипатыч, а зарегистрироваться в конце концов пришлось… Всюду не везло ему, не имели должного действия ни проповеди, ни угрозы, ни призывы: общину сельсовет записал в книгу, табакурство продолжает плодиться, парни над старинной верой смешки пускают, хлебный план близок к завершению…

Мужики побойчее приступали к пастырю с ядовитым вопросом: почему, мол, раньше святые отцы учили, что несть власти аще не от бога, а теперь духовники от сельсовета нос воротят, против советской власти глотку дерут? Не нарушается ли тем божье установление, запрещающее сопротивляться любым властям?

Ипат Ипатыч молча раскрывал кожаную пыльную книгу, внушительно читал:

– «Еже подобает повиноваться властем, кроме аще повредитися благочестию…» Вот! Повредитися благочестию! Разумей!

И захлопывал писание.

3

С некоторых пор, со страды, у Ипата Ипатыча проживала в работницах Марфина дочка Марья, – той самой Марфы, что на бедняцком собрании пушила Астаху Кравцова. Была некогда она Астахиной снохой, а теперь вот сколь уж годов работница, бобылка неприкаянная, по людям ходит, да и Марью свою посылает. Только и радости у Марфы, что дочка – красивая, рослая, невестой выглядит, хотя пятнадцать лет ей с покрова минуло.

Нанимал Марью Ипатов сын Федор, – самому-то пастырю лучше с работниками не связываться, не прежние времена…

Жила робкая и молчаливая Марья в доме уставщика, работала на совесть, ела вволю, семья тихая, боголюбивая, – отчего не жить. Сам пастырь, хоть и строг с виду, но в мелочи хозяйственные не встревает, больше молчит да молится. А если глянет иной раз на нее, задержится кошачьим своим взором на ее лице и налитых плечах, – что с этого, невдомек ей, отчего он так…

И вот однажды вечером, после ужина, положив начал – исконную утреннюю и вечернюю молитву семейщины – Ипат Ипатыч приказал Марье прийти к нему в горницу для беседы. Она пришла. Пастырь закрючил дверь.

– Дочь моя! – присаживаясь на кровать, глуховато сказал он, – веришь ли ты, что наступило царство антихриста?

– Как же не верить, – скромно ответила Марья. Ипат Ипатыч удовлетворенно крякнул.

– Обещаешь ли ты помогать духовникам своим, заступникам перед господом, положить свои силы на борьбу с анафемой? – ощупывая ее строгим взглядом, продолжал он.

– Обещаюсь… – растерянно протянула Марья: она не понимала, куда клонит святой человек, какое поручение он хочет дать ей.

– Добро… Тогда молись, затепли лампаду… лампу загаси… душевные беседы сатана при свете слушает…

Марья сделала все, что ей велели. В горнице водворился мерцающий полумрак.

– А теперь сядь вот сюда и слушай, что я скажу, указал Ипат Ипатыч на кровать подле себя.

Марья села. Он взял ее за руку:

– Великой ты чести сподобишься, Марья. Недаром богородицыно у тебя имя… Только никто, ни одна душа не должна знать тайн господних. Поняла?

– Поняла! – прошептала Марья: она начинала пугаться этих таинственных слов и этого мерцающего полумрака.

– Никому не скажешь? А то ждет тебя кара небесная. Никому?

– Нет…

– Слушай тогда… – заговорил Ипат Ипатыч церковным речитативом. – Было мне о прошлую ночь виденье. Явился ко мне господь и сказал: «Возьми отроковицу Марью, назначен ей высокий удел, суждено ей спасти мир от антихриста… новой богородицей станет она и родит нового спаса…» – Он перекрестился на нее.

Глаза Марьи зажглись радостью:

– Неужто богородицей мне господь назначил?

– Как есть… Как дева Мария родила Исуса Христа от самого господа, так и ты родишь спасителя мира. У матери божьей восприемником был старец Иосиф, а тебе господь назначает меня. Крестись…

Он не спеша обвил стан Марьи, и длинная белая борода его стала приближаться к ее лицу.

– Я боюсь, – шепнула она.

– Не бойся, дочь моя! – горячо прошептал он. – Так велит бог… Сын господень – он же и сын человеческий…

Он грузно валился на нее, и она стала медленно опускаться спиною на подушку.

– Никто не может знать до времени, что судил тебе господь стать богородицей, – тяжело отдуваясь, произнес он. – Ради этого господь прощает нам грех великий. Во время видения он так и сказал мне… Помолимся.

Марья прошла в передний угол, стала на колени перед озаренными неверным светом лампады мрачными ликами угодников… Она молилась, и слезы текли по ее щекам… Пастырь стоял позади нее и поясно кланялся.

После молитвы он положил ей руки на плечи и сказал: – Каждый вечер приходи сюда… И еще было мне виденье, будто сижу я в раю со святыми отцами. Ты завтра по улице пройдись-ка и скажи бабам об этом. И тебе такое виденье будет… О жребии же твоем никому. Поняла?

Марья кивнула головою.

Ипат Ипатыч отпустил ее, приказал идти спать. Поцеловав его руку, она ушла. Он усмехнулся вслед ей, но тут же помрачнел. Старость, старость! Эх, старость!..» – горько подумал он… Ипат Ипатыч был доволен смирением Марьи. С первого же дня, как пришла она к ним в дом, он заметил набожность и кротость робкой этой девушки и решил, что не будет огласки от такой тихони… Это не то что нынешние зубоскалки, просмешницы – от тех, строптивых, потерявших господень стыд, хорошего не жди, и он не рискнул бы, будь у него в работницах одна из таких…

И на другой день, и на третий, и на следующие за ними дни Марья ежевечерне покорно являлась в горницу пастыря. Она приходила с трепетом, в страхе великом, но не смела ослушаться пастырского веления, – она уверовала, что ждет ее слава богородицы, и ради этого она должна все претерпеть.

Каждый день она выходила в улицу и сообщала кому-нибудь из соседок, что было ей виденье: батюшка Ипат сидит в раю со святыми отцами… Она уже верила в то, что говорила… И несли по деревне соседки эту весть – благую весть о святости уставщика Ипата, и подкреплялась шатающаяся его слава.

Ежевечерне говорил Ипат Ипатыч в горнице одни и те же слова, действовал все напористее. Едва не плача, Марья порою вскрикивала:

– Oй, батюшка!..

– Терпи, богородица… во славу спасителя, – задыхался уставщик.

Всякий раз он заставлял ее замаливать общий их грех, который в то же самое время объявлялся не грехом, а светлой радостью и несказанным подвигом.

И всякий раз горько сетовал уставщик на свою старость и немощность, когда Марья скрывалась за дверью.


Однажды Марья особенно плохо почувствовала себя в тяжелых объятиях похотливого старика. И она решила, что лучше всего ей посоветоваться с матерью. Мать не выдаст ее, и нет в том особого греха, если нарушит она тайну, расскажет все родимой своей мамке.

Всхлипывая и пряча глаза, – стыд-то, стыд! – она рассказала Марфе и о видениях Ипатовых, и о том, как объявил он ее богородицей, и о том, что они проделывают в горнице с батюшкой, чтоб поскорее явился в мир новый сын человеческий.

– Брешешь?! – едва не замахиваясь на любимую дочку, закричала Марфа. – Брешешь?.. С кем это ты пузо нагуливаешь? Кто спортил?

– Вот те истинный крест! – заплакала девушка.

Глаза Марфы полезли на лоб, стали страшными, грозными.

– Антихрист! – завопила она. – Ой, што я говорю… Да как он мог?!

Марфа не сразу сообразила, что делать ей, – поступок уставщика, самого уважаемого на селе человека, казался ей странным, уму непостижимым. Она долго причитала, принималась ругать дочку. Наконец она объявила Марье, чтоб та не смела больше ходить к Ипату, – пусть сидит дома, никуда глаз не кажет, она сама сбегает за расчетом. Она боялась посылать Марью к уставщику, – что такая тихоня сказать может, да и наберется ли смелости сказать… не запрягли б ее снова в тот же хомут!

Размышляя так и несколько успокоившись, Марфа почувствовала, что и самой-то ей идти к уставщику боязно, и она решила прежде сбегать за советом к Епихе, а там – видно будет. Епиху она давно отличала среди других советчиков, уважала его за серьезность, дружила с ним еще с той поры, как посадили его в кооперацию продавцом. Да и он благоволил к ней, батрачке, никогда без ласкового слова мимо себя не пропускал.

Марфа застала Епиху дома. Он нянчился с ребенком, а Лампея ставила самовар. Взмахнув двуперстием и поздоровавшись, Марфа вызвала хозяина во двор для важного разговора с глазу на глаз. Епиха посадил ребенка на пол.

– Пусть поползает покуда, – сказал он. Они вышли к амбару, Епиха сел на приступку.

– Ну, тетка Марфа, сказывай… Ты будто не в себе… Что случилось?

Марфа взяла сперва слово, что он не предаст огласке ее новость, так как, уверяла она, у нее и самой нет достоверности.

– Валяй, валяй! – подбодрил Епиха…

Марфа выложила ему все как есть.

– Так-так, – выслушав до конца, многозначительно усмехнулся он. – Попался, выходит, святой отец! Теперь от нас не уйдет!

Марфа испугалась.

– Не бойсь, – серьезно сказал Епиха, – я слово свое сдержу, но копать буду. Когда все подтвердится, тогда и слово ни при чем… Ты вот что: расчет – это конечно…

– Да как я к нему пойду?

– А очень просто: скажи, что забираешь дочку к себе – и вся недолга. Хворость, мол, пристала. Смотри только, не выдай себя, не покажи ему, что прочухала. Об остальном уж я позабочусь…

В Епихиной голове вызревал какой-то план.


Ипат Ипатыч встретил Марфу, как встречал он сотни людей, – ни тени тревоги или смущенья на благообразном лице, только глаза непривычно колючие.

Марфа пожаловалась на тяготы вдовьей, своей доли, сказала, что вынуждена взять дочку, – кругом у нее в избе неуправа, самой-то все по людям работать приходится.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю