355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Добрица Чосич » Время смерти » Текст книги (страница 9)
Время смерти
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:09

Текст книги "Время смерти"


Автор книги: Добрица Чосич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 53 страниц)

Иван болел корью; проводив врача, они втроем остались в столовой. Дула кошава[41]41
  Кошава – холодный северо-восточный ветер.


[Закрыть]
, какой до сих пор не помнили. Тодор Тошич принялся убеждать его вступить в либеральную партию, а он ему резко возразил:

– Я не хочу загубить жизнь ни в твоей партии, ни в Ачимовой. Я не хочу политики и власти. В Сербии любой грамотей удачлив в политике.

– А для чего же ты тогда учился и тратил в Париже Ачимовы дукаты? Не хочешь в партию и в государственное стойло. Не хочешь кататься на коне, которого кормят другие. Которого кормит вся Сербия. Не хочешь входить в дверь, которая перед тобой сама отворяется, да? Не любишь сгибать негнущиеся шеи, так, зятек?

– Не люблю и не буду. Я хочу знаниями и чем-то другим послужить этой несчастной стране. Я хочу служить прогрессу.

– Я, положа руку на сердце, знаю многих почтенных отцов семейств, которые до женитьбы посещали бордели. И, приезжая в Пешт, они всякий раз заглядывали в бордель. Но они не открывают бордели в Белграде и Крагуеваце.

– Будь спокоен, я не принадлежу к таким почтенным отцам семейства.

– Значит, говоришь, твердо решил не заниматься политикой и не стремиться к власти?

– Сербам нужны фабрики и учителя, а не партии и политиканы.

– Только этого недостает Сербии. Чтоб вконец испортить и доконать сей тронутый гнилью народ. У Европы есть фабрики, мой-господин доктор, потому что у нее нет нашей кукурузы, нашей сливы, наших свиней.

Он постукивал по ладони чубуком, а в их комнате заплакал Иван.

– Ты принес в этот дом мешок тряпок и палку. Чтоб напоминать мне о своем Ачиме. Ты поэтому с тростью ходишь?

– Я люблю палку и потому, что мой отец любит ходить с палкой.

– Ладно, пускай. Но запомни, мой зять Вукашин, то, что ты мне сегодня вечером рассказывал о фабриках и прочих европейских штучках и борделях, коли ты человек семейный, я бы тебе не советовал писать в газетах. Хотя бумага все терпит. На эту свою фабрику плугов ты не получишь от меня ни гроша. Мое наследство перейдет к внукам. А от меня ты можешь разжиться разве что дукатом под Новый год. Если ты удачлив.

И тогда подошла Ольга, положила руки ему на плечи: «Я на твоей стороне, Вукашин». Да, во всех подобных ситуациях она умела класть руки ему на плечи.

А он после разрыва с тестем окончательно решил не приспосабливаться к местным обстоятельствам и людям, отбросил modus vivendi[42]42
  Условие существования (лат.).


[Закрыть]
как жизненный принцип и отверг всякую силу и ценность хитрости. И это, возможно; было фатальным. Он отказался от этого первого дара, необходимого для жизни, существования и победы. Он стал чиновником, разошелся с Пашичем и старыми радикалами. Он не желал прислуживать Пашичу, отвергнув политику как искусство, которому учатся у Макиавелли. А потом вовсе оставил министерство иностранных дел, вошел в руководство новой партии независимых радикалов, сделался редактором оппозиционного «Одъека». От «своего» и «нашего» в своей позиции и принципах удалился настолько, что не мог более к ним вернуться без того, чтобы ему не стало тяжелее, чем есть. Дорого заплатил он за какое ни есть уважение и доверие людей. За какую ни есть репутацию честного и упрямого чудака.

Только ли это? Разумеется, его больше уважали, чем любили. Да, он желал этого. А итог?

Какую роль сыграл он при переводе Сербии в новую эпоху? Чего он достиг со своей упрямой принципиальностью, со своей последовательностью, неприятной людям, с этими своими громоздкими, народу непонятными и неприемлемыми идеями? Самый популярный противник Пашича и «стариков». Вечный полемист. «Моральный меч Сербии» – называют его некоторые горячие профессора и студенты. Меч без эфеса и ножен, голое лезвие в руке. И чего он еще добился, чего достиг?

С тех пор как он поступил в гимназию, отец вдалбливал ему: «В Сербии и с высшим образованием можно стать стражником; и с большими деньгами умирают под забором; и с разумом оказываются в дураках. Если хочешь добиться чего-то большего, берегись, сынок, чтобы этот злобный воровской мир не узнал, что ты любишь!»

И когда же, следовательно, он не ошибался?

12

Воробьи щебетом возвестили Вукашину о наступлении рассвета. Испуганно, суматошно, стайками налетают они и клюют серую субстанцию, что жмется к плотным, ее рукою натянутым занавесям, чтобы продлить ночь. Последний миг, чтобы хоть на минутку спастись во сне. С такой головой, в такой муке – как ему сегодня определить свою позицию? Ради чего он может и должен определить ее? Ради потомков? Ради предателей и потомков. Предатель потомков? Во имя будущего, какого и чьего? Ему необходим сон, чтобы хотя бы на несколько мгновений забыться, чтобы тьма залила мозг и погасила невыносимое жжение. Он лег на спину, вытянул вдоль тела руки, расслабился. Воробьи клевали мозг. Он пальцами заткнул уши, чтоб их не слышать. Больно и так. Сон не приходит. Все, чего коснулась эта ночь, все, что он произнес со вчерашнего вечера, и все, что осталось невысказанным, не только мучает, но и навалилось навсегда. Ничто в человеке не бывает столь грязным и гадким, как грязны и гадки некоторые произнесенные слова. Ни страх за жизнь Милены и Ивана, ни эта глухая боль, которую война внесла, всему в его жизни изменив место и значение, не походят теперь на себя.

Испугавшись собственного вздоха, он открыл глаза. Он в глубине жаркого и мягкого логова, затравленный, заваленный серостью рассвета и предметами, останками своего прежнего жилища, барского дома, когда-то бывшей их жизни.

Чемоданы, ящики, коробки, закачалось серое в сером, в хищном щебете воробьев по желобам и ореховому дереву. Эти вещи вокруг него не загорелись бы, если б он сейчас их зажег. Нет, от его слов. Груда их слов, вышептанных сегодня ночью, лежит на постели и поверх вещей. Если б он говорил громко, если б мог кричать, было бы тяжко по-иному.

Ольги давно не слышно. Лежит неподвижно, однако упрек исходит от нее. Ее разочарование наполняет комнату до потолка. Он заорал бы, если б она сбросила свой платок с глаз и взглянула на него. Он напряженно вслушивался в ее дыхание. И оно тоже не было прежним, ее, обычным. Тому, что он сейчас к ней испытывал, нет названия, и это не похоже на знакомые ему чувства.

В прихожей открывались двери, хлопали на полу шлепанцы: старики выходили мочиться. Служанки и хозяйки перекликались, готовились идти на рынок. Громыхали колодцы по соседству, стучали ведра. Откашливались курильщики.

Он закрыл глаза. Хоть бы лоскуток тьмы проскользнул мозгом. Где-то зазвучала военная труба. Играли зорю. Никогда он не слышал побудки в Нише. Часто слушал вечернюю зорю в казарме, возвращаясь с прогулки, тогда мысленно он был с Иваном. Далекий и пронзительный звук трубы отзывается во всем теле: вот Иван встает, полусонный одевается, заправляет койку, спешит умываться… В единственном письме, адресованном отцу – в остальных он обращался к матери, а ему посылал привет, – он жаловался, что приходится рано вставать. Только на это и жаловался, да и то одной фразой, мимоходом. Все прочее, писал, в порядке и интересно. Ничего не скажешь, куда как интересно в скопленской казарме. Ему, который поздно ложился, читал до рассвета, а во время каникул спал до обеда. Теперь он встает на заре. А если их в самом деле погонят на фронт?

Жена вздохнула. Наверное, о том же думает: как Ивану в эту минуту хочется спать. Если она не перестанет вздыхать, он задохнется от воспоминаний, общих для них, от боли.

Он оцепенел, сжался, удалось прикоснуться ко сну. На рассвете засыпает даже приговоренный к смерти. Но труба продолжает играть Ивану подъем. Или, может быть, призывает строиться на завтрак. Чай или какая-нибудь похлебка? «Мама, пожалуйста, не посылай мне еды. И пирожных. Мне вполне хватает того самого гнусного харча, от которого я поправился на два кило». Это он-то, брезгливый, который ничего не ел, не понюхав. Сразу после заседания он сядет в поезд и поедет в Скопле. Отвезет сыну очки. Передаст заветное письмо, написанное перед отъездом Ивана в Париж, которое не хватило духу отдать на вокзале при прощании. Там он сказал, чего ждет от сына. Каким ждет его из Парижа. Однако в последнюю минуту испугался своих собственных слов. Испугался перегрузить парня любовью и своим тщеславием. Нет, испугался открыть ему свои цели и раны. Испугался Вукашина в нем. Судьбы Ачима испугался. Теперь он вручит ему это письмо, адресованное «Ивану, однажды ночью в Париже». Пусть прочитает его в казарме. Ему он выскажет то, чего не сказал Ольге. Чего ей не может сказать. И то, чего не мог Скерличу и не может генералу Мишичу сказать. Они досыта наговорятся; он объяснит ему, почему не играл с ним и не шутил. Они подружатся. Он покажет ему, как его любит. Или он этого не знает? Смеет в этом сомневаться? Из-за того, что отец был строг и держал сына на расстоянии. Из страха за сына был он таким. Из страха любви. Да, только из страха.

Самый корень мозга горит у него. На рассвете должен заснуть даже смертник. Трубач проник в самое темя. Сверчок в стене.

В столовой растапливали печь, слышались утренние приветствия, разговоры о том, кто как спал, просили варенья и свежей воды. Возвещается начало ежедневных страданий за родину. Наверняка слышали, о чем они говорили ночью, даже шепотом. Поскорее бежать отсюда. Он быстро поднялся.

Стоял в узкой расселине между кроватью и чемоданом, задерживая дыхание: только бы она не сняла с лица свой платок.

– Здесь живет господин Вукашин Катич? – донеслось из прихожей.

Кто так рано его ищет? Он торопливо одевался. Только бы она не сняла с лица свой платок. Соседи стучали в дверь, звали.

– Иду, сейчас иду!

Одетый, он берет шляпу и трость, слышит ее вздох и шепот, остановился, но не повернулся к ней.

– Я не хотела, чтобы ты унижался. Я только пыталась спасти Ивана. С твоей помощью. Другого человека для этого у меня нет.

– Я понимаю.

– Этого мне мало.

– А если и меня нет, Ольга?

Он не смел взглянуть на нее. Шум в прихожей не позволял расслышать ее шепот. Он рывком открыл дверь и вышел в просторную прихожую, вокруг жандарма, который вчера доставил его к Пашичу, толпились беженцы в халатах и пижамах.

– Что вам угодно, унтер-офицер?

– Господин Пашич срочно приглашает вас к себе. Как можно скорее, пожалуйста.

– Я приду в обычное рабочее время. И прошу вас ничего мне не объяснять. Я знаю, что сегодня срочно и в чем мой долг.

Говор и любопытные взгляды соседей. Он ждал, пока жандарм уйдет, чтобы пойти следом. Он задыхался от запаха постелей и ночного пота; он не мог видеть эту неприбранность и распущенность мещанско-господского быта. Ему претила бесцеремонность жизни в эвакуации, которая с национального стиля бытования сорвала чешую хоть каких-то правил поведения, которые отчасти скрывали нашу подлинную природу. Теперь мы, по сути дела, обнажены, независимо от того, в мундирах ли или в постельных тряпках. Мы можем быть тем, что мы есть. Мы лишены обязанности притворяться. И для лжи у нас больше нет причин.

– Я не имею понятия о мирных переговорах. Это тыловая сплетня, господин Живанчевич. Я вам говорю: неправда, будто мы просим мира у Австрии. Что нам еще остается, как не вести бои до самой Джевджелии. Ну, госпожа, откуда мне знать, какой приказ отдал сегодня ночью воевода Путник? Кто вам сказал, что король бежал в Черногорию? И вы верите новостям, которые служанка принесла вам с базара? Пустите меня, пожалуйста!

И едва за ним хлопнула железная калитка и он оказался на улице, остановился перевести дыхание. Сперва нужно набрать воздуха, чтобы немного очиститься и освободиться от ночной муки. Дома и деревья колышутся и плывут в сером облаке. Что нужно от него Пашичу так рано? Прорыв на фронте, Македония, давление союзников. Что бы ни случилось, хуже, чем сейчас, быть не может. Чем давно уже есть. Уехать в Скопле, к Ивану. Сейчас же. Объяснить ему причины и смысл этого кажущегося равнодушия к нему, подавляемой нежности, той системы грубости, которая называется отцовской педагогикой. Уехать в Скопле до заседания? Сегодня, во всяком случае. Я не приношу тебя в жертву, сын. Ничему не приношу тебя в жертву. Ничему.

Стук шагов, топот, людской говор. Приближается колонна австро-венгерских пленных, окруженная женщинами и какими-то людьми в штатском, которые им что-то суют и берут за это деньги. Торгуют сербки и сербы. Продают им еду, продают и их самих, побежденных врагов. Все продается. И все убивают. Тянется, останавливаясь, ползет мимо плотная колонна пленных. Он не может идти рядом с ними. Пусть минуют эти живые остатки летней сербской победы на Цере. Те, что своими бедами и ранами погасили боевую ненависть и вызвали сочувствие сербов. У вечных рабов появились первые рабы, и они смотрят друг на друга не как враги, но как попавшие в беду люди. Они жалеют друг друга, искренне жалеют. Воины великой империи, ставшие пленниками маленькой сербской армии, эти жалкие трусы, легко убедившие нас в том, будто мы – самые большие герои первой мировой войны. И эти несчастные дали нам историческое право на безумие величия, эту дурную блажь сербов. Болезнь, которой все сербство заразилось у Куманова и на Брегалнице[43]43
  Брегалница – река на Балканах, в районе которой началась вторая балканская война; стала символом братоубийственной войны.


[Закрыть]
. Кто же не испытывает благодарность к этим побежденным за то, что они существуют и что ежедневно тысячи их проходят по улицам Ниша, возвышая его и утверждая его значение как военной столицы сербов? Они ему улыбаются? Повернули небритые лица и улыбаются. Он протер глаза: чему они улыбаются? Среди них нет никого, кто бы его знал. Может быть, потому, что видят сербского «господина» и ликуют оттого, что их армии продвигаются вперед.

Он шел вдоль стены по тротуару медленным, неверным шагом, ощупывая неровности дороги; за спиной звуки швабской речи, смех – что это с ним происходит? Он спотыкался, увлекал себя вперед своим широким шагом по кривой, серой улице, стесненной кровлями. Черепица куда-то уплывала.

Он поверил в спасение, лишь отворив дверь пустой парикмахерской. Стоялая вонь, смрад грязной мыльной пены обдали его. Цирюльник кланялся, назад хода не было, куда денешься небритым? Он повесил шляпу и провалился в кресло; в зеркале встретил самого себя: череп пробит какими-то узкими ржавыми дырами. Одного глаза нет, дыра на верхней губе оставила лишь концы густых подстриженных усов, лоб в провалах, серебристые волосы порыжели в нескольких местах, нет уха, под самым горлом вместо галстука – большое ржавое пятно и следы мух.

– Побрить и массаж лица.

– Не беспокойтесь, господин Катич. Все будет довоенное.

– Я хочу чистое, а не довоенное.

– Через пару дней в Сербии не будет ни голов, ни цирюльников. Будет чисто.

Он подвинул голову, стараясь, чтобы оба глаза уцелели на этом изрытом черепе. Лупит по голове, трет нос. Пропахивает мягкие морщинистые мешки под глазами.

– Держите голову, господин Катич.

– У вас дрожат руки.

Зарежет его этот старый скелет. Но он будет молчать. Пусть болтает. Заседание парламента начнется в десять. На эту сербскую рулетку, которую сейчас крутят ветры из Петрограда, Парижа, Лондона и которую по-своему тормозит или подталкивает Пашич, сегодня нужно поставить все, что он приобрел за двадцать лет. Весь этот свой так называемый моральный и политический авторитет. Положение оппозиции. Славу недруга Пашича. Свободу говорить по велению совести. Если он выскажется за удовлетворение требований союзников и передачу Македонии, народ будет считать его предателем. И дети тоже. Милена, во всяком случае. Он на всю жизнь опозорит детей. Пашичу он больше не сможет быть достойным противником. А это означает конец политической карьеры. Если он будет противиться давлению союзников и защищать эту роковую Македонию, то риску подвергнется самое существование сербского государства, все созданное в течение века. Он за неизвестность и неисчислимые жертвы. Какая неизвестность! Это самоубийство Сербии. Не соглашаясь на аннексию Македонии, он принимает альтернативу Пашича. А что думает генерал Мишич? Промолчать на сегодняшнем заседании? Если сегодня молчать, когда решается судьба государства, теряешь право когда бы то ни было заниматься его судьбой. Тогда нужно замолчать навсегда. И опять это конец его жизненной цели, конец надежде и мечтам о великой роли, которой он подчинил свою жизнь, навлек на себя ненависть, приобрел стольких врагов. Он лишился спокойствия и радости. И детей. Даже детей. Ему пришлось пережить минувшую ночь. Ночь, которая растерзала его.

– Вы дрожите, вам холодно, господин Катич. С завтрашнего дня начну топить. Дрова дорогие, мужики господам отплачивают за войну.

– Нет, мне не холодно. Это вы дрожите. – Он прижался к спинке кресла, чтобы унять дрожь. За такой ночью должен последовать еще более ужасный день. Немедленно написать письмо Милене. Вероятно, вовремя эвакуируют госпиталь из Валева. Если в жизни царят вечные законы, если всему известен конец, то почему люди всегда совершают роковые ошибки? Почему к кладбищу не идти каким-нибудь иным путем? Существует ли он?

– Ко мне Бацко забегал, рассказывал о последних телеграммах. Ловко нам свинью подложили наши великие союзники. Так и надо, раз мы как скотина погибаем за буржуев и империалистов.

– Вы социалист?

– Я, господин Катич, красный с тех пор, как себя помню. Таким я и умру. Я Светозара Марковича слышал в Крагуеваце и несколько раз его бесплатно, как товарища, брил. Я ненавижу Пашича и его радикальных жуликов больше, чем турок. По мне, так хоть под болгарином, немцем, турком жить, только пусть Пашича сбросят с сербской шеи. Скажите мне вы, независимые – вы вроде бы чем-то отличаетесь от пашичевцев, – за что у меня швабы Должны убить единственного сына? За чье государство он погибает, спрашиваю я вас, господин депутат? За короля и буржуев? За вашу свободу на нас ездить и нас погонять?

Он порезал его, и Вукашин вздрогнул:

– Вы меня чуть не зарезали! Успокойтесь, пожалуйста!

– Я очень рад, что вы у меня сегодня первый клиент. Вас считают честным и опытным. Не знаю – вы недолго были министром, недолго находились у кассы.

– Прекратите, вы царапаете меня!

– Когда этот жулик Пашич убежит в Скопле? Бацко сказал, что вы с Пашичем вчера вечером два с половиной часа просидели с глазу на глаз.

– Правительство не переедет в Скопле. Сын у вас на фронте, и нет смысла, почтенный, распространять ложные вести и сеять панику. Сейчас самое важное – сохранить спокойствие и веру в себя.

– Сейчас, господин мой Катич, самое важное то, что головы крестьян и рабочих стали дешевле овечьих. Трактирщики, торговцы, баре просиживают свои задницы в тылу да в штабах. Я спрашиваю вас, за чью родину погибают крестьяне и рабочие?

– Мой сын ушел добровольцем. И дочь – санитарка в Валеве. Я прошу прощения, что должен об этом сказать.

– Всяческое вам уважение за это. Что у вас кровь не совсем выцвела. Я слыхал, как вы говорили в парламенте. У меня и газета есть, где описано, как вы освободили Пасу Пелагича[44]44
  Пелагич, Васа (1838–1899) – публицист, видный деятель сербского социалистического движения.


[Закрыть]
из сумасшедшего дома… Есть у меня и твоя фотография с Васой Пелагичем, когда ты был нам товарищем. Хочешь, покажу?

– Не нужно. Я спешу.

Цирюльник продолжал яростно поносить Пашича, союзников, капиталистов.

Он не слушал. Что за день! Миновал нескольких цирюльников и угодил к социалисту. Чтобы тот напомнил ему о прошлом, втаптывая его, оплевывая своей трудовой, мелкой ненавистью во имя великой идеи. Фатальной идеи для молодого народа. Духовная мания величия балканской нищеты. Сербская трагикомедия. Да, и он в это крепко верил. Поэтому и был социалистом. Неужели сейчас только Иван и Милена спасают его от презрения этого разгневанного брадобрея? Иваном и Миленой должен он доказывать свою гражданскую честность и свой патриотизм. Куда зашла жизнь? Вот и лицо у него без глаза и без подбородка. Почему в такую рань опять зовет его Пашич? Может, в самом деле готовит капитуляцию? Ищет поддержки, чтобы начать мирные переговоры? Он никогда не играет ва-банк. Никогда не ставит только на одну карту. Он предпочитает небольшую, но верную власть, нежели полную, но ненадежную. Этот мастер, скорее всего, и не за мир, и не за капитуляцию. За царствие небесное – тоже нет, наверняка. И не терзают его принципы, и не думает он о последовательности. Если сегодня станет петлять, нужно требовать его отставки. Осудить его как неспособного руководителя и воинственного труса.

– Массировать лицо не нужно. Разрешите мне самому умыться. Хоть вода есть, несмотря на войну. Полейте холодной.

– Я слыхал, господин Катич, будто в Пеште и Вене цирюльни не воняют.

Помолчав, он заплатил ему в два раза больше.

Цирюльник с гадливостью вернул лишнее и рявкнул:

– Во время войны я бакшиш не беру!

Не попрощавшись, Вукашин вышел. Ему было плохо, его тошнило.

Медленно шел он к зданию, где размещалось правительство. Без четверти восемь. Нужно выпить кофе и немного прийти в себя. Вот корчма «У Калчи». Полно народу. Может, здесь удастся спокойно выпить кофе. С трудом протиснулся он сквозь шумную толпу к стойке; его прижали к самой стене, и это было ему на руку. Воняло ракией, воняло табаком, воняло людьми. Попросил двойной кофе покрепче, ждал, слушал.

– Чира, двойную лютую. Ты, Бацко, что-то слишком много плохого слышал. Хорошо вам, если вы не слыхали. И мертвым. Говори, Бацко, я ночью глаз не сомкнул. Отступление продолжается. Я тоже на заре смылся от бабьего воя и стонов. Вторая армия целую ночь бежала. Слушай, не мой сейчас посуду. Вы там, в углу, не стучите костяшками. Оставляют Белград? Точно, убогие вы мои господа. Мир кровавый и темный. Пашич с рассвета сидит один в кабинете. Никто не знает, о чем он говорил по телефону с воеводой Путником. Никого не принимает. Ни Протич, ни Пачу[45]45
  Протич, Стоян (1857–1923) – один из лидеров радикальной партии, министр внутренних дел в правительстве Пашича. Пачу, Лазар (1855–1915) – член Главного комитета радикальной партии, министр финансов.


[Закрыть]
не смеют носа сунуть. Только Йоца таскает ему телеграммы. Девяносто два процента веса человеческого, дорогие мои, составляет вода. Пар, вонючий пар. Корень у мира сгнил. С тех пор как Каин убил Авеля, не было большей несправедливости. Сербия все балканские счета оплачивает. Что вам сказать? Скажи, что Пашич говорит. Молчит. Ворошит бороду и молчит. Конец нам, братцы. Чира, всем по одной. Все мы сербы. Бацко, а скажи, что царский министр Сазонов в телеграмме пишет? Легко Пашичу с Сазоновым. Шепнул бы царю, что надо. А сегодня ночью поступили новые телеграммы от английского министра Грея и французского Делькассе. Не дают они нам патронов, а продают Македонию. Вот они какие, эти французы и англичане. Иуды искариотские. Братцы, потерпите, не ругайте союзников. В Нише полно шпионов. Да какие там шпионы, доктор! Маленькое мы государство для шпионов. Бросьте трепаться, люди. Выдержали мы пять веков под турками и пять визирей на шее. Выдержим и этих нынешних царей, и всех этих Греев и Сазоновых. Однако негоже, что Пашич молчит. Верно, неладно это. Неужто в этом провонявшем Нише не найдется дома без мышей? Что тебе мыши, приятель, когда швабы Мачву заняли. Какие швабы? Степа и Путник дадут жару Потиореку[46]46
  Степанович, Степа (1856–1929) – сербский военачальник, командующий армией в первой балканской и в первой мировой войне. Потиорек, Оскар (1853–1934) – австрийский генерал, наместник Боснии и Герцеговины (1911–1914), командующий Балканской армией в первой мировой войне.


[Закрыть]
, не беспокойтесь. Теперь судьба Сербии от мышей зависит. Эх ты, страна милая, в самом ты сердце. Русский посланник Штрандтман опять целую ночь из-за мышей не спал. Глаз не сомкнул. Неужто посланник такой империи, России, боится нишской мыши, братцы, а? В России полно медведей, и вот тебе на, этот Штрандтман боится сербской мышки. Не ори, помолчи, у человека нервы слабые, да еще не выспался, вот и представь себе, какие он депеши царю из Ниша отстукивает. Давайте, братцы, всех мышей переловим. Слушайте, люди, ведь эти мыши перегрызут канат, за который ухватилась Сербия. Да не Сербия, а Пашич. Чиро, налей всем за помин души моего сына Слободана. Когда, господин судья? Вчера вечером мне сообщили. Снарядом. Господи, упокой его душу. Всех нас изничтожат. Сербская артиллерия три дня молчит. Нет снарядов у сербских пушек! Молчат сербские орудия! – вопит отец Слободана.

Встрепенувшись, Вукашин посмотрел на него. Он казался скорее раздосадованным, чем подавленным, этот отец Слободана. И не искал сочувствия, нет. Он хотел понять назначение сербской артиллерии.

– Эта война – война артиллерии! – кричал отец Слободана.

У Вукашина не было сил выпить вторую чашку кофе. Заплатив, он стал пробираться к выходу. И сейчас ему искать протекцию для сына? Гнусно.

– А что вы, господин Катич, скажете о нынешнем положении?

Это Бацко схватил его за лацканы. Никогда не доводилось Вукашину видеть такого искаженного лица под черной шляпой. Вокруг все затихли.

– Я буду выступать сегодня в парламенте. Вы услышите. Извините, я тороплюсь. Да, положение серьезное. У нас нет боеприпасов для артиллерии. Но я не пессимист. Нет, ни в коем случае.

Он шел медленно, разглядывал опавшие мертвые листья. У него нет права на печаль. На ощущение беды еще менее. Потому что он может, испытывает потребность, должен во имя чего-то обманывать людей и утверждать, будто он не пессимист. И именно сегодня, громогласно. Перед этим отцом, который в трактире устроил панихиду по сыну. Жалкое лицемерие. Он проведет с Иваном неделю. Каждый вечер будет с ним. После его возвращения из Парижа они лишь мимоходом, за обедом, толковали о фронте и разных разностях. Он скажет ему все, что тот должен знать. Отдаст заветное письмо. Поздно. Любовь не возмещают. Ничем. Это чувство имеет свое и только одно-единственное время.

Его остановила внезапная тишина.

От вокзала двигалась колонна сербских раненых. Люди молча останавливались вдоль тротуара, словно приближалась похоронная процессия. Он отступил к стене, стоял. Неприлично идти, когда эти люди, с забинтованными головами, руками, на костылях, небритые и измученные, без шинелей, в рваных мундирах, обессиленно плетутся, искоса поглядывая на онемевших женщин и штатских мужчин. Проходят, ни у кого из раненых нет очков. Проходят сотни, он не видит среди них ни одного в очках. И, думая только об этом, он торопливо шагает через мост к правительственному зданию.

В приемной перед кабинетом Пашича он застал человек десять министров и лидеров различных партий, настолько озабоченных и безмолвных, что остался у двери, негромко поздоровавшись, точно вошел в дом, где лежит покойник. Опираясь на трость, смотрел прямо перед собой, из-за каких-то политических дел он за два месяца не удосужился навестить сына в унтер-офицерском училище. Не успел. Должно быть, он слишком громко вздохнул, однако это не привлекло ничьего внимания.

В приоткрывшуюся дверь выглянул Пашич и негромко его позвал. Не глядя по сторонам, он быстро вошел в просторный кабинет и ощутил некоторое облегчение, когда служитель притворил за ним дверь.

Пашич, изогнувшись, облокотился на пустое кожаное кресло.

– Я обдумывал то, о чем мы вчера говорили, – промычал задумчиво, тоже неподвижно глядя перед собой. – Если капитуляция, мы снова оказываемся там, где были перед Первым восстанием[47]47
  Имеется в виду Первое сербское восстание (1804–1813) против османских завоевателей.


[Закрыть]
. Или драться до конца? – И поднял на него взгляд. – Видишь ли ты, Вукашин, какой-нибудь третий выход?

– Не знаю, господин премьер-министр, добрый ли я вам в эту минуту советчик, – помолчав, пересохшими губами произнес он. И ему стало легче после неожиданной и искренней фразы.

– Видишь ли ты что-нибудь, что можно сбросить с горба народа? Чуть облегчить его. Хрустнет у нас хребет.

– Вы знаете мое мнение. И мнение оппозиции о вашей политике. Трудно сказать, все ли истинно и объективно. Я не знаю. Может быть, сейчас время других истин. – Пашич словно бы усмехнулся? Он заметил у него в глазах желтые искорки.

– Мне, Николе Пашичу, никогда не мешала оппозиция. Неприятности мне доставляли и больше всего причиняли зла мои сторонники и единомышленники…

– Вы, конечно, хотели мне что-то сказать о сегодняшнем заседании парламента? – нахмурившись, изменившимся голосом прервал его Вукашин.

– Заседание Народного парламента переносится. Путник требует, чтобы правительство завтра было в Валеве при Верховном командовании. Армия, говорит он, накануне развала, и нам сообща предстоит решать, что делать. А я судьбу Сербии не хочу решать без оппозиции. Поэтому мы немедленно все вместе выезжаем в Валево. Это я и хотел тебе сказать. Я считаю, Вукашин, крайнее время создать коалиционное правительство. Договориться и объединиться, если уже не поздно.

И он наклонился к нему, коснулся бородой его лица, заполнил ею его взгляд.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю