Текст книги "Время смерти"
Автор книги: Добрица Чосич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 53 страниц)
И Адам натянул на голову попону. Утопал во тьме, корчился, стуча зубами от холода.
– Адам, дядька тебя там ищет, – тормошил его Урош Бабович.
– Какой еще дядька! Нет у меня никаких дядьев, катись они все!..
– Адам, сынок! Это я, Тола… Что ты в стойло-то забрался, господь с тобою!
В самом деле Тола. Но Адам не вылезал, не хотел вылезать, досадуя за то, что отыскали его преровцы, и не кто-нибудь, а Тола Дачич, да еще застал в таком виде, что теперь в Прерове будут смеяться, может и Наталия посмеяться; Джордже – тот испугается, Ачим разозлится, узнав, в кого он превратился, а тут еще придется рассказывать о Драгане, слушать байки да всякую ересь, нет, не пойдет.
– Вставай, Адам, дай на тебя глянуть!
Парень сбросил попону, приподнялся.
– Чего ревешь?
– Если б мог, сынок, я б запел.
Урош Бабович вышел из хлева.
– Знаешь ты, не люблю я сырость. – Адам сел, стал прикуривать сигарету. Только Толы Дачича ему сегодня не хватало.
– На тебе бумажки и табачку. Лучше сверни, а сигареты прибереги.
Адам машинально взял табак, сунул в карман шинели.
– Ты чего тут вертишься? Слыхал я, Алекса и Блажа твои были живы два дня назад. С тех пор большого огня не было. А мы удираем, как видишь.
– Не удираете вы, сынок. Генерал Мишич не бегает. Через день-другой опять полезете на Сувобор, а там и к Дрине пойдете. Мне генерал Мишич лично гарантию давал: шваб в Сербии рождества не встретит.
– Брось ты мне генералом Мишичем мозги трепать. Расскажи лучше, что в Прерове?
– Мы с Джордже до Валева вместе были. Тебя искали по лазаретам. И моих ребят. А когда враг подошел к Валеву, подались на Лиг. Оттуда Джордже домой отправился, а я не захотел. Что мне делать в пустом Прерове? Тут мои сыновья, тут все мое.
Они умолкли.
– Как Наталия? – не выдержал Адам.
– Читает бабам солдатские письма. И целыми днями вам пишет.
И опять умолкли.
– Не видали вы ее, когда уезжали?
– Как не видать! Привет тебе послала. Все бабы тебе привет слали.
– Не ври, не могу я этого слышать. Драгана я потерял. – Он встал, передернулся как от озноба, на глаза навернулись слезы.
– Что поделаешь, Адам. Время такое. Сейчас короны теряют да государства. И люди остаются без чести и без нажитого добра. Без могилы да без креста. Исхитрись, побереги себя. – Он положил руку Адаму на плечо.
Тот увернулся.
– Не беспокойся ты о моей голове. Лучше окажи мне услугу. Если сразу пойдешь в Прерово, передай отцу, чтоб где хочет купил мне хорошего коня. Лучшего во всей округе, и чтоб сразу сюда пригнал. Не могу я воевать на кляче. Негоже мне на гнилой кобыле сидеть. Сделай это для меня. – Парень посмотрел в полные слез глаза Толы. Может, он в самом деле ему отец, как шептались в Прерове? Разве из-за хозяйского сына и соседа плакать станешь? И Адам раскаялся, что попросил Толу. Деревенского пустобреха, мелкого жулика, таскавшего тыквы и фасоль, летом слонявшегося возле мельниц, а зимой вокруг котлов с горячей ракией.
– Сделаю для тебя все. Сперва только хочу Алексу и Блажу повидать. Они где-то тут, в пехоте, возле Леушичей и Браича.
– Ступай, разыщи их. А доберешься в Прерово, передай отцу, что я сказал. И привет всем, кто меня вспомнил.
Он протянул ему руку, прощаясь. У Толы опять показались на глазах слезы. Адам влез обратно в ясли и с головой накрылся попоной.
4
С неба протянулась к нему рука белая рука с неба нежная мамина рука с пальцами Милены ожогом Иванки на тыльной стороне ладони почему ты сынок опять спишь в очках разобьешь стекла порежешь глаза Иван самая чудесная рука на свете протянулась сквозь облако мамины пальцы гладят его по лбу перед сном поцеловал бы их не может приподнять голову отяжелела голова не может мама мама рука протянувшаяся с потолка снимает с него очки уронила их застонала погасла он зарыдал очки стоят перед ним в воздухе свободно он подпрыгнул чтоб их достать очки взмыли к облаку опустились прыгают порхают он догоняет их по школьному двору незнакомой пустыне ноги на берегу Савы погружаются в песок по колено в снег по пояс очки наверху стекла маленькие солнца ослепляют он прыгает машет руками чтоб их достать слышит их полет не видит их откуда-то доносится:
– Проснитесь, господин взводный. Проснитесь. Ничего нет опаснее сна.
Иван Катич уже понимает: его будит Савва Марич – и, прежде чем открыть глаза, ощупывает внутренний карман: очки на месте! Его обдало холодным потом: это запасные, те, которые отец дал ему в Крагуеваце при расставании. Последняя пара. Под какой-то безымянной вершиной ночью, когда они отступали, он прыгал через ручей, ветка зацепила очки, и он не сумел их найти. Это было самое ужасное с тех пор, как он на фронте.
– Вы стонали во сне. Что вам снилось, господин взводный?
Он открыл глаза, приподнялся, надел очки: вокруг большого костра спали солдаты.
– Что-то страшное снилось. Очки у меня потерялись, – прохрипел. – Который час, Савва?
– Скоро полночь.
– Я проспал пятнадцать часов! Какие поступили распоряжения?
– Отдыхать, подкрепляться, истреблять вшей. Я вам тут ужин оставил. Вы продрогли, идите ближе к огню. Вот поешьте, а я прилягу на ваше место.
– Спасибо вам, Савва. Ложитесь. Я до утра не засну. – Он ощупывал очки, вытирал вспотевший лоб.
На жестяной тарелке лежали кусок жареного мяса, головка лука и ломоть черного хлеба; Иван присел на треногую табуретку возле огня, принялся за еду. Савва Марич улегся на его место, на сено, которое он принес.
Иван не помнил уже, когда в последний раз ел мясо, жевал с трудом: во сне мамина рука сняла с него очки. Что означает этот сон? С неба – мамина рука. Пальцы Милены. Откуда этот ожог у Иванки? Да, мамина рука сняла с него очки. Он перестал жевать, ощупывал очки, дужки. Может, привязать их бечевкой к ушам? Нет, проволокой. Где ее тут найдешь? Савва наверняка знает, как лучше прикрепить очки к ушам, к голове, чтобы их ничто не могло сбросить. Во сне они порхали как бабочки, как птицы, обожженные солнцем.
Обеими руками держал он дужки очков и смотрел в огонь: все тело, все мускулы, все кости полны одним, одно чувствуют, одно предвещают.
5
Тола Дачич переступил порог и среди десятка спавших возле очага солдат увидел Алексу: окаменел старик да так и остался стоять в распахнутой двери. И тут он самый большой, его парень. Только исхудал очень, бедняга. Слезы подступили у Толы к глазам. А тот кто, в таких, господи помилуй, гляделках, пишет что-то в книжечку на коленках? Он разглядел чин, тихо поздоровался, чтоб не разбудить солдат:
– Помогай бог, господин унтер-офицер!
– Здравствуй. Помоги тебе бог, старик!
– Меня зовут Тола Дачич, из Прерова я. Отец я Алексы, – произнес чуть погромче, не сводя глаз с сына. Да вроде и не очень он исхудал, не как другие, бедняги.
– Ты отец Алексы? Ты, старый, в самом деле из Прерова?
– Точно говорю и не стыжусь этого.
– Ты знаешь Катичей? Ачима? Это мой дед. Меня зовут Иван Катич.
– Ты сын Вукашина? И начальник у Алексы?
– Да, я сын Вукашина Катича. И взводный у Алексы.
Тола разглядывал его. Никогда не видывал он таких очков: сквозь стекла глаз не видать. Слепой, а начальником у Алексы! И такой скрученный, худющий, безусый, ветер унести может, а тоже – командует людьми, человеками. Алексой. Эх, господи, неудачник ты вечный, сынок мой, упрямец несчастный, кого оседлают, до самой смерти перемены не будет. Неужто так надобно, чтобы и на войне Катичи поверх нас, Дачичей, были? Тола вошел в дом, снял котомку.
– Господь, Катич, всемогущ, но война, я бы сказал, посильнее. Почему так устроилось, что в этих хлябях именно ты, внук Ачима, стал начальником над моим Алексой и я сейчас вас обоих радуюсь видеть? Вас, Катичей, и нас, Дачичей, одни нивы питают, соседи мы и в жизни, и на кладбище. Очень я радуюсь, очень, парень, что ты у Алексы начальником.
– Вот тебе табуретка, садись, старый. Что дед мой поделывает?
– Я на землю присяду. А ты сиди, где сидел. Так уж заведено во веки веков. Нет, нет, не проси. Я на земле сидеть люблю. А твой дед Ачим здоров. Очень об Адаме тревожится. О внуке беспокоится. – Он умолк и посмотрел на Алексу: все на боку лежат, он один раскинулся, на улице его храп слыхать. Похудел, похудел, балагур. Только усы гуще стали, борода наружу щетиной вышла, как стерня. В кого у него такая борода, черт его побери?! На ногах швабские башмаки, видать, ноги оберегает. У кого на войне здоровые ноги, у того и жизнь. Неладно только, что с покойника обужу снял. Поскорей бы сбросить надо. И шинель германская. Слава богу, что шапка наша, и куртка, и штаны наши. Не видать ни медали, ни звездочек. Четыре месяца за державу бьется, а еще и капралом не стал. Ну да коли ее в мире нету, откуда ж на войне справедливости взяться. Хоть живой остался. Лучше живой свинарь, чем мертвый капитан.
– Разбуди сына, старый. Приятней ему будет, если ты его разбудишь, а не я.
– Пускай, пускай еще малость поспит. – Он не сводил с сына глаз: в Прерове уже полно девок на выданье, каждый третий дом остался без наследника. Никакой злой закон, никакая преровская несправедливость не заставят после войны Алексу быть слугой и поденщиком у Джордже. Что это такое тебе страшное во сне привиделось, сынок? Не иначе гонят тебя, злодеи. Окружают, мучители. Вон как жилы на лбу надулись. Пот выступил. Стонет, бедняга. Если во сне ему так, каково ж наяву? Тола встал и, переступив через двух спящих солдат, положил руку на грудь сына.
– Сынок, Алекса, – шепнул. – Просыпайся, сынок.
Иван Катич торопливо вскочил.
– Когда досыта наговоритесь, я вернусь, и ты мне о деде расскажешь, – пробормотал и вышел.
Тола сильнее принялся теребить Алексу, тянул за куртку.
Тот, заморгав, перевернулся на бок.
– Алекса, три недели, сынок, ищу тебя. Принес я тебе перемену белья, носки, для брюха кое-чего.
– Ишь где ты меня разыскал, – проворчал Алекса, не открывая глаз.
– Бог так велел.
– Генерал Мишич велел. Он у нас за бога.
– И верно, человек он. Нет ему равных. Скоро Сербии хорошо будет, сказал он мне перед спуском с Сувобора.
– Генерал Мишич тебе сказал? – Алекса жмурился, не сразу открывая глаза.
– Что ж такого! Мне он и сказал, Алекса. Три раза мы с ним разговаривали. По-человечески. Будто соседи или братья двоюродные.
– Услышат тебя ребята, надо мною потом до конца войны будут потешаться.
– Вставай-ка ты, потолкуем, а то и пожуешь малость, подзаправишься.
Алекса не спешил встать, нежился.
– Ух ты какой, – крякнул с досады Тола. От самой колыбели дикий, когда просыпается. Такой разлом на земле стоит, пол-Сербии пропадает, а у него норов без перемен.
Он сел на треногую табуретку, где перед тем сидел Иван Катич.
Алекса потянулся, протирая глаза, приподнялся на локтях.
– Живы те, кто на войну не ушел?
– Живы все и здоровы. Только об вас больно тревожимся. Поздороваемся, сынок, господь твой злонравный! Горемычина ты моя! – Голос у старика дрогнул, когда протягивал сыну руку.
Алекса вставал не спеша, угрюмо поздоровался с отцом, сел рядом, вытянул к огню ладони. Тола сунул ему две пачки табаку, начал вытаскивать из котомки белье, носки, сало, пирог.
– Скажи мне поначалу, Алекса, когда ты последний раз видел братьев? Или что слыхал о них?
– Блажа был жив до Молитав, на Малом Сувоборе. Потом, говорили мне, его батальон сильно потрепали на каких-то Анафемах. О Милое с самой Пецки ничего не слыхал. А теперь ты мне рассказывай, кто погиб из преровских.
Алекса разламывал пирог. Пытаясь скрыть слезы, Тола совал ему баклажку с ракией.
6
Накинув шинель, генерал Мишич стоял у окна, наблюдая за дорогой, по которой тянулись воловьи упряжки со снарядами. Звенели стекла в рамах, дом сотрясался от тяжкого груза, фонари перед зданием штаба освещали дорогу: в круг света медленно, со скрипом въезжали подводы, сопровождаемые обозниками в надвинутых на лоб шапках; проходя мимо штаба армии, погонщики во все горло кричали на животных, поминая их предков, размахивали палками, однако не опускали их на тощих, едва волочивших ноги одров.
Генералу Мишичу хотелось распахнуть окошко и крикнуть этим людям, что никогда прежде по дорогам Сербии не перевозился более драгоценный, чем сейчас, груз; хотелось сказать, что во всю жизнь не будут у них оси и ступицы телег громче скрипеть, чем скрипят этой ночью на пути от Крагуеваца к Сувобору; хотелось сказать им, что пот волов и их собственная усталость никогда не будут столь достойны самой высокой награды, чем сегодня ночью под Сувобором. Не ожидай он приезда командиров дивизий, остановил бы их, угостил ракией, пожелал бы счастливо добраться до орудий, попросил бы и песню затянуть, чтоб весь народ и вся армия услыхали: прибывают снаряды!
Драгутин строгим шепотом указывал солдатам, где и как расставить столы и стулья. Эта суета, лишние движения, многословие, ненужные усилия напомнили Мишичу подготовку в больших семействах к домашним торжествам или к похоронам. Но ему не хотелось вмешиваться даже взглядом. Вроде бы старались делать потише, а получалось шума больше, может, хотели, чтоб он наконец обратил внимание. И он повернулся к ним:
– Спасибо вам, воины!
Четверо солдат, словно испугавшись, встали по стойке «смирно», резкими движениями рук отдавая ему честь, со строгим выражением лиц. С ними, солдатами, ему всегда было приятнее и легче разделять радость.
– Снаряды подвозят, слышите?
– Слышим. Слышим, господин генерал. Земля гудит. Теперь все в наших и божьих руках!
Каждый произнес по одной фразе. Драгутин стоял молча, посвободнее, чуть повернувшись к печурке.
– Верите вы, что пора двигаться к Валеву и Шабацу?
– Как не верить? Все об этом думаем, господин генерал. Армия ждет вашего приказа. Не поддадимся, командующий!
И опять отвечали четверо, а Драгутин отчего-то хмурился.
– Надейтесь. Скоро мы наверх полезем. – Он простился с ними и смотрел, как они неторопливо выходили. Дверь не успела закрыться: вошел полковник Хаджич.
– Командиры дивизий собрались, господин генерал. Но просит срочно принять его председатель городской общины.
– Посмотрим, что нам предложит председатель общины, а потом входите вы вместе со всеми.
Мишич подошел к столу, чтобы официально встретить чиновника, который со шляпой в руке протиснулся в открытую дверь.
– Я считаю, господин генерал, что вы должны поставить меня в известность, когда начнется эвакуация Милановаца.
– Никогда, господин председатель.
– Что вы имеете в виду, господин генерал?
– То, что я сказал, господин председатель.
– Народ меня одолевает, лезут в окна и двери, спрашивают, куда и когда уходить. Печать и деньги общины я со вчерашнего утра ношу в кармане.
– Деньги немедленно сдайте главному интенданту армии, чтоб на них купили табака для солдат. А с печатью поступайте так, как велел вам Пашич. Это все, что я могу сказать. – Он повернулся спиной и отошел к окну взглянуть на движение снарядных фур; с чувством превосходства и некоторым сожалением вспомнил Вукашина Катича, который растрачивал свою жизнь и разум на борьбу против тех, для кого отечество заключалось в печати и кассе. Распахнул окна: пусть, когда войдут командиры дивизий, комнату заполнят скрип и треск воловьих упряжек, нагруженных снарядами.
Офицеры входили, вытягивались, приветствовали его; он молча отвечал. В комнате стоял грохот и скрип груженных снарядами подвод. Одни прислушивались, другие откровенно наслаждались этим шумом, угадывая раскаты, напоминавшие приближение летней грозы. Вы слышите? – спрашивал он их взглядом. А видел на лицах выражение усталой строгости; Васич казался самым усталым, Кайафа хранил наиболее строгое, даже угрюмое выражение. Молча он пожал руки своим командирам. Ждал, пока все рассядутся, несколько разочарованный, даже растерянный оттого, что никто вслух не проявил радости при грохоте с улицы; словно бы каждый день подвозили снаряды для сербских орудий.
– А у вас на позициях тишина? – спросил негромко, но с некоторым вызовом, закрывая окно.
– Постреливают по охранению. Чтоб не забывали, что на войне, – ответил Милош Васич; другие были столь же кратки и лаконичны.
– А у нас, как вы слышите, не тихо, – Он оглядывал их по очереди, ждал, пока они заговорят о снарядах, испытывая тревогу за то, ради чего он их собрал. – Вестовые говорят, будто сегодня слышали песню в частях, – продолжал он. Милош Васич коротко и едко ухмыльнулся. Мишич вперил в него взгляд, стараясь угадать его чувства. Среди командиров дивизий никто так смело не думает, как Васич, никто так решительно не противоречит ему. Улыбка еще держится у Васича в уголках губ, под черными густыми усами. А за окнами весело, точно хмельные, перекликаются возницы; от гула перегруженных телег звенят стекла. – Прежде всего я хочу сказать вам, что сегодня мы будем говорить не о победе, но о самом своем существовании. Военную победу иногда может одержать и один командующий. Судьбу народа должны решать все сообща. – Кайафа, словно удивляясь, поднял брови. – Вчера я направил вам сообщение командующего Третьей армией генерала Штурма о состоянии противника. У нас нет оснований не верить заявлениям перебежавших к нам неприятельских солдат. Противник вконец изнурен, потери его огромны. Снабжение войск отчаянно плохое, артиллерия увязла в грязи и в снегу. Состояние духа на самой низкой ступени. Пришло время, когда мы можем бить неприятеля палками. – Он остановился: слишком сильный и преждевременный вывод. У Васича на губах опять мелькнула улыбка, еще более ехидная. – Подходящий момент, господа, изгнать противника из страны. – У него как будто дрожат руки? Он убрал их под стол. – Снаряды поступают, войска передохнули и рвутся в бой. Но есть старая истина: бой следует сперва выиграть в собственном сердце, в собственной голове. А в армии – прежде всего в штабе. – Пауза. Может быть, следовало позволить высказаться им? В душе он не чувствовал ни тени сомнения. Нет.
– Сегодня ночью к нам поступят пополнения личного состава, господин генерал, – произнес Хаджич.
– Прибудет шесть тысяч запасников из Южной Сербии. А также жандармы и пограничные отряды. Правительство посылает нам свои последние резервы. Мы сумеем пополнить наиболее пострадавшие полки. Я ожидаю услышать и прошу вас ознакомить меня со всеми фактами, которые противоречат этому моему убеждению.
– Я, господин генерал, не буду говорить о фактах, которые не в пользу наступления. Поскольку я сам за наступление, не как солдат, но в силу человеческого долга, – произнес Миливое Анджелкович-Кайафа, командир Дунайской дивизии первой очереди.
– Я был бы рад услышать и те военные соображения, которые не в пользу наступления. Если вы можете их высказать, – поддразнил генерал Мишич, обрадованный позицией Кайафы.
– Если следовать логике некоторых достаточно очевидных фактов, господин генерал, то летом нам полагалось бы принять ультиматум Австрии. Однако мы этого не сделали. Поскольку должны были поступить в соответствии со своим, человеческим и национальным, пониманием долга и закона. И сейчас нам так же надобно поступить. И как можно скорее. В противном случае наша гибель близка, даже неизбежна.
– Вы считаете, мы в состоянии послезавтра перейти в наступление?
– Было бы лучше, господин генерал, если бы мы сделали это уже завтра, на рассвете. Время летит. По старым часам его уже нельзя измерять. С Сувобора и Раяца оно на нас обрушивается.
Генерал Мишич ощущал нечто похожее на испуг перед решимостью более страстной, нежели его собственная, перед убежденностью, которую этот смелый человек даже не желал объяснять, всегда, с тех пор, как он его знал, гордость почитавший выше всего.
– Это все, что я могу сказать, – добавил Кайафа, складывая руки на груди; поерзав на стуле, он уселся поудобнее и, словно бы отделившись от всех, устремил взгляд в окно.
Комнату заполнял стук и скрип воловьих упряжек.
– Я тоже, – начал командир Моравской дивизии второй очереди Люба Милич, – полагаю, что нужно как можно скорее перейти в решающее наступление. Противник не воспользовался нашим уходом с Сувоборского гребня. Сейчас он действует без серьезного стратегического плана. Сейчас у него можно перехватить инициативу. – Он говорил медленно, четко произносил каждое слово, глядя прямо перед собой.
– Сколько, по вашему мнению, армии потребуется времени, чтобы подготовиться к наступлению? – Мишичу хотелось поймать взгляд этого своенравного человека.
– Мне думается, что в такие решающие минуты нельзя действовать быстрее, чем необходимо. Нужно сделать все для достижения успеха. Работать быстро. Тяжелее никогда не бывало, – ответил Люба Милич после длительного размышления, бросив мимолетный взгляд на генерала, опять остановил его прямо перед собой.
Генерал Мишич ожидал, что Кайафа возразит Любе Миличу, но тот с отсутствующим видом смотрел в окно без тени волнения на лице, плотно сжав губы.
– А как вы, Крста, считаете? Дринская дивизия понесла большие потери.
– Я утверждаю, господин генерал, что войска преодолели моральный кризис. Достаточно сегодня пройти по частям, увидеть и услышать солдат. Армия вновь готова к самым большим жертвам и подвигам.
Генералу Мишичу пришлись по душе такой ответ и такая позиция; сражение выигрывают с офицерами, для которых подобного рода вера является самой важной опорой для наступления.
– Способна ваша дивизия в течение двух дней подготовиться к наступлению?
– Что касается времени, мне кажется, нужно выбрать среднее, названное Кайафой и Миличем.
– Итак, господа, кубок дошел и до меня, – глухо, по-прежнему с едкой улыбкой начал Милош Васич, командир Дунайской дивизии второй очереди. Он обвел взглядом сидевших за столом. – Я выпью его до дна, – он повысил голос, словно произнося застольную здравницу, улыбка исчезла, лоб избороздили морщины. – Я, к сожалению, не вижу причин для восторгов по поводу наступления, хотя в победе столь же заинтересован, как и вы. Надеюсь, это бесспорно. – Он устремил свои большие, широко открытые глаза на генерала Мишича, который вынужден был подтвердить;
– Разумеется, это бесспорно.
– Но я глубоко убежден в том, что у нас нет ни сил, ни стратегических условий для того, чтобы перейти в общее наступление. Да, господа. Мы с вами не поэты, а солдаты. И наши желания не должны преобладать над нашими возможностями. Неоспорима наша конечная цель – изгнание австрийцев из Сербии. Спорно лишь, когда и как мы это осуществим.
– Этому мы, Васич, научились еще в унтер-офицерских школах, – заметил генерал Мишич; ему была невыносима риторическая самоуверенность Васича.
– Я понимаю, это довольно банальные истины, господин генерал. Но что поделаешь, банальные истины оттого и банальны, что очень долго и очень часто сохраняют свою силу. Сегодня пошел третий день, господа, как под упорнейшим давлением неприятеля нам едва удалось сохранить армию от полного распада. Если третью часть личного состава можно считать армией. По сути дела, называя вещи своими именами, мы попросту бежали с Сувобора, Раяца и Равна-Горы. И скажите мне, пожалуйста, что за эти три дня, помимо доставки снарядов и прибытия нескольких тысяч людей, изменилось в нашей ударной мощи? С чем мы перейдем в наступление, где у нас силы? – Он умолк и забарабанил кончиками пальцев по краю стола, вновь обводя всех взглядом.
Генерал Мишич ждал, что Кайафа возразит Васичу, но тот по-прежнему пристально смотрел в окно, даже чуть повернул голову, словно вслушиваясь в восклицания обозников и скрип телег со снарядами; Крста Смилянич громко хрустел суставами; Люба Милич царапал ногтем стол, глядя в свои колени; Хаджич кашлял, хмурился, ерзал на стуле; начальники отделов штаба армии смотрели на Мишича, испытывая желание заставить замолчать Васича, голос которого, однако, набирал силу:
– Сегодня мы оставили Белград. На всех фронтах противник достигает успеха. Воевода Путник опять требует введения военно-полевых судов и чрезвычайных мер для предотвращения полного развала в войсках. Какие же это, с позволения сказать, общие обстоятельства мы принимаем во внимание, желая перейти в наступление?
– Я перечислил самые важные. Назову другие. Но из вашего блестящего выступления я не вижу, в чем вы сами видите решение и выход?
– Сейчас я выскажу вам свое предложение, господин генерал. Неприятеля следует, как можно лучше подготовившись, встретить на прочных, хорошо укрепленных позициях. Принять бой, разгромить его ударные силы и лишь после этого перейти в наступление, преследуя до полного уничтожения. – Милош Васич умолк, однако и выражение лица, и поведение показывали, что он не все сказал.
Взгляды присутствующих, кроме Кайафы, были устремлены на генерала Мишича, а он раскуривал сигарету, чтобы успокоиться, боясь малейшей интонацией выдать обуревавшие его чувства.
– В ваших суждениях, Васич, неверна исходная оценка общего положения. Вы упускаете самое существенное: изнуренность и тяжелый кризис армии Потиорека. Однако он сумеет преодолеть этот кризис в кратчайшее время, через два-три дня. А пока его силы слабеют, тогда как наши возрастают. Если мы сейчас этим не воспользуемся, другого такого момента у нас не будет никогда. Что касается вашей идеи о том, что мы добьемся успеха, если сумеем отразить еще один мощный удар противника, окрепшего и более сильного, то подобный стратегический замысел, боюсь, привел бы к провалу на экзамене на чин майора.
– Вы требуете от меня, своего подчиненного, формального согласия с принятым вами решением или просите высказать мнение, которое может быть учтено при выработке решения?
– Если вас интересует абсолютная истина, я отвечу: я хочу видеть, в состоянии ли вы, способные и разумные люди, своими суждениями разубедить меня в моей вере. Наше решение будет жизненно важным. Подобное решение принимают не только на основании убежденности и прав одного человека.
– Но как, господин генерал?
– Подобные решения имеют более глубокую основу, нежели только осознание нами самими причин и обстоятельств создавшегося положения. Для принятия решения в данных условиях мы должны учитывать и нечто унаследованное от предков. И еще кое-что, за что нас не упрекнут потомки.
– Признаюсь, – усмехнулся Милош Васич, – я не разделяю такой стратегии. Ни вы, ни присутствующие здесь господа не опровергли мои факты. Мне очень жаль, но это так. – Он развел руками, энергично качая головой. – В одном мы, правда, согласны: судьба нашего наступления станет судьбой войны сербов. А если наступление нам не удастся?
– Если не удастся, будем продолжать драться, как дрались до сих пор, – вмешался Хаджич.
– Беда в том, Хаджич, что после неудачного наступления у нас не будет сил защищаться даже так, как мы защищались от Колубары до Сувоборского гребня. Кто осмелится принять на себя этот риск? Вы, господин генерал?
– Разумеется, я! – ответил Мишич, ожидая, что офицеры выступят против бросавшего им вызов Васича. Он знал, что к некоторым из них Васич относился с пренебрежением.
– Слушай, Милош. Я утверждаю, что Потиорек, хотя он и занял Сувобор, Простругу, Раяц, сражение проиграл, – начал Крста Смилянич.
– Известно, что армия в движении и в наступлении сильнее равного ей противника, – сказал Люба Милич.
– Если мы сейчас, в течение двух-трех дней, не перейдем в наступление, Потиорек, оставив белградское и рудницкое направления, двинется на Крагуевац. И тогда весь сербский фронт развалится, – заметил Хаджич.
– Более сильному нельзя предоставлять свободу выбора направления и времени удара. Если мы сейчас дадим ему такую возможность, то через десять дней Сербия проиграет войну! – взволнованно воскликнул майор Тиса Милосавлевич.
Его слова больно задели генерала Мишича: нехорошо, когда сербские командиры вслух говорят о том, что войну можно проиграть. Он встал, отошел к окну, предоставляя офицерам возможность поспорить. В пятно света перед штабом армии вползали две телеги со снарядами; возчики шли рядом, положив руку на высокий борт и держа кнуты под мышкой. Люба Милич говорил что-то о времени, Мишич чуть повернул голову, чтобы лучше его слышать.
– Все дела человеческие решает время. Идти против времени неразумно. Все, что не согласуется со временем, неминуемо оборачивается неудачей.
– Послушайте меня, люди. Сейчас на швабов обрушилось все, что мы называем сербской землей. Во-первых, скверные дороги. Горы, воды и снег. Бедность, наша сербская бедность, наша голая нищета, господа. Пустые амбары, пустые хлевы. Ненависть женщин и стариков. Повсюду их встречает и окружает эта жуткая ненависть. А в тумане они плохо ориентируются, – волновался майор Тиса Милосавлевич, этого офицера Мишич любил больше всех штабных. Хотя рассуждал он, как профессор Зария.
– Я утверждаю, господа: то, что вы считаете фактами, суть наполовину ваши желания, а наполовину стремление к риску, – возразил Васич.
Генерал Мишич поспешно вернулся на свое место, не желая упустить ни единого его слова; Васич говорил убежденно и с чувством превосходства над слушателями.
– За два месяца наша армия не одержала ни одной существенной победы. И мы не смеем идти в наступление, коль скоро не вполне убеждены в своей победе. Это будет неоправданный риск. А для морального духа войск в данный момент станет катастрофой любая крупная неудача.
– А теперь разрешите мне, Васич, сказать несколько слов о моральном духе нашей армии. Все, что я знаю о человеке вообще, позволяет мне сделать вывод: у здорового человека ничто столь легко и быстро не восстанавливается, как надежда. Как вера, господа. Даже в минуту самого большого отчаяния человек алкает надежды. А сербские солдаты и душевно, и разумом своим, и волей своей здоровые люди. Очень здоровые. Я чувствую, знаю: этому народу хочется жить, хочется существовать на земле, вот так, дорогой мой Милош Васич.
– И все-таки поражения нелегко забываются, господин генерал. О страданиях помнят долго. Этому способствуют и песни, и гусли, и книги. Косово для нас, сербов, не самое важное историческое событие. Но в памяти о поражении на Косове наша суть, наш фатум, сама судьба наша, – словно бы про себя и впервые взволнованно прошептал Милош Васич.
– Нет, нет, полковник. Человек стремится как можно скорее забыть о страдании и поражении. Это лежит в его природе, это то биологическое здоровье, благодаря которому народ выживает при любых условиях, при любом повороте истории. Народ помнит о страданиях не потому, что любит вспоминать о боли и поражении, но ради отмщения. Из желания пробудить ненависть, которая придаст ему сил для победы. Васич, человек должен ненавидеть, дабы уцелеть. Народ помнит страдание, дабы обрести силу ненависти. – Он замолчал, раскаиваясь в произнесенных словах: они показались ему неприличными в этой ситуации. – Простите, господа, что я вышел за пределы своей компетенции. Я хочу назвать вам самый главный, с моей точки зрения, аргумент в пользу того, чтобы без промедления начать решающее наступление. – Он зажег сигарету, ожидая, пока мимо окон пройдут очередные подводы со снарядами, он хотел говорить в тишине: – Мы крестьянская армия. А такая армия – армия оборонительная. Она воюет не ради победы и славы, но за свой дом, за своих детей. За свое поле и свой загон со скотиной. За свой род и могилы предков. Она способна на все только в том случае, если защищает свое существование, если понимает и видит, за что погибает. Боевой дух нашей армии поколеблен не победами противника в боях, но тем, что нам пришлось оставлять все, ради чего народ пошел на войну. Солдаты перестали видеть смысл своей борьбы и своих жертв. И мы обязаны теперь доказать им этот смысл снова. Призвать их пойти на штурм и вернуть свое. Свой дом и покой для своих детей. Через день-другой мы должны перейти в решающее наступление, или нам больше не существовать как армии. – Он остановил взгляд на лице Милоша Васича: вместо короткой и ехидной усмешки губы того сейчас исказила горькая болезненная гримаса; тоска застыла на его лице, угадывалась в руках. Но это не был человек, потерпевший поражение, Мишич это чувствовал. Однако сейчас не было ни слов, ни времени для того, чтобы останавливаться на заблуждениях Милоша Васича. – Спасибо вам, господа, – он решил кончать, – за поддержку. Вам, полковник Милош Васич, моя особенная благодарность. А сейчас прошу отужинать. И за ужином, пожалуйста, пусть будут слышны только шутки. Милосавлевич, прикажите подавать ужин.