355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Добрица Чосич » Время смерти » Текст книги (страница 11)
Время смерти
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:09

Текст книги "Время смерти"


Автор книги: Добрица Чосич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 53 страниц)

Мимо проехали три фуры с ранеными. Заговорил воевода Степа Степанович, командующий Второй армией:

– Шваб начал вести сплошной огонь, и даже птицы покрупнее улетают с позиций.

– Перед снегом птицы всегда тревожатся, – произнес генерал Петар Бойович, командующий Первой армией.

– Слетаются к помоям из офицерской кухни, – уточнил генерал Павле Юришич-Штурм, командующий Третьей сербской армией.

Вукашин ждал, что и командующий обороной Белграда генерал Живкович, и командующий Ужицкой группой генерал Арачич выскажут свое мнение о нашествии птичьих стай на Валево, дабы знать суждения всех крупных сербских военачальников об этом авангарде Балканской армии Потиорека.

– Прошу вас, полковник Павлович, распорядитесь, чтобы часовые сделали несколько выстрелов в эту черную напасть на крыше тюрьмы, – приказал Верховный командующий престолонаследник Александр, глядя в окно.

– Не волнуй народ, ваше высочество. Что люди подумают, услыхав, что и отсюда стреляют? По галкам, – возразил глава сербского правительства Пашич.

– Хуже то, что они думают, видя, как нас вороны накрыли. Поднимите и черный флаг, господин премьер-министр, – ответил Верховный командующий, показывая спину Верховному командованию и правительству.

– Народ черного не боится, ваше высочество. Привык к черному. А нам не стоит ему напоминать, что черное и для нас черно.

Полковник Живко Павлович, начальник оперативного отдела Верховного командования, нерешительно стоял у двери, вопросительно глядя то на Верховного, то на министра-президента и, не слыша их ответа, шепнул так, чтобы долетело до ближайших:

– Что-нибудь сделаем, – и вышел из зала заседаний.

Надсадно кашлял воевода Путник, кричали и суетились галки, на улице скрипели и громыхали телеги с ранеными, которых доставляли с фронта в госпитали. Означает ли это, что Сербия теряет еще одно столетие в сравнении с Европой и окончательно остается на задворках и у истоков? Вукашин вопросительно смотрел на генерала Мишича. А если он считает так же, как Путник? Они ведь наверняка договорились. Адъютант принес воеводе чашку чая; вытащив из верхнего кармана кителя пузырек с лекарством, тот стал капать его в чай. Все наблюдали за его действиями и ждали, надеясь, что произойдет нечто непредвиденное и заседание перенесут на завтра.

5

Никола Пашич чувствовал на себе растерянные и недобрые взгляды генералов, министров и руководителей оппозиционных партий. Вот и опять ему решать, как было 24 июля, когда отвечали на ультиматум Австро-Венгрии. Он почувствовал, как у него дрожит подбородок. Тряслась и трость в руках, между коленями. Ему нужно хотя бы несколько мгновений, чтобы скрыться от их взглядов и справиться со смятением, которое вызвали в нем слова Путника. Он встает, неторопливо, сгорбившись подходит к окну и, повернувшись к ним спиной, смотрит во двор тюремного здания, заполненный суетой галок, облепивших голые ветви липы и крышу.

Если воевода Путник, истинный командующий сербской армией, твердо полагает, что дальнейшее сопротивление безнадежно и следует капитулировать, что же думать солдатам в окопах, с пустыми патронташами и пустыми сумками, без шинелей, в рваной обуви, под градом шрапнели? Если самый разумный сербский солдат, самая трезвая голова в Верховном командовании считает, что наша катастрофа близка, смеет ли он, политик, с этим не согласиться, смеет ли правительство верить в иное? Судьба Сербии в руках дипломатии! Значит, в его руках. Что делать, можно ли вообще что-нибудь сделать, что изменило бы течение событий и начавшееся крушение? Все эти люди, которые молчат у него за спиной, ждут, пока он выскажется первым, хотя он и позвал их сюда, чтобы самому ничего не решать. О чем высказаться? Принимать сейчас капитуляцию? Тогда почему он 24 июля не принял ультиматум Вены, почему погибло более ста тысяч солдат и народ измучен до крайности? Не соглашаться с предложением Путника и продолжать войну, будучи убежденным, что она безнадежна и недолга? Тогда зачем уничтожать армию и народ? Война ради чести и славы, война ради геройской смерти – это не моя война. Единственно, ради чего я могу вести войну, это ради спасения Сербии, а спасение ее лишь в победе. С того момента, как Австро-Венгрия бросила на Сербию свою армию, назвав это карательной экспедицией, и с того момента, как эта карательная экспедиция перешла Дрину и принялась убивать всех, кто попадется на пути, и мужчин, и женщин, и молодых, и старых, и тех, кто защищался, и тех, кто сдавался, неужели могут быть сомнения: Вена и Пешт полны решимости воплотить на деле свой старый лозунг «Serbia delenda est!»[52]52
  Сербия должна быть уничтожена! (лат.)


[Закрыть]
. Как у противника, поставившего себе такую цель, просить мира, искать милости, вести с ним дипломатические переговоры? Этот враг не пойдет ни на какие переговоры. Он хочет только такой капитуляции, при которой Сербия отказалась бы от самой себя и исчезла с лица земли. Как после трех месяцев боевых действий вести дипломатические переговоры, если Вена и перед войной не соглашалась ни на какие переговоры? Мы или они – единственно возможный исход войны. Как этого не видит Путник? Или считает, будто для нас исход войны уже предрешен? Меня он не убедил. Больной человек все воспринимает болезненно. Если уж нам суждено быть уничтоженными, то не остается ничего, кроме как драться до конца. И генералам это должно быть ясно. Пока хотя бы мизинцем можем царапать противника. Пока есть ногти, не сдадимся. От подобного патриотизма у него всегда волосы становились дыбом. Но в такой борьбе возможна и победа. Безразлично, насколько она сейчас невероятна, безразлично. В деяниях людских и невероятное оказывается вероятным. Однако в этой карточной надежде он сегодня никого не станет убеждать. У него остается надежда на союзников. Они не позволят погибнуть Сербии. Они в этом не заинтересованы, не выгодно им, чтобы Сербия погибла. Ради Балкан и Дарданелл они должны защищать нас, ибо тем самым защищают самих себя. А кто из генералов и вообще из всех этих поверит, когда он расскажет им о настоятельном требовании союзников уступить Македонию? Верой в союзников он не может опровергнуть неверие Путника в возможность дальнейшего сопротивления. Не может.

Трость опять выпала у него из рук, и это привело его в себя. Он не стал нагибаться за ней. Подошел Вукашин Катич и зашептал:

– Я не ожидал такой позиции Путника. Это очень и очень опасно. Может развалить армию.

– Сейчас мы должны быть едины. Мы – оппозиция и правительство. Согласие может нас спасти, Вукашин. Согласие.

– Нас может спасти только то согласие, которое сегодня вечером родится из несогласия.

– Будет лучше, если свое мнение ты выскажешь после войны.

– Может быть, сегодня вечером воистину решается наша судьба. И не думайте, пожалуйста, что мы легко примем ее.

– Слушай, Вукашин, если мы разумно не согласимся с судьбою, судьба сама и вопреки нам все решит. Ты понимаешь меня? Офицеры разорвут тебя, как бешеные собаки. А чего тебе желает Александр, ты сам знаешь.

– Я знаю, но и вы должны знать, что я не могу поддерживать вас вопреки своим убеждениям.

– Господи, да неужели тебе убеждения важнее существования страны? Я, как сыну, открыл то, что тебе необходимо знать.

Со двора донеслись голоса солдат и стук камней по крыше и деревьям; оконные стекла, затянутые сумерками, расчертили траектории взлета снявшихся с места птиц.

6

Не сводя глаз с глубокой раны от шрапнели на обнаженной мужской спине, Милена Катич думала о поручике Владимире Тадиче. Пусть у него оторвет руку, обе руки, ноги пусть потеряет, только бы голову не изуродовало. Чтоб она могла ее видеть, видеть его лицо и глаза. Всего остального может не быть. Не важно. Только бы слушать его дыхание, видеть его, и ничего больше. Только бы жил. Только бы существовал.

Тень доктора Сергеева накрыла рану; раненый скрипел зубами, приглушенно стонал под быстрым пинцетом доктора Сергеева, который очищал рану и бормотал: «Хорошо, хорошо». Раненый истекал потом, у него побагровела шея. Милена пальцами левой руки гладила ему затылок.

Хорошо бы ему получить легкое ранение. В ногу, в бедро. Нет, не в бедро, пуля может перебить вену, он изойдет кровью, пока сюда доставят, перебинтуют наскоро – гангрена. В бицепс на руке. Рука близко к сердцу, поэтому не в левую. Если б его контузило – тоже попал бы в госпиталь; нет, нет. Сотрясение мозга, полопаются сосуды, не дай господи, контузия. Пусть бы пуля попала в лопатку, но чтобы не задела легкие и аорту, он герой – дважды ранен, еще раз перетерпит, она станет менять ему повязки, ухаживать за ним, смотреть на него, когда он спит. Чтобы хоть месяц они пробыли вместе. Хотя бы в госпитале.

– Сестра, не ковыряй меня! – рявкнул раненый.

Она отдернула руку, почувствовав, как вспыхнули у нее щеки. И вновь внимательно вгляделась в рану, которая закипала кровью под пинцетом доктора.

– Письмо Милене Катич! – раздался за открытой дверью голос писаря.

Швырнув на стол сумку с инструментами и перепрыгнув через двух раненых на полу, она выскочила в коридор, с волнением схватила письмо: от Владимира или Ивана? От Ивана, шепнула разочарованно и, прислонившись к стене, стала читать:

Сестра, в письме, которое я получил только сегодня утром, ты в приказном порядке сделала мне выговор за мой «непатриотический дух» и «малодушие». За мои «чужие и книжные идеи, отравившие мне душу». Но я опять тебе повторяю: я вовсе не ощущаю счастья от того, что ты стала «истинной сербкой», «красавицей-героиней», «гордой девушкой-косовкой» и тому подобное, как пишут о тебе газеты.

Обиженная и напуганная словами Ивана, она перестала читать. Смотрела на конверт, санитары проносили мимо кричавшего раненого. Неужели ее брат в самом деле так думает? Она перечла первые фразы письма и остановилась на том же месте. Неужели это правда?

Измученный глупейшей муштрой с тех пор, как я в «школе», и разочарованный твоим письмом, я сегодня вечером опять думаю об этом отцовском «народе» и твоей «Сербии» и в самом деле ничего не понимаю: ни что такое Сербия, ни как можно любить народ. Свою гимназическую Сербию я растоптал сапогами при муштре. Ее разорвали мои унтеры, фельдфебели. В казарме, у котла, в комнате для храпа мне навсегда опротивела толпа, масса, то людское множество, которое называется народом. Этот народ ужасен даже тогда, когда он грамотный и образованный, а каков же он истинный – неграмотный, мужицкий? Я не смею даже подумать о том, что меня ждет, когда я окажусь вместе с ним на фронте.

Краем косынки Милена вытерла слезы. Это письмо надо переслать отцу.

Но не бойся, дорогая сестра… Твой брат не окажется трусом и дезертиром. Я приехал из Парижа и нахожусь здесь не для того, чтобы стать таковым. «Отдать жизнь за отечество» мне хватит решимости. Запомни, хватит. Не за «короля и отечество». Я отдам жизнь «за отечество» по вполне личным причинам. Эти причины лежат вне истории и национальных идеалов.

Что за слова? Что с ним происходит? Зачем он тогда пошел добровольцем, если так слаб?

Повторяю тебе, Милена, на этом свете нет цели, которая стоит того, чтобы ради нее людей загоняли в казармы. Не существует идеала, ради которого нужно хотя бы один день провести в муштре под командой унтер-офицера. Не существует ни одного знамени, заслуживающего того, чтобы люди стояли перед ним навытяжку. Ты послушай, прошу тебя: «Грудь вперед, брюхо вовнутрь, руки по швам, подбородок выше, смотреть прямо, носом не крутить, не шевелиться, даже если пчела на нос сядет!» Тебе не кажется это бессмысленным и позорным?

Нет, не кажется. Он опозорит себя, он опозорит папу.

Для меня не существует свобода, ради которой нужно соглашаться на слепое подчинение и иерархию, которая дает право нашему командиру и офицерам ругать нашу мать и давать нам пощечины. Только из-за оторвавшейся пуговицы, детской улыбки в строю или не потушенной лампы после отбоя. Каковы же те «светлые традиции», во имя которых нас целыми днями гоняют унтеры по выгону, чтоб «лапшу давать»? Сперва они унизят тебя по всем «правилам воинской службы», все человеческое в тебе унизят, а затем требуют от тебя, чтобы ты «геройски отдал жизнь за отечество». Неужели тебе не противно это государство, война, этика отчизны?

Ей не приходилось еще слышать, чтобы кто-то из сербов так рассуждал. Даже социалисты. Или он здорово струхнул, перепугался, или у него там, в Париже, в мозгах помутилось. У мамы будет разрыв сердца!

Я перестал верить в свободу и демократию, при которых существует подобное, столь бессмысленное унижение человека, какое существует в армии. А от службы в ней избавлены только больные. От нее нынче уклоняются только моральные ничтожества. Чтобы не быть моральным ничтожеством среди своих сверстников, чтобы быть вместе с людьми в этом бесконечном унижении, с людьми вроде моего товарища Богдана Драговина, с которым мы делим один тюфяк и рядом стоим в строю, – поэтому я стал добровольцем. Поэтому я буду воевать. Постарайся это понять и больше никогда не пиши мне и не говори никаких «национальных» и «патриотических» фраз.

Твой брат Иван

Она прочла письмо и осталась сидеть, склонившись над ним, взгляд не мог оторваться от последнего слова «Иван», выведенного каллиграфическим, крупным, необычным почерком. Словно бы кто-то другой подписал, настолько это «Иван» не походило на почерк, которым было написано все письмо. И словно бы из-за этого удивления и смятения ее вновь охватило разочарование в брате. Потом боль, горечь. Так думают трусы, решила она с сожалением и, сунув письмо под передник, поспешила в перевязочную.

И вновь не могла отвести глаз от раны – раздробленного мужского бедра. И видела Владимира и Ивана.

Санитары внесли в перевязочную трех тяжелораненых, резко опустив носилки на пол. От стука носилок и крика раненых у нее задрожали руки. Доктор Сергеев хмурился на малейшее позвякиванье пинцета и ножниц у нее в руках, грубее и быстрее извлекая из раны осколки.

– Есть кто из Дринской дивизии? – Ее голос перекрыл стоны раненых и препирательства санитаров; ответа не последовало. Доктор Сергеев постучал пинцетом:

– Марли, Милена! Марли!

– Я вас по-человечески спрашиваю: какой вы дивизии?

– Марли, Милена!

Она принесла марлю и снова стала спрашивать.

– Я пятого полка Дринской дивизии, – с носилок, стоявших на пороге, простонал раненый, лишь его голова была в перевязочной.

– А из какого батальона?

– Из третьего.

– Может, есть кто из первого? Ты не знаешь поручика Владимира Тадича, командира третьей роты первого батальона?

– Не знаю. Наших много на улице. И все несут.

Поставив сумку с хирургическими инструментами, она вытерла о передник забрызганную чужой кровью руку и подошла к носилкам, на которых молча лежали только что доставленные солдаты, нагнулась к небритому, измученному, искаженному гримасой боли лицу, испуганно спросила:

– Ты не знаешь поручика Владимира Тадича? Он мой брат, не вспомнишь, когда последний раз его видел?

– Не знаю. Сейчас и офицеры погибают. Все погибают без разбора.

– А ты сам не из первого батальона пятого полка?

– Не знаю. Нет мне дела до этого.

Она наклонилась к третьему: в тусклом свете лампочки видела его мокрое лицо и запекшуюся кровь на губах. Он беззвучно плакал. Она положила руку ему на лоб.

– Ты тоже из пятого полка Дринской дивизии? – И чувствовала ладонью мелкие судороги от рыданий. – Не бойся. Все будет хорошо. Ты не знаешь поручика Владимира Тадича? Первого батальона пятого полка?

– Там утром многих побило, – прошептал раненый, не переставая рыдать.

Она выпрямилась и вышла в коридор. А что я делала сегодня утром? Легла на рассвете и будто провалилась. Я спала, а он шел в атаку под градом снарядов, а я спала, как я могла? Она остановилась на лестнице: в сумерках зажигали фонари, шумели санитары, стоны людей сливались со стонами животных. Раненые кричали, когда их снимали с телег и укладывали на носилки. Если с ним что-нибудь случилось, она сейчас же острижется, переоденется в одежду кого-нибудь из умерших солдат и ночью отправится на фронт. Сегодня же ночью. Дрожа всем телом, спускалась она по лестнице: об этом своем решении она не смела ему написать. А ведь хотела это сделать в каждом письме. Иных доказательств любви теперь ей было недостаточно. Сегодня она ему об этом напишет. Если его уже не привезли сюда. Такое веселое, шутливое письмо, каким было его последнее, впервые без подозрительной ревности, случайно не пишут. Герои веселятся, предчувствуя свою смерть. И тогда они добры и великодушны. Ей рассказывали об этом раненые.

Она шла вдоль телег.

– Есть тут кто из первого батальона пятого полка Дринской дивизии? Не сердись, солдат, брата ищу. Ответь мне, если знаешь, я тебе раны перевяжу. Где раненые из первого батальона пятого полка? Вы слышите, возчики?

– Эй ты, баба! Хороша ты, шибко хороша, только нет у тебя штанов, а на тебе чина, чтоб на нас голос поднимать!

– Есть, дядя, есть!

– Какой же на тебе чин?

– Восемнадцать лет мне. И я добровольно в санитарки пошла. А где твоя дочка, дядя? Что твоя сестра делает? Тебя, вот тебя, что ругаешься, спрашиваю!

И не дожидалась ответа. Перепрыгивая через дышла телег, обходя волов, ступая по навозу и лужам мочи, заглядывая в телеги, просила:

– Братья, кто знает поручика Владимира Тадича?

Раненые сердились, ругались, что их не уносили в помещение.

– Он у меня командиром.

– Когда ты последний раз его видел? – Она нагнулась к шепоту, доносившемуся из соломы с телеги.

– Утром. Как приказ пришел: первому батальону с позиции не сходить. А вчера с обеда до вечера у нас половину людей перебило. Меня под вечер зацепило.

– Что он делал, когда ты его последний раз видел?

– Ругал взводного из пулеметчиков. А потом побежал к нашему пулемету.

– И больше ты его не видел? Не слышал?

– Нет. Швабы полезли из рощицы, поле вроде зазеленело. И гаубица, стало быть, один к одному кладет. Тут мне ноги и подрубило.

Она подошла к стене и прижалась лбом к камню.

7

– Позовите полковника Павловича! Надо прекратить этот грай! – строго приказал Верховный командующий, стоя у окна рядом с Пашичем.

– Сейчас стемнеет, и птицы успокоятся, ваше высочество. Мы можем немного подождать, – сказал Пашич, возвращаясь на свое место за столом.

– У нас нет времени.

– На все есть время, престолонаследник.

– Зажгите свет! – распорядился Александр и закрыл окно. Прежде чем он вернулся на свое председательское место, Вукашин успел сесть на свое, в конце стола, не поднимая взгляда от пола: предстоит ли ему сделать ошибку, которую он никогда не сумеет исправить? Ничем. Люди сейчас не желают слышать разумного мнения; в общем страдании хотят общего, единого суждения. Он закурил. На потолке вспыхнул свет, линии и стрелки на карте боевых действий в Сербии словно попытались убежать с судейского стола, но, пойманные взглядами присутствующих, замерли, чреватые напряженностью. Он сделал несколько глубоких затяжек и словно бы захмелел. Но услышал четко:

– Вы мне, воевода, предлагаете капитуляцию? – произнес Верховный.

Вдоль судейского стола, по Сербии, между мундирами и сюртуками поползло молчание: Вукашин ощутил на своем лице его холодное короткое прикосновение. Свет навсегда сохранит все; у людей есть тени, двойники; судебная зала полна людей и теней. Он ощутил смутное желание взять за руку генерала Мишича, увидеть его глаза. Генерал задумчиво изучал сложенные пальцы своих рук. Глава правительства Пашич ногтем царапал край карты. Остальные не сводили глаз с бледного опухшего лица воеводы Путника, разглядывали его седую, старческую голову. А тот крепче оперся на стол и прокашлял с нескрываемым раздражением:

– Вы слышали факты. На основе их я делаю выводы. Это мой долг и мое право перед отечеством.

– Вы предлагаете просить мира у Австро-Венгрии? Отказаться от вековых заветов борьбы за свободу и единение? – Престолонаследник Александр взглядом бросил ему вызов, ерзая, едва удерживаясь на краю стула.

Воевода Путник повернулся к нему, глаза его округлились.

– Я предлагаю, ваше высочество, спасать то, что пока можно спасти. Если можно. В этом – роль любой народной армии.

– Вы предлагаете мне капитуляцию! Говорите яснее, воевода!

Воевода Путник встал, обвел взглядом карту Сербии до самой болгарской границы, затем лица присутствующих и, повернувшись к Александру, с глубокой болью и неподдельным отчаянием в голосе произнес:

– Мир я вам предлагаю, наследник престола! Мир. Мир вашему несчастному, истекающему кровью народу.

– Позор! Бесчестие! Предательство!

– Мир никогда не позор для человека. Мир не бесчестит народ, защищающий себя от гораздо более сильного противника. Народ, у которого героически погибла треть армии. Мир – это позор для разбитого завоевателя. Мир…

– Ваш мир стал бы нашим самым большим поражением! И концом сербского государства! – прервали его политики.

– Мир, господа, – самое меньшее поражение из всех, какие мы можем пережить в этой войне. И… – Кашель заставил умолкнуть воеводу Путника, и он сел.

Никола Пашич подвинул ему чашку с чаем, что-то шепнув.

Вукашин не любил Путника из-за его отношения к генералу Мишичу, но сейчас его потрясло острое чувство сострадания и восхищения рассудительной совестливостью и мужеством старого солдата, которому выпала на долю редкостная слава быть полководцем маленькой страны, чья армия победила в двух войнах. Только человек, безмерно любящий свою страну, может обладать сегодня такой моральной храбростью; и лишь истинная храбрость может быть столь рассудительной, когда все потеряли голову. Ни за какую цену я не должен изменить своим убеждениям. Тот, кто не предает самого себя, никого не предает. Он схватился за стул, чтобы успокоить руки.

– Что вы, воевода Степанович, можете на это сказать?

– Худшего положения быть не может, ваше высочество, – звонким тенором, со строгостью во взгляде и официальным выражением на лице произнес Степа Степанович, победитель в церской битве. Заскрипели стулья, замелькали руки, взгляды словно бы выказывали удивление неожиданностью этих слов. И генерал Мишич как-то заметно нахмурился. А воевода Степа продолжал решительно и звонко: – После пятидесяти суток непрерывных боев и кровопролития за каждую пядь земли наша армия испытывает моральный крах. Нечеловеческими усилиями нам едва удается удержать войска от полного развала. – Никола Пашич опять начал стучать своей палкой, не поднимая глаз с коленей. – Я отправил на позиции последние людские резервы, последние крохи боеприпасов. У моей армии нет снарядов. Что мне вам еще сказать? – воскликнул воевода тонким голосом, хмурясь, отчего показался назойливо-самоуверенным.

Вукашин смотрел на генерала, одержавшего для Сербии и для союзников первую крупную победу и позволившего сохранить надежду на окончательный успех. Воевода Степа вертел в руках карандаш, в то время как люди, сидевшие за судейским столом, молчали; высказавшись, он успокоился, замер и стал слушать с максимальным вниманием, что скажут другие. Не может быть, чтобы из-за строгости и справедливости он был сейчас самым популярным военачальником в армии и в народе.

Заговорил генерал Петар Бойович, командующий Первой армией, обводя взглядом министров и гневно к ним обращаясь, точно отвешивая пощечины:

– Раненых не выносят с поля боя. Армия разута и раздета. Одна пара обуви и одна шинель на десятерых. Продовольствие в окопы доставляется с перебоями. Начались грабежи и массовое дезертирство. Солдаты негодуют из-за коррупции и протекций в тылу. Если положение немедленно не изменится, нам конец. И если союзники срочно не помогут войсками.

– И что вы мне, генерал Бойович, предлагаете?

– Я считаю, ваше высочество, что господин Пашич и его правительство должны немедленно подать в отставку. Они не способны руководить страной в военное время.

– Верно. В канцеляриях и кабинетах полно симулянтов. Правительство обещало снабжать армию во время войны. А чем занято наше правительство? Разводит склоку в Нише и упаковывает чемоданы, чтобы со своими барынями и свояченицами бежать в Салоники. Не немцы деморализовали армию. А вы, политики и депутаты, разложили ее своими склоками. За кого мы погибаем, спрашивают мужики, за что мы истекаем кровью, господа штатские?

Генералы и офицеры кричали разом, забыв о порядке и о присутствии Верховного, бросая угрозы в лицо министрам и партийным лидерам; сейчас над этим столом с картой боевых действий они дали выход давно накопившейся злобе на радикальную партию Пашича, на всех политиков, на всех штатских. А престолонаследник Александр сосредоточенно и внимательно, почти с торжествующим любопытством слушал и молчал.

– Именно вы, господин Пашич, со своими радикалами виноваты в том, что из Штипского округа три тысячи мобилизованных убежали в Болгарию. Это вы посылали чиновниками и уездными начальниками в Македонию расхитителей, жуликов, своих клевретов. Вы вызволяли своих людей с каторги и отправляли их в освобожденные местности, чтобы они там представляли сербскую власть. А они грабили дома турок, шантажировали людей побогаче, присваивали налоги, распродавали лес. Депутаты за символические суммы приобретали имения. Вот что там происходило. Это вы, господа радикалы, виноваты в том, что существует разветвленная сеть комитов[53]53
  Комиты – здесь: члены вооруженных диверсионных групп на Балканах.


[Закрыть]
в Македонии и они разрушают наши коммуникации где хотят.

Да, да, все верно, думал Вукашин Катич. Не однажды он писал об этом в «Одъеке» и говорил в парламенте. Но ему тяжело слышать это сейчас от офицеров в такой обстановке. Ему стыдно чего-то. Чему ухмыляется Александр? А Пашич, почему он молчит? Постукивает тростью по полу, смотрит прямо перед собой, как в Нише, на вокзале, пока они ожидали поезд. Подполковник Апис развалился на стуле, огромный, абсолютно равнодушный, пялит глаза на карту, окурок прилепил к нижней губе. Может быть, это выступление офицеров против правительства – его рук дело? Продолжение десятилетней подлой войны за власть в Сербии между его компанией заговорщиков и политиками. Если у Сербии с Пашичем и радикалами нет будущего, то у Сербии с Аписом и этими солдафонами вообще будет только прошлое. Сразу им это выложить? Однако министры отбивались сами.

– Вы, офицеры, тоже таскали из Македонии ковры и сундуки с барахлом. И полковники, и генералы воровали, назвать поименно?

– А вам бы, господа министры, помалкивать. Это вы своих партийных дружков перед мобилизацией зачисляли на железную дорогу. Богатеев, хозяйчиков ставили стрелочниками, кочегарами, машинистами! Кто виноват в столкновении поездов в Джепе? Пора, господа министры, спросить вас: почему с начала войны в сербской армии, той самой армии, что победила Турцию и Болгарию, самый высокий в Европе, да и во всем мире, процент больных и умерших? Лишь в испанских колониях и на Филиппинах подыхало столько народу, сколько в сербских казармах. А вы в это время дрались за портфели и делали свою карьеру. И присваивали себе денежки государственных займов. Как в Греции.

– Если бы сербский крестьянин думал о своем государстве так же скверно, как думаете вы, генералы и полковники, он бы сразу сдался в плен австрийцам, – неожиданно и совсем тихо, как будто устало, отрешенно, заметил Никола Пашич, не прекращая постукивать тростью по полу.

В зале наступила тишина. Даже галки с воронами затихли; не слышалось грохота телег с ранеными, и лишь хриплое дыхание воеводы Путника заполняло зал; Вукашин не сводил глаз с белой бороды Пашича, парившей над картой Сербии, и слушал его ровные, неспешные слова:

– К счастью для Сербии, ее народ не считает свое государство худшим в мире. Если наше государство и наша свобода настолько плохи и не подходят людям, как вы утверждаете, господа, то понимаете ли вы, что доказывает наш народ, погибая на полях сражений? Он доказывает, что его нельзя уничтожить. И он любит свободу настолько, что даже эту нашу плохонькую свободу защищает, не останавливаясь ни перед какими жертвами. Потому что и она, эта наша какая ни есть свобода, все-таки свобода. И я считаю, господа, что сегодня вечером мы тоже обязаны об этом не забывать.

Генерал Мишич громко рассмеялся. Посреди всеобщего изумления он какое-то время продолжал горько смеяться.

– Чему вы смеетесь, генерал?

– Каждой истине свое время и свое место, так мне кажется, ваше высочество.

– А что вам кажется в связи с положением на фронтах? Скажите мне.

– Если вы спрашиваете мое мнение, то я считаю, войну мы пока не проиграли. И если будем действовать как нужно, то и не проиграем вовсе.

Все ждали продолжения, но генерал Мишич умолк, глядя на Верховного командующего, который долго думал, прежде чем произнес:

– Что же вы предлагаете?

– Во-первых, я предлагаю, чтобы в Верховном командовании и во всех штабах было строжайше запрещено употребление трех слов: поражение, катастрофа и капитуляция.

– Ничего не скажешь, велика мудрость! – не глядя на Мишича, бросил воевода Степа.

– Мудрости здесь, конечно, нет. Но это мое убеждение. Убеждение, которым обладают не все собравшиеся за этим столом. А на мой взгляд, необходимо, чтобы оно было.

Скрипели стулья, шуршала карта боевых действий. Путник, сдерживая кашель, выпучил глаза на своего помощника Мишича, который поразил его поверхностным фельдфебельским оптимизмом.

Вукашину не верилось, что ситуация столь проста, как ее обозначил Мишич, и что выход из очевидно тяжелого положения заключается в отнюдь не сложных решениях, которые сводятся лишь к исполнению долга и своих обязанностей. Однако он испытывал чувство гордости за своего друга.

– И это все, что вы предлагаете, господин генерал?

– Не все, но начало, ваше высочество!

– Тогда поделитесь с нами, в чем вы видите выход из создавшегося положения! – Верховный хлопнул ладонью по карте. – Конкретные меры, Мишич, конкретные меры! Перечислите, что, по-вашему, мы должны предпринять.

– Вместо крайних и чрезвычайных мер для поднятия боевого духа армии, которые предлагают воевода Степанович и генерал Бойович, я предлагаю лишь ответственно исполнять свои повседневные обязанности. Те, которые известны любому порядочному ротному командиру и серьезному солдату. – Генерал Мишич снова умолк, занявшись сворачиванием цигарки.

– Я целиком с вами согласен, господин генерал, – твердо произнес Никола Пашич, стукнув по полу тростью. Теперь он хорошо знает, чем можно противостоять Путнику.

Все смотрели на пальцы генерала Мишича, державшие сложенный желобом бумажный квадратик, куда он неторопливо и аккуратно, выравнивая большим пальцем, укладывал желтый шелковистый табак из кожаного кисета. Вукашину хотелось поймать его взгляд и хотя бы выразить свое недовольство и даже разочарование совсем скромными, возможно, вовсе незначительными предложениями в данной исключительной ситуации. И он начинал сомневаться, что Мишич поддержит его протест против немедленной отправки на фронт даже учащихся. Может быть, именно Мишич настаивает в Верховном командовании на том, чтобы послать их на фронт. Неужели и с ним придется столкнуться?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю