355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Добрица Чосич » Время смерти » Текст книги (страница 17)
Время смерти
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:09

Текст книги "Время смерти"


Автор книги: Добрица Чосич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 53 страниц)

– Господа, что случилось с нишским поездом? Белграду тоже конец через пару дней. В Софии наше поражение вызывает восторг. Дня три, и Болгария нападет на нас. Войска союзников выступили из Салоник. Это вранье, господа. Куда нам в Грецию, кто нас там кормить будет? А почему тогда нет нишского поезда?

– Зачем нам государство, зачем свобода, если вы погибнете? – шептал ему кто-то в ухо, положив руку на плечо.

– Вы трус, сударь! – крикнул он, сбрасывая эту руку со своего плеча. Ему хотелось пить. Из-за той горькой сладости, того багряного надрыва в звуках невыносимо печальной македонской песни и мелодии скрипки, протянувшейся к выпускной школьной ночи в «Скадарлии», когда он впервые почувствовал, что такое ревность. И с тех пор ни слова с нею, позабыл он ту Ружицу. Сквозь темное и серое пробивалось желтое: женщина прижималась к нему бедром и ногою; он ухватился за стойку, взглянул на женщину: страшная, жуткая! Он отодвинулся, но ее прижимали к нему.

– Что вам угодно, госпожа?

– Я барышня, господин студент. А что вы, душка, думаете, когда придет поезд из Ниша?

– Какое мне дело до того, когда придет поезд из Ниша!

Он залпом осушил стакан, искал закуску. Очки затуманились, и голоса куда-то отодвинулись, слова стали тягучими, кривыми, путаными. Странно и отнюдь не неприятно.

– А если поезд из Ниша не придет?

И голос у нее отвратительный.

– Барышня, меня не интересует поезд из Ниша. Так же как и вы!

Он повернулся к ней спиной. Давно не приходилось видеть ему столь уродливую бабу. Нет, он не пьян.

– Ошибаетесь, сударь. От него зависит и ваша судьба.

Она стрекотала ему в плечо, как та безобразная молочница на углу улиц Вожирар и Мсье де Пренс, которая всегда влюбленно улыбалась ему и провожала взглядом, пока он не поворачивал за угол. Она похуже той бельгийки, что поджидала его после лекций. И отвратительнее прачки Цулы, которая, еще когда он был в шестом классе гимназии, дергала его за карман и гадко скалилась. Закон, судьба. Невозможно. Да. Он нравился только некрасивым женщинам. Только они замечали его и жалели. А Милена убеждала его, конечно из сестринской любви, что он необычен. Необычен.

…Впервые об этом сказала Иванка, когда однажды он захотел ее проводить: «Ты необычный, Иван. Но я не люблю, чтоб меня провожали». Это Иванка Илич. Четыре года они вместе учились в одном классе, она хуже всех знала математику. «Простите, я не решила». Эта слишком серьезная, сосредоточенная, эта не очень красивая, но милая, такая милая Иванка Илич. Три года она сидела за третьей партой на женской половине, он – за пятой на мужской. А на празднике святого Саввы, когда он читал свое отмеченное наградой сочинение, из глубины зала на него смотрели чьи-то горячие, чуть раскосые глаза, а он вдруг стал заикаться. Пока не узнал глаза Иванки. И тогда он растерялся. А мама это заметила. Выходя из зала, он хотел подождать девушку и рассмотреть поближе. Она ускользнула. По-прежнему одна. Она всегда приходила одна и уходила одна. Вплоть до того последнего раза, за три дня перед выпуском… Отчего пьяницы говорят, будто самое сладкое на дне стакана?

– Пожалуйста, еще пол-литра красного! Что с моими чевапчичами?

…Нет, не о симпатии идет речь. Глупо, нелепо сегодня за ночь пытаться излечиться от тщеславия. О математике шла речь, когда она дождалась его за первым углом, прежде она так не улыбалась. И никогда не была такой красивой. Красивой. И трепет, когда они оказались лицом к лицу, так близко, будто она хотела его поцеловать. Впервые он заметил, увидел, как красиво ее смуглое лицо с правильными чертами, греческий нос, большой рот с совершенной формы губами. Нет. У этой Иванки Илич все-таки самые чудесные глаза. Хотя чуть раскосые. В них то неведомое страдание, то какой-то гнев. «Я тебя провожу. Я знаю, где ты живешь». Он, бедняга, испугался, как бы не попался навстречу отец, и свернул сразу к Чубуре. Это было подло. Не из страха. А она ничего не возразила на то, что они изменили маршрут, а только ласково, лучезарно смотрела на него, эта Иванка Илич! А он говорил, говорил. О книгах, которые прочел. Обо всем, что приходило ему в голову и он считал умным. Если б ей не было интересно, она бы не останавливалась и не смотрела на него столь взволнованно. Поэтому он не смел молчать. Болтал всякую чепуху. Нет, конечно, ей не было скучно, потому что она так ласково и мягко улыбалась, извлекая из портфеля тетрадь по математике. «Ты мне домашнее задание не сделаешь?» Что еще могла она сказать, когда, онемев от радости, он оперся на забор, а расцветший вьюнок прилепился к его пиджаку. «Я приду за тетрадкой в полседьмого к твоему дому». – «Я сам принесу ее тебе сюда» – это он, конечно, сказал, но она возразила: «Нет, я сама за ней приду». Грязная, неаккуратная тетрадка. Семь заданий по арифметике. Сколько раз он перелистывал эту тетрадь! Грязная, неаккуратная, как она сама. Нет, нет. Лишь раз триста перелистав тетрадку, он стал задавать себе мучительный вопрос, пытаясь отгадать: кто она, эта Иванка Илич, которая не пришла в полседьмого к его дому за своей тетрадкой? И на другой день не явилась в школу. И на выпускных экзаменах ее не было. И он никогда больше ее не видел. Точно бродячий пес, вертелся он вокруг запертого на замок белого домика с голубыми ставнями. И какая-то бабка, словно о преступлении, буркнула, что от Иванки ни слуху ни духу, а тетка ее лечится в Сокобане. Ладно, убежала с болгарином, бывает. Влюбилась в революционера, нигилиста. Разве это не доказательство того, что она обладает романтической, возвышенной душой, способна на подвиг и жертву? Но почему она попросила его выполнить задание по математике, на которую она никогда не придет? Почему назначила ему свидание, зная, что на него не придет? Почему она так слушала его, так на него смотрела, так ему улыбалась? Почему она молчала, когда он впервые говорил то, что лишь однажды в жизни говорят?..

Данило История залез на стол или на стул? Кто сломал бубен? Круг. Ритм круга. По существу, печальная жалкая тряска. Волнует? Нет, удивляет. Кто я? Не считая имени и фамилии, происхождения, занятия, что такое Иван Катич? Он пялил глаза на желтую ведьму: я кажусь вам необычным, барышня? Нет, он не говорил вслух, он только думал. Уродливые женщины интеллигентны. Как правило.

– А почему ты, студент, не говоришь мне, когда придет поезд из Ниша?

Он оттолкнул эту бабенку в желтой шали, окруженную желтым пламенем. Ему напомнили о пристойности поведения, хоть он завтра и отправляется на фронт. Звуки бубна и злоба заложили уши. Слова вокруг словно бы опухли, округлились, какие-то жирные слова. Воняло жареным мясом и табаком.

…Почему эта Иванка Илич, если она знала, что ночью убежит с болгарином, почему она дала ему свою замызганную тетрадь всего с двумя решенными примерами? И он взял с собой в Париж эту тетрадь и листал ее, листал каждую ночь, он выучил наизусть все ее неверно решенные примеры…

Издали ему улыбался Богдан и кивал головой. Нет, он к ним пока не пойдет. Здесь у стойки интересно. Когда захочется песни, тогда он пойдет к ним за столик. Возле него оказался паренек в белом фартуке, доброта светилась в его глазах. Иван нагнулся к нему, шепнул в ухо:

– Слушай, я тебе дам десять динаров, поймай мне двух сверчков.

– Ты пьян, господин студент. Пожуй кунжут и орехов. И сегодня и завтра до полудня ешь повидло.

– А ты уже сегодня можешь за двух сверчков получить десять динаров. Только чтоб живые были. В спичечную коробку их посади.

– Поклянись, студент…

– Честное слово.

– Гони залог.

– Бери динар. Я тебя здесь жду.

Он сунул ему в ладонь два динара, обрадованный, очень обрадованный: повезет с собой на фронт сверчков, в окопы, одного отдаст Богдану… Да, а чем их кормить?

– Простите, господин, вы не знаете, что едят сверчки?

– Не придуривайся, завтра швабы тебе башку разнесут. Ты вот что мне скажи, если знаешь: придет когда-нибудь этот проклятый поезд из Ниша?

Он повернулся спиной к этому шимпанзе.

– А вы не знаете, сударь, чем питаются сверчки?

Изнутри его распирал смех. Громкий, уверенный, но не слышный из-за музыки; плясали коло, бубен описывал круги, страстно, но не весело. Он переводил взгляд с одного столика на другой и не различал лиц поющих людей. Крикнул:

– Братья, кто знает зоологию?

Женщина в желтой шали прижалась к нему. Плясали коло. Кто-то из танцующих толкнул его в спину, он ткнулся носом в желтую шаль, издававшую незнакомый запах.

– Если вы ответите мне, чем питаются сверчки, я скажу вам, когда приходит какой-то там поезд. – Он смеялся в ее большие живые глаза.

– Необычный ты парень. Да, да, герой. Жаль, что ты не в Салониках, а придется тебе ни за что ни про что жизнь отдавать.

– Необычный?! – Он сделал несколько глотков, взял два кусочка мяса. – Что ты сказала? – И положил ей на плечо руку. Чтоб не качаться.

– То, что слышал.

– Откуда ты знаешь, что я необычный? Объясни мне, почему я необычный?

Парни из коло схватили девицу в желтой шали, потащили ее за собой, куда-то увели. Засыпали их басы, забросали скрипки и бубен.

– Какое мне дело, докуда дошли швабы? Вот погляди на студентов. Победа за нами. Голову даю на отсек, за нами победа. «Ой, Сербия, мать родная!..»

– Белград вот-вот сдадут, сынок. Дней через пять будут в Крагуеваце.

И опять сжимает ему локоть. Пощечину нужно дать этому шимпанзе.

– Это штатская, дезертирская стратегия! Вы слышите? – крикнул Иван.

– Что вы такое, несчастные! Горсть соли, брошенная в Дунай и Саву. За неделю вас всех перебьют, бедняги! Вы жертва.

– Мы сербская интеллигенция! Мы – Обиличи[59]59
  Обилич, Милош – национальный герой, по преданию, убивший, султана Мурата во время битвы на Косовом Поле.


[Закрыть]
! Сегодня капралы, завтра герои. А потом бессмертные, господин трус!

– Выдай ему, Кривой! Литр красного Ивану Катичу-Обиличу!

Он упал головой на стойку. Ведь он не кричал на этого тылового шимпанзе. Как это его услыхал История? Да, музыка кончилась. Зал бродил от дыхания множества людей, слов, горячей пищи.

– Давай песню! Где сербская Воеводина, не там она, нет, она в груди сербства. За дело, музыка! Мы завтра уходим, а вам отдыхать до Франиной[60]60
  Имеется в виду император Франц Иосиф.


[Закрыть]
смерти.

– Браво, История, – шепнул Иван в грязную муть. Песня и музыка совсем угасят лампы и скроют желтую шаль девицы, она где-то далеко, в окружении капралов. Если хоть на мгновение станет тихо, он влезет на стол и прочитает все неверные примеры Иванки. Всю тетрадку.

– Не надо натощак пить, Иван. Пошли с нами ужинать.

Кто это о нем заботится? Повернувшись, он обнял Богдана.

– Отвечай мне храбро и сурово на один вопрос. Ты мне веришь? До конца?

Горько ему из-за темного кровоподтека на лице Богдана, поцеловал бы он след удара Глишича.

– Верю, Иван. А ты разве сомневаешься в этом?

– Я хочу, чтоб ты сперва выпил литр вина.

– Я не пью.

– Я тоже не пью. То есть не пил. А сегодня вечером пью, сейчас пью.

– Ладно, я выпью пива.

– Давай, только две кружки залпом.

– Идет.

Он заказал пиво и снял очки, чтобы не смотреть через них на Богдана. Ужас! Как же он с одной парой очков пойдет на фронт? Будет ли мама ждать его в Нише? Отец должен знать, когда студенты уходят на фронт. Ладно, он сойдет с поезда, достанет очки и догонит их другим поездом. Улыбка Богдана протянулась от стены к стене, поверх массы голов, пронзила песню, разворошила гул потных голосов. Он шептал Богдану в ухо:

– Я хотел существовать на этом свете. А не проживать жизнь. Существовать или проживать. Ты понимаешь, в чем разница и дилемма? Знать, что ты, или проживать жизнь. Это дано. Но с сегодняшнего дня… Именно с того момента, когда я услыхал скворца на дереве перед казармой, где выстроился наш батальон, и Глишич явился сообщить, что наступил момент отдать жизнь за отечество, мой Богдан, я увидел, как у нас обуглились сердца. У всего батальона разом. А скворец поет себе да поет. Да. Тогда мне захотелось жить. Только жить. Ужасно захотелось. Кровь забурлила. Но не от страха, нет, честное слово. Ты мне веришь? – Он положил руки ему на плечи.

– Я тебе верю.

– Скажи громче.

– Я тебе верю, честное слово. – Богдан осушил кружку пива.

– Жить всю жизнь. Жизнь, а не дух, какие-то идеи, какие-то истины. Настоящая жизнь, Богдан. Вот эта самая, с этим ужасным шумом и отвратительной вонью мяса и вина. И с этой необычной девицей в желтой шали. Которая не знает математики. Спорим, что ей не под силу даже два простых действия. А чего ты, Богдан, хочешь на этом свете? Прости, что я так крупно тебя об этом спрашиваю.

– Если крупно спрашиваешь, крупно тебе и отвечу. Я хочу того, чего нету на этом свете.

– Идеалы, однако, самое жестокое изобретение. Я теперь ненавижу идеалы.

– Ты имеешь в виду родину?

– Не только ее. Я имею в виду всяческие будущие рай. Прости, я их ненавижу. Послушай немного, пожалуйста. Вдруг, честное слово, мне все как-то становится ясно. Будто по бумаге читаю. Будто эти бутылки и фужеры сплошь великие истины. На самом деле в Голубых казармах я усомнился во всех, абсолютно во всех человеческих идеалах, требующих принесения в жертву жизни. И писал об этом Милене, только она не ответила.

– Ты, вероятно, считаешь, что аскетизм является моим идеалом?

– Я ненавижу все, что является отказом от чего-либо.

– Я тоже, Иван, не приемлю отказа. Я хочу, пока живой, полный жизни, изменить этот мир. Я вовсе не монах…

– Я еще не совсем пьян, и не говори, пожалуйста, то, что, тебе кажется, мне приятно слышать. Мне только правда приятна, знай… Все вы, кто хочет революции, кто проповедует справедливость и равенство, кто желает создать рай на земле, все вы требуете жертвовать жизнью. Извини, но это ужасно.

– Но, дорогой товарищ, дело в том, что борьбу за справедливость и равенство на земле я не воспринимаю как жертву. Я ничем не жертвую. Я испытываю огромную радость, не похожую ни на что другое. Я ощущаю в себе жуткую силу. Я испытываю чувство, которому не может быть равным никакое удовлетворение. Это понятно только тому, кто глубоко верует. Тебе ясно?

– Да. Но, извини, ты неубедителен. Жизнь ничему не должна быть ценой. Абсолютно ничему. Взгляни на наших товарищей и подумай: кто из них в последний раз сидит с девушкой, радуется последний раз, последний раз… – Он умолк: девушка в желтой шали улыбалась ему.

– А знает ли твой господин товарищ, когда придет поезд из Ниша?

Все опять пожелтело у Ивана в глазах. Он снял руку с плеча Богдана и допил оставшееся в стакане вино. Богдан взял его под руку и повел сквозь шум, песню, крики.

– У тебя есть сестра, Богдан? – шептал он ему в шею и останавливался, исполненный благодарности, что тот его поддерживает.

– Есть. На четыре года меня моложе.

– Тогда ты понимаешь, что такое вечная любовь. Сестра – это самый невинный грех, да? Тайный грех. Грех мечты. Самый сладкий и самый болезненный. Единственно известное из всех неизвестностей. Это – любовь. Так однажды сказал мой отец. Если б у меня не было сестры, я б и тебя меньше любил. Честное слово!

Он не был уверен, слышит ли его Богдан. Неважно, он говорил себе. Лицо Богдана было совсем близко, Иван отчетливо видел синий кровоподтек, который сейчас искривила улыбка.

– И я тебя больше люблю потому, что люблю Наталию. А теперь пошли к ребятам, которые сидят с девушками, будем смотреть на них и радоваться.

– Погоди, я вот что тебе еще хочу сказать. Я это в восьмом классе придумал. Не верить в длительность чувств. Любовь и все чувства бессильны перед временем. Ты согласен?

– Не согласен.

– Правда более независима чем время. Она более длительна, утверждаю я.

– Ну хватит на сегодняшний вечер метафизики. Айда.

– Еще одно слово. Ответь мне, но по-честному. Правду. Хочешь ли ты, то есть можешь ли быть мне другом независимо от моих взглядов? Всегда, до конца. Ты понимаешь, что я имею в виду.

– Разумеется. Ты и есть мне друг. До каких пор ты будешь сомневаться?

– Нет, я не сомневаюсь. Ты старше меня на год, а мне кажется – на двадцать. Не ясно мне это. Может, я в самом деле пьян.

Они присели к столику, где куча ребят плотно окружила двух девушек.

9

Иван знал наверняка, что «Слобода» качается, куда-то падает, скрипит и гудит; поэтому он широко расставил ноги, развел локти и обхватил ладонями голову, защищая затылок, чтобы при неизбежном падении не расколоть его о потолок или стойку, более всего опасаясь за очки: если в этой черной бездне у него свалятся очки, даже Богдан Драгович не сумеет их найти. Что он обо мне думает? А как мне слепым погибать за отечество? Иван мучился, тщетно стараясь вспомнить: почему он пинал ногой в зады штатских, сбивал шляпы, фески, трое их, четвертый поднял стул, в сюртуке, тот, что угрожал Глишичем и воеводой Путником, в этого Иван промахнулся и ударил ногой в стену, наверное, сломал пальцы, болит, ну да, болит, можно и без пальцев погибнуть за отечество, да, тот вылощенный идиот в своей шляпе жирадо, когда выяснилось, что он член Государственного совета, посреди кафе «Слобода» бранил сербскую интеллигенцию, Пашича; по мнению таких господ, сербские военные не обладают мозгами даже самого обычного немецкого фельдфебеля; тогда он встал и ударил его ногой пониже спины, но перед этим залез на стул, на стул или на стол, и крикнул: «Dulce est pro patria mori»[61]61
  Сладко умереть за отечество (лат.).


[Закрыть]
. Шляпа кричала est, est, будто поправлял меня, будто я пропустил est, почему именно это я пропустил, да, вон он у стойки, этот в шляпе, он причина, то есть повод, он в самом деле оскорблял чувства студентов, сидевших в «Слободе», это единственная шляпа, и если б Богдан его не поймал, Богдан считает меня трусом, а я бы всех этих беженцев, и тыловых крыс, и шимпанзе пошвырял в Вардар; не надо было, не надо, зачем ему была нужна эта драка, упражнение перед схваткой, зарядка в «Слободе», первая драка в его двадцатилетней жизни, браво, Иван, единственная драка в «Слободе» в канун принесения великой священной жертвы за отечество, дело рук, следовательно, сына Вукашина Катича, морального и интеллектуального меча Сербии. В самом деле, папа, что же такое Сербия? Для великого революционера Богдана я petit bourgois, petit bourgois[62]62
  Мелкий буржуа, мелкий буржуа (франц.).


[Закрыть]
, где-то в отдалении, среди каких-то черных насекомых, рядом с тараканом, да, Богдану Драговину певичка что-то поет, и цыган со скрипкой, и Богдан в толпе с плетью, с башмаком Глишича на лице, и он поет, он упадет на спину, за ним упадет и певичка, эта кокотка, самым жестоким образом за всю его двадцатилетнюю жизнь унизившая его, но есть у этой курвы гениальное постижение людей: «Вы здесь единственный герой. Жаль, что вы не поручик, до оккупации весь Скопле говорил бы про нашу любовь». Он прекрасно слышал, тогда он еще прекрасно слышал, хоть выпил целый литр, и видел: к литровой бутыли прислонилась певичка с огромным бюстом, руку положила на плечо Богдану, хотя я звал ее и совал мамины динары. «Я обожаю дерущихся мужчин. Это истинные мужчины. Те, у которых на лице шрамы и синяки. Ей-богу, мне ужасно нравится целовать мужские шрамы от ножа». Вот так оно: тот, в шляпе, назвал воеводу Путника старым дураком и капралом, а Пашича могильщиком Сербии; а Богдан шептал, так шептал, что его весь наш взвод слышал, вот она причина: «Барышня, я по уши влюблен. Завтра в Крагуеваце меня ждет девушка, Наталия». Но благодаря мне, Богдан, ты этого не сказал. Поцеловал я, что ли, тогда Богдана за силу его характера и верность, такого парня должна любить Милена, а не какого-то там четнического павлина, или сразу вскочил, чтобы этому члену Государственного совета в битком набитой «Слободе» растоптать шляпу жирадо, такую же вот шляпу носит или носил мой отец Вукашин Катич, тоже член Государственного совета. «Люби моего друга Ивана. В Студенческом батальоне, во всей Сербии он самый нежный юноша. Я не вру, Драгиня». – «Богдан, друг мой. Знаешь ли ты самого себя? Вообще понимаешь ли ты, кто ты есть?» – «Понимаю, Иван, понимаю. Лучше всего понимаю тогда, когда ненавижу, еще точнее, когда люблю». – «Значит, милый Богдан, для понимания этой истины нужно и ненавидеть?» – «А как же». А как же: сербские Обиличи ползали на коленках перед сербскими барышнями и, скрывшись в темноте, клялись в вечной любви, болтали ужасные гадости и блевали, сама смерть не сумеет их отмыть; социалист играл роль друга и уговаривал кокотку сегодня любить меня за то, что у меня очки. «Я не могла бы целоваться с мужчиной в очках, правда, правда, будь он доктор, шубу б мне купил. Выпил литр вина и уже все видит до самых Салоник. Закажи ему молочка и отведи спать».

Данило История стоял на коленях между стульями, объяснялся какой-то девице.

– Сестра, я тебя обожаю. Никогда в жизни я никого так не любил. Ты моя первая любовь. Я тебе буду верен до могилы. Хочешь – завтра обвенчаемся? Я тебе надену кольцо. Я не прохвост, спроси у всего нашего батальона. Хоть я и с того берега Дуная. Я серб. Доброволец. Я переплыл Саву под пулеметным огнем, чтобы погибнуть за Великую Сербию. И за тебя. Выйдем, чтоб я мог тебя обнять. Пожалуйста, на минутку. Далеко мы не пойдем. Это я тоже выпью. Лей, лей мне в рот. Куда ты, погоди, еще одно слово. Дай я сам. Не столица ведь здесь, ей-богу. И ты не Шумадия, женщина. Ведь здесь не монастырь Грачаница, не Жича, мать твоя гулящая! Ой, господи, братья милые, какие жуткие, гнусные бабы живут на земле. Причем сербские! Фу! Иван, дай я разобью себе голову об стену.

Бессмысленно столь униженным погибать за отечество, Данило. Где твоя мужская гордость? А что там поет Богдан? Певичка и цыгане обрушиваются на него, а мне он великодушно предоставляет заносчивую, вонючую местную потаскуху, которой я не нужен, даже ей я сегодня не нужен, так я и не узнаю, что такое баба и где этот бугор Венеры, то, о чем знает вся скотина, то, из-за чего валяются на коленях сербские Обиличи, не хочу я на фронт не желаю погибать за отечество, пока женщина, женщина, пока я не с нею, не с женщиной, сперва здесь погибать, а потом в атаку за родину из хрестоматии по истории, Данило, скажи мне, сколько платят такой вот курве? Подумаешь, ну и пускай, что она заразная. Быть зараженным или незараженным покойником для сербской истории не имеет никакого значения. Воняет, смердит ночь. Свобода смердит, ужасно смердит жизнь, нужно неминуемо выблевать Скопле, тыл, двадцать лет, Иванку Илич, предполагаемую докторскую диссертацию, Свет и светлость, отечество выблевать: она молчит и ревет, неизбежно обрушивается в бездну «Слобода», с полумертвыми людьми в черную поросль, насекомые, шляпа жирадо, стакан. Это отвращение к Свету и светлости невыносимо болезненно; оно желтое, а все желтое улыбается, ему улыбается желтая смерть, девица в желтой шали подсела к нему и смотрит голубыми, ласковыми, чудесными, волшебными глазами.

– Не пришел еще, Иван, поезд из Ниша. И до утра не придет.

– Откуда ты знаешь мое имя? Ты здесь единственная барышня, которая зовет меня по имени. Странно, ей-богу, странно.

– Мне очень нравится, что ты любишь свою сестру. Мужчина, который любит сестру, уважает женщин. Он не может быть прохвостом. Мне нравятся только мужчины, которые уважают женщин.

– О желтая шаль! О желтая нежность! Да ты в самом деле умница, желтая ласка. Это Богдан тебе рассказал о том, как я люблю сестру?

– Да ты сам всю ночь говорил о Милене.

– Не может быть! О чем я говорил, желтая шаль? А что говорил об Иванке Илич? Богдан, о чем я говорил?

– Ничего особенного. Только не пей больше.

– Нет, сударь. Он особенное говорил. Мне в своей жизни не доводилось слышать, чтобы так говорили о сестре. Слезу пустил даже этот белобрысый, толстощекий, да, Данило, который все время кричал, что надо штурмовать Вену и Пешт. Иван – настоящий мужчина. Дай мне руку, Иван. Меня зовут Косара.

– Желтая Косара. Барышня Косара. Красивая у тебя рука. А имя старинное. Откуда ты, барышня Косара, хотя это на самом деле не важно. Важны глаза. Только глаза и важны на этом свете. Ясные, голубые, полные ласки глаза. Выпьем!

– Иван, братишка, разве мы не счастливое поколение? Мы рождены для того, чтобы воевать. Делать детей, чтоб они воевали. Мы живем для войны, верно, философ?

– Оставь меня, Казанова!

– Не оставлю. Кто говорит, будто мы, сербы, несчастны? Наоборот, наоборот. Англичане воюют за то, чтобы приобрести рынки. Немцы – за свои колонии и путь на Восток, русские – за Дарданеллы и во имя истории, французы – за свой Париж и тоже за колонии. А мы, сербы, единственные в мире, воюем за свободу. Мы последние аристократы на земле. Верно, Богдан? Благо нам. Эх, до чего же мы могучий, величественный народ!

Столы или тараканы стали надвигаться на Ивана; он повернулся, и мука взметнулась – невыносимо! Он крикнул:

– Богдан, смерть страшна! Бежим. Спасайся, Богдан.

Он схватил единственную теплую и мягкую руку и вместе с нею куда-то провалился.

10

– Не бойся, парень, мы ко мне идем. Очень мне нравится, что ты высокий. И что у тебя очки, тоже хорошо. Недалеко нам идти, недалеко. Как хорошо, что ты любишь сестру и не настолько гадок, чтоб не уважать женщин. Мне дукаты совали, умоляли, трое надевали на палец золотое колечко, да я не уступила. Не бойся, я тебя держу. А упадешь, на руках отнесу. Я не такая, как ты говоришь, не такая, клянусь матерью. И вот что еще тебе скажу: сегодня сын одного министра на коленках передо мной ползал и рыдал. Он тоже, этот ваш Казанова, высокий и милый. Если б я не избрала тебя еще вечером, как только ты вошел в «Слободу», почему б мне не увести этого сынка министерского, хоть он и капрал. Все вы скоро погибнете, но мне хочется о тебе вспоминать, мне от тебя и пуговицы не нужно. Этот сынок министра, что на коленках ползал в слезах, милый парень, и очень у него сильные руки, у этого Казановы. У тебя тоже крепкие руки. Прислонись к стене, передохни. Не бойся, я тебе не дам упасть. Какое тебе дело, чем я занималась в Белграде, то, что я не королева Драга, ты сам видишь. Сколько лет? А кто сегодня спрашивает, сколько тебе лет, если для тебя и всей твоей компании эта ночь – последний год. А ты швабам на мушку. Давай, опорожняйся, ничего. Сразу лучше станет. Сунь палец в рот. Еще, еще. Вот, вот. Ух какой у тебя мокрый лоб, как ты вспотел! Видно, конец света наступил, если уж и вам умирать приказано. Давай, давай, не плачь. Я сразу увидела, только ты появился, что ты не для этой помойной ямы. Не для тебя вино, милый мой воин. Раз уж вам велено умирать, отчего же чин больше не дали эти бородатые Пашичи? Ну, полегче тебе? Вытрись моей шалью. Желтой, желтой, не позабыл. И дыши поглубже. Давай теперь побыстрей, скоро рассвет. Да недалеко. Вон возле того фонаря, помалкивай и поторапливайся. Уродливая я, старая для тебя, да? Постыдись, ты ведь кавалер, студент, воспитанный человек. Избаловали тебя барышни, да? Я как услыхала, что вы, студенты, на погибель уходите, поглядела, сколько времени, и не было у меня силы даже постель убрать. И этого проклятого поезда из Ниша нету. Как ты в швабов-то целиться будешь, вот о чем я тебя спрошу. Смотрю я на вас, ребят, сегодня, к воскресенью каждого третьего не будет, и горло рыданье сводит. О господи, сколько женщин останутся, скольким детям не суждено родиться, а вы, мужики, беленькие да чистенькие останетесь лежать. До чего мне нравится, что ты белый да чистый. Я тоже чистая, и дурака не валяй. Как у тебя сердце бьется, ровно у голубя. Я люблю слушать мужское сердце, когда они вот так распалятся. А теперь не бойся, очистился ты. Умойся и прополощи рот. Зачем лампу гасишь? Не удастся тебе, сынок, удрать. Ключ у меня, а на окнах решетки. Некуда тебе деваться. Лучше делай-ка то, что никогда делать больше не придется. Что тебе сербка в последний раз предлагает. Все вы, беленькие да чистенькие, так начинаете. А когда разойдетесь, сущие козлы. Не верю я. А ведь в полдень поезд увезет вас на погибель. Не надо, не надо, я на краю света тебя сыщу. Ой, петушок, ой, воробышек, комарик ты мой, ой, как мне тебя разыскать, чтоб перед пулей еще раз увидеть, а я-то надеялась, надеялась, чего этот проклятый поезд никак не придет. Как твоя фамилия? Не ври. Завтра узнаю у Глишича твою фамилию. Иван Степанович? Точно Степанович и точно Белград? Куда ты? Теперь надо зажмуриться и позабыть о войне. Какой рассвет? Еще темно. Хорош ты, парень, вывернул карман и бегом в казарму. А если соврал и неверно имя назвал, я сегодня всему перрону на проводах об этом сообщу. Чего это ты куришь? Я не заметила, чтоб ты в ресторане курил. Бери, это для гостей сигареты. Хоть курить научись. Милый мой повелитель, красавчик-капрал, Иван Степанович. О господи боже, когда же придет этот проклятый поезд из Ниша?

11

– Она меня оцарапала, – вслух сказал Богдан, пытаясь стереть след женского ногтя на руке, певичка хотела ему «петь до смерти»: так она кричала, заглушая вопли последних отчаявшихся капралов, окруживших одну-единственную женщину, которая осталась в конце ночи в кафе «Слобода». Они тратили свои последние гроши и самые прекрасные, самые волнующие слова, какие знали, восхищались ею, умоляя согласиться на прогулку вдоль Вардара под лунным светом или хотя бы выглянуть в дверь и поглядеть на «небывалую луну», сперва шепотом, а потом громко, стараясь перекричать друг друга; она отвечала им, что ночь холодная и что ее «от лунного света охватывает такая жуть, будто на змею наступила», она не сводила глаз с Богдана, гладила его шею, сюсюкала: «Очень мне нравится, что ты грустный. Я тоже грущу. У меня брат и отец на фронте, все погибнут. Ой, какие у тебя красивые глаза, какой ты видный, самый видный из всех». Он защищался и говорил, что уже влюблен, и следил за Иваном, особенно после драки, из которой с трудом его извлек, а она не переставала восхищаться им, отбиваясь руками и ногами от пьяных раздосадованных капралов. «Твои коллеги, студенты, все хулиганы. Все, кого мне доводилось любить, насквозь испорчены. Все хотят на один вечер, а мне нужно до могилы. Ох, мамочка дорогая, отчего ты мне не попался хотя бы на прошлой неделе. Давай любить друг друга, Богдан, ты меня капельку, совсем малую. А я тебя до неба. Я буду тебе верна, если совсем полюблю, до конца войны, ей-богу, пусть мои брат и отец не вернутся». Он увертывался от нее и с волнением рассказывал о том, как любит девушку, которая сейчас очень далеко, и ему было противно, гадко от выпитого пива, стыдно; он сердился на себя за то, что поддался этому, пусть небольшому, искушению, и певичка все больше волновала его, а следующую ночь он проведет с Наталией, она его ждет. Данило История издевался над ним, оскорбленный его «равнодушием к даме, которая сегодня ночью могла бы осчастливить любого из батальона», клянясь Сербией и собственной матерью в том, что это не ревность. Просто он не выносит два вида лжи: мужскую гордость и еще кое-что, что именно, он не назвал, устремившись к певичке: «Позволь мне, сестра, только руку сунуть тебе за пазуху. Швабы и ее оккупируют. Залезут в Шумадию и к тебе за пазуху залезут. Сербка же ты, господа бога твоего. А пазуха твоя не патриархия ведь, матерь им божью». Тут Иван и вышел из «Слободы» с дамой в желтой шали, Богдан устремился за ним, но в дверях его настигла певичка, и произошло то, о чем он не хотел вспоминать. И все-таки он успел заметить, в какую улицу свернули Иван со своей достаточно жалко выглядевшей спутницей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю