Текст книги "Время смерти"
Автор книги: Добрица Чосич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 53 страниц)
Девушка как будто чуть кивнула.
Он склонился к ней, ближе к ее лицу, они шли рядом, может, и касаясь друг друга, может, она что-то ему и шепнула; он растворился в коричневых крапинках, в ясной светлой зелени невиданных ее глаз.
Канавой возвращался Адам к своему эскадрону, который остался в сливовом саду, внизу, далеко за поворотом, возле села. Шагал прямо по лужам, уныло повесив руки, не обращая внимания на беженцев, которые удивленно разглядывали солдата, в одиночестве двигавшегося им навстречу.
Эскадрон строился между деревьев. Командир взвода, заметив его, кричал, лаялся, помянул его мать. Адам кинулся к разбушевавшемуся подпоручику Томичу, который размахивал нагайкой и жевал конфету. Не откозыряв, кинул ему в лицо:
– Слушай, ты, господин подпоручик! Я тебя головы лишу, если ты еще раз помянешь мою мать. Слышишь? Не задевай меня.
Подпоручик Томич жевал конфету и размахивал нагайкой над его головой, но не решался ударить или резко ответить.
– Запомни, я – Катич и за свою мать голову тебе отрублю и в грязи вываляю! Братья, вы слыхали, что я ему сказал?
– Бунтуешь? Бунтуешь?
Отвернувшись от него, Адам поспешил к Драгану. Во взоре у того тучи! Он посмотрел на Мален и Сувобор: сползая с них, облака наваливались на остатки горизонта, затягивая поле боя; солнце опускалось в тыл австро-венгерской артиллерии, к Дрине. Он ласкал коня, успокаивал. Что ты так глядишь на меня, Драган? – шептал ему в ухо. Быстро оседлав, встал в строй; раз она вслух не отказалась прийти, значит, согласна, придет. Так полагается по этому их женскому закону.
Команды офицера исполнял Драган; всадник их словно и не слышал; у него болели ребра от удара винтовкой и о землю, когда вчера их накрыла «свинья», в клочья разнеся Лазича, Светолика и Борка. Колонна кавалеристов двигалась по отдыхавшему под паром полю, затем через вырубленный лес. Адам отпустил поводья, Драган ступал, как всегда, уверенно, ни разу не споткнулся; когда пошли рысью, он понес его мягко, ровно, надежно. Они мчались к Колубаре навстречу пулеметному огню. Где бы ни пришлось оказаться, чуть стемнеет, он отправится искать. Никогда прежде не слыхал он такого имени – Косанка. Невиданная, красивее Наталии. Сейчас, когда все люди и целые государства ставят на карту все, ради чего – неизвестно, почему бы ему не вырваться из этого омута дня на три и не отвезти ее в Прерово? А потом прямо к командиру полка, тот его знает по Драгану, и доложить все как есть. Если он человек и серб, сделает внушение, и все, а если офицерский выродок, то пусть и свобода, и Сербия, и его собственная голова летят на дно Моравы!
Они спешились перед густым кустарником на продолговатом гребне, последнем перед входом в долину и Колубарой, откуда наступал противник. Медленно и нерешительно втягивались в поросль и в сумрак. Командир сообщил, что, кроме них, никого нет, они, защитники, в прикрытии и отсюда они не уйдут, пока дивизия не займет новые рубежи.
Адам вышел из леска, чтоб осмотреть поле, по которому, как смеркнется, придется двигаться. Хорошо, что собрались тучи и опять будет дождь. Присел на пенек, ожидая, пока стемнеет и можно будет трогаться дальше; вокруг чернели дубовые листья, стволы деревьев казались еще более толстыми, с верхушек низвергалось покрытое тучами небо, заполняло лес. Пора ехать. Но кому-то надо доверить тайну. Если б лучшие друзья не погибли – пол-эскадрона полегло, – не пришлось бы сейчас мучиться.
– Станко, держи галеты. Если командир меня потребует, соври что хочешь. А я в село смотаюсь, чем-нибудь разжиться. Поделимся.
– Куда ты, слушай? Стреляют по беглецам. Командир сам стреляет и лается.
Винтовочный выстрел, удаляющийся галоп. Второй выстрел. Стука копыт не слышно.
– Убил, мать его офицерскую. Не езди, Адам. Если погибать, так уж лучше как подобает сербу – от швабов. Потерпи сегодня, завтра брюхо набьем. Слышишь, как пулемет дробит от Колубары?
– А если нас не побьют, значит, до следующей ночи голодными быть? И в ту ночь ни крошки. Лежи и помалкивай. Разделим, чем разживусь.
Командир эскадрона Стошович откуда-то из темноты словно с дуба приказывал командирам отделений произвести перекличку. Адам, спотыкаясь о пни, вывел из леса Драгана, ждал, пока его выкликнут. Как ему могло прийти в голову, чтоб она ждала возле церкви? Что ей делать возле церкви в такой темноте? И возле школы. Корову куда девать? Старухе, если пикнет, он грязью рот заклеит. Услыхал – командир отделения выкликнул Будимира Лазича.
– Погиб, – ответил Адам.
– Светолик Лепенац.
– Тоже погиб. И Борко Крстич, все трое вчера головы сложили. А меня вот не берут снаряды, господин подпоручик.
– Все по местам и не двигаться! Отвечать только за соседа справа.
Адам не стал ждать, пока закончится перекличка. Потрепал Драгана по холке, вскочил в седло и поехал шагом по полю, слыша позади имена товарищей и стук пулемета от Колубары. Миновав поле, слегка пришпорил коня и помчался в сторону утеса и дороги; где кричали на скотину, скрипели телеги, стоял грохот колес. По дороге не пробиться, и опять свернул в поле, мимо ругани, воплей, вдоль едва заметно, мучительно медленно двигавшейся массы.
Впереди лаяли собаки, мерцали редкие размытые огоньки, это первое село. У церкви и у школы наверняка нет; на краю села, может, если не увидит возле корчмы, или у моста, или в какой-либо избе на перекрестке посреди села. Как ее разглядеть в такой тьме? Могла бы сказать, где будет ждать. Не посмела перед бабкой. Могла бы посильней головой кивнуть. Шла, скользила, наверное, и кивнула, да он не углядел. Затор на дороге, скотина, которую не обойти, заставили его двинуться по канаве. Вслед летела ругань: почему это он конем расталкивал народ. А он пробирался через стада овец и коров. Как ее найти в эдакой темноте?
– Братья, люди, неужто в этом захолустье ни церкви, ни школы нет, как называется это село? И перекрестка нету, и моста? Да что ж это такое, люди, творится сегодня? Не сердись, мать, не видел я тебя. Берегись, сторонись, конь идет. Не ругайся, не дезертир я, а вот растопчу. Где тут корчма, спрашиваю? А мост? Где перекресток посреди села? Как может быть, что ничего-то у вас нету, одни дома торчат вдоль дороги? Где же последний дом? Эй, баба, дам тебе десять динаров за фонарь. Тоже мне люди! И мы за вас погибаем. Есть кто живой во дворе? Эй, откликнитесь, сербы ведь! Скажите хоть, это крайний дом? А далеко крайний? Ну-ка ходу, Драган!
Пошел дождь. Разыщу я тебя, Косанка, разыщу до рассвета, будь ты хоть в сумке у командира дивизии. Надо было окликать ее, когда по селу ехал. Может, обогнал. А на дороге все меньше телег и людей.
– Косанка! Косанка! – Он остановил коня.
Голоса, скрип телег, чавканье копыт. Мужик хнычет.
Рыдают бабы. Вперед, Драган! Виднеется огромное дерево, должно быть, последний дом. Залаяла собака. Брань, крики. Он соскочил на землю, вошел во двор. В доме вовсю пылает огонь в очаге; вокруг солдаты, жарят поросенка. Нет ее здесь.
– Ты кто такой? – крикнул ему с порога солдат. – Отвечай, кто ты есть? – Лязгнул затвор винтовки.
– Ординарец Конного эскадрона!
– Убирайся отсюда!
– Погоди, парень, серб я.
– Катись, говорю, побыстрее!
Штаб или дезертиры? Мародеры. За домом кто-то стонал. Солдаты пили и еще больше раздували огонь. Надо обратно. Он сел в седло. Значит, в первом селе ночевать не стала. Могла еще засветло его миновать. Да и к чему останавливаться так близко от фронта? Утром неприятель войдет в село. Дождь. Рысью, Драган! Спина мокрая. Мелькали изгороди, плетни, облака. Скрип телег и отчаянные крики обозначали дорогу. У него болели ребра, он с трудом дышал. Вот теперь шагом.
– Косанка! Эй, Косанка!..
Он остановил коня, вытянулся у него на шее, вслух произнес, обращаясь к самому себе: «Разыщу я тебя до зари, милая моя! Вперед, Драган!» Большой костер впереди. Пришпорил коня, перевел в галоп. Полыхал стог сена.
– Эй, люди, где вы?
Языки пламени рвались ввысь, на стог набрасывалась непроглядная тьма, огонь разгонял ее, рвал в клочья, да она и сама по себе уплотнялась в облако. Нигде ни живой души. Он гнал коня в круг света. Звал, призывал ее; гудело пламя. Дальше поехал шагом. Никогда не изменял он принятому решению. И сегодня не изменит. Заливались собаки. Вот и первый дом. Он крикнул, позвал хозяев. Даже собака не пролаяла в ответ. Поехал дальше. Ни дома, ни огонька, молчание. И дорога пустынна. Он стоял один, тяжело дышал измученный конь. Ветер терзал какую-то ветку. Пошел рысью. Только недолго. Увяз в грязи. Драган испугался, зафыркал; выбирался изо всех сил, всадник с трудом удерживался в седле. Глухие редкие выстрелы позади. Может, он свернул с основной дороги? Вернулся обратно к одинокому дому.
Спешился и повел коня в поводу вдоль изгороди. Скрипнула калитка, распахнутая настежь. Он протянул руку и отдернул: коснулся шкуры, мокрой шкуры животного. Зажег спичку: мертвый пес висел на распахнутой калитке. Серый, мокрый, висел, головой касаясь земли. Адам вошел во двор, сам не понимая зачем. Просто не мог пройти мимо, не мог идти дальше. Стоял, вслушивался: где-то рядом во тьме скрипели ворота, хлопали, скрежетали. Он бросил поводья, снял винтовку с плеча, шагнул в ту сторону, где громче скрипело, стоял в облаке вони слежавшегося навоза, коровьего, овечьего, лошадиного. Зажег спичку: у входа в конюшню сломанные деревянные вилы. Дрожь охватила его. Надо приблизиться к резкому короткому скрипу, понять, что стучит. Еще одна спичка: на створке двери мертвая кошка, подвешенная к ручке. Раскачиваясь, она толкала дверь; та хлопала, скрипела; кошка будто мяукала. Он ударил ногой в дверь; ударил во тьму, переступил порог и остановился; смердело бывшим обиталищем бедняков, нечистотами, что скоплялись возле стен жилища.
Тьма завывала, врывалась в трубу на крыше, одолевала. Он крикнул, всхлипнул, выскочил на порог, вскинул винтовку, выпалил в дом. И ждал предсмертного вопля. Дрожал всем телом, едва удерживая оружие. Скрипела, хлопала дверь. За спиной переступил конь. Адам бросился к нему, вскочил в седло. Подобрал поводья, в другой руке винтовка. Конь словно врос в землю.
– Эй, люди!
Он кричал, чтобы слышать самого себя. И, повернув коня к дороге, галопом погнал его к Колубаре, в расположение своего эскадрона.
3
Посланнику Королевства Сербия Спалайковичу Петроград
Пади на колени перед Царем спасителем нашим Скажи Сербия при смерти Стоп Пашич
4
В сумерках генерал Мишич со своими спутниками подъехал к гукошской корчме, где временно, при отступлении, разместился штаб армии. Обессиленный, он с трудом спешился, бросил поводья Драгутину и заковылял на непослушных ногах, угрюмо остановился, выслушивая рапорт начальника штаба.
– Только что получен срочный приказ Верховного командования, шесть пунктов.
– Кем подписан?
– Воеводой Путником, господин генерал.
Этот приказ в чем-то должен быть направлен против меня и моих планов, подумал Мишич. Сейчас он с ним знакомиться не станет; это единственное, что он может. Он не желает знать ни о каких распоряжениях Верховного командования, пока сам не обдумает до конца свой собственный план. Пока не поставит дивизиям задачи на завтра. Он посмотрел на небо: надвинулось, нависло; дождь будет или снег? Внизу, у Колубары, слышны пулеметы и винтовки.
– Ладно, полковник. Я выслушаю вас позже. Куда вы определили меня на ночлег?
Через зал деревенской корчмы его провели в хорошо натопленную комнату, корчмарь встретил его с неуместной радостью, гордый, что он остановился в его доме. Угощал горячей ракией. Физиономия его являла собой сплошную улыбку, пока он сообщал, что ужин вот-вот будет готов.
– Если можно, заварите мне липовый чай, и ничего больше. Лампу не зажигайте. Полешко бросьте в печку и оставьте меня одного.
Мишич снял шинель, положил сумку на подоконник. Почему генерал-фельдцегмейстер Оскар Потиорек не предпринимал сегодня против него более ожесточенных атак и не преследовал его энергичнее? Позволил ему переправить через Рибницу обоз и артиллерию. Не перерезал главный путь отступления. Устал, обессилен? Или после недопустимого отступления Второй армии на правый берег Колубары готовит удар по флангам Первой армии, намереваясь зажать ее и уничтожить под Сувобором?
Генерал сел на стул перед печкой, где бушевало пламя, от которого пахло дубом. Он любил этот горьковатый, зеленый аромат свежей сырой земли и сока чернильного дуба. Новью одеяла пахли шерстью и краской. Ему хорошо знакомы эти запахи деревенских гостиниц. Дыхание доброты, праздника, простоты. Прилечь бы, вытянуться, вздремнуть, перед тем как приняться за составление боевого приказа дивизиям на завтрашний день. Но нельзя же грязным, в сапогах лечь на чистую постель. Он откинулся на стуле, прислонился головой к стене, зажмурился. Слушал гудение огня, наслаждался запахом дуба и свежего одеяла. Что предпринять завтра? Что удалось сегодня?
С рассвета он на позициях, ездил верхом, ходил пешком, посещал штабы, старался, чтоб побольше солдат его видело, побольше командиров и офицеров слышало. Никого не упрекнул в неудачах и неисполнении приказов. Ладно. Только командиры, которые воюют ради славы и собственной корысти, не делят поражение с каждым своим солдатом. Он выслушивал любого, пока тот сам не умолкал; он ценил их веру в себя и в своих солдат, прикидывая, где мера терпения. Командирам рот шепотом, доверительно, чтобы не слышали штабные офицеры, задавал один и тот же вопрос: «Скажите мне откровенно, без преувеличения, кого ругают солдаты?» Он пристально смотрел им в глаза, обдумывал ответ. «Ругают державу, Пашича, союзников. Себя и свою мать поминают, господин генерал». Случалось, какой-нибудь лис обманывал, но большинство отвечало одинаково. «Почему же никто не ругает неприятеля, который нам столько зла принес?» – интересовался он и, уже не обращая внимания на пестрые пространные ответы, делал тревожный вывод: от страха и муки исчезла в солдатах ненависть. Он понимал: большой страх уничтожает в людях ненависть. Но остается причина защищать свое достоинство – не соглашаться с тем, что они сами виновники поражения. Считают, виноваты Пашич и союзники. На них злобятся за то, что приходится мучиться и страдать. Справедливо, конечно, и это, но очевидно, что расстроился весь механизм души солдата. «Скажите своим людям, что поступают артиллерийские снаряды. Пушкам нашим будет больше дела, чем летом. И обувью и одеждой разживемся», – внушал он каждому командиру. Мало им этого для веры; мало будет и солдатам. Не самое разумное и надежное в отступлении разбрасываться посулами. Командующий смеет только самому себе, да и то однажды, что-либо посулить. А если не доставят снаряды? Даже если не доставят, драться должны. Должны с тем, что есть. Жердями, кулаками, ногтями. Если хотим жить. Это надо сказать каждому. Чтобы возникли воля и вера. От себя. И из себя. Это самое глубинное и самое большое, что должно быть во имя жизни. Командиры батальонов и полков, все подряд, жаловались ему на одно и то же: возрастает число дезертиров. Целые роты покидали позиции. Отказывались выполнять приказы. Поднимали винтовки на офицеров. Об этом много говорили. И словно похвалялись числом беглецов и своим собственным скверным положением. Грош цена такому настроению, рожденному несчастьем. У беды глаза велики. Ищут оправдания тому, что сами не выполняют распоряжения вышестоящих начальников. Снимают с себя ответственность. В минуты великих несчастий случается, что люди словно бы стремятся изведать еще горшие страдания и муки. Это доказательство того, что желание бороться вовсе исчезло в душе.
– А как не ослабнуть боевому духу, если общее положение неблагоприятно? Если все, из чего складывается жизнь солдата, обстоит не так. Я спрашиваю вас, господа, какая армия в мире не развалилась бы после всего, что нам пришлось пережить на пути от Дрины к Колубаре? А мы еще не рассыпались и не рассыплемся. Пока не обеспечим существование нашего народа. Ибо не стал бы я говорить, что сегодня мы в меньшей мере хотим жить, чем хотели этого два месяца назад, когда турнули швабов за Дрину и Саву.
– Но что делать, господин генерал?
– Упорно старайтесь как можно скорее во всем изменить условия жизни солдат.
Самые смелые или отчаявшиеся возражали:
– От нас, в окопах, мало что зависит, господин генерал. Все дело в правительстве и союзниках.
Опять нарушение субординации. И каждому такому герою он считал нужным прочесть мораль:
– Позвольте Пашичу и союзникам делать дело по-своему. А сами действуйте как подлинные руководители народного войска. Позаботьтесь, чтобы как можно больше солдат имело ночлег под крышей и могло подольше спать. И если вы останетесь на позиции хотя бы час, старайтесь приготовить горячую пищу, фасоль сварить, чернослив, что найдется. Пусть люди едят горячее. Наступление армии начинается очередью у кухонь и полными котелками. Пусть регулярно следят за обувью и одеждой. Ежедневно бреются и истребляют вшей. Люди должны сперва думать о себе, а потом о судьбе отечества. В своих собственных глазах они должны быть людьми, тогда жизнь и свобода обретают для них ценность и нужны им. А за общее скверное положение отвечаю я. И изменю я его самое позднее через несколько дней.
Это большой срок. Он пристально наблюдал за людьми: взгляды многих были спокойно устремлены на него; у других, а их оказывалось немало, опускались к полам его шинели, под ноги, сопровождаемые тенью недоверия. Таким он самым обычным тоном говорил: «Не тревожьтесь так, господа. Я тоже понимаю, какая огромная работа нам предстоит». И шел дальше, размышляя об офицерах, с которыми встречался и беседовал; всех состоявших на действительной службе он знал – по академии, где преподавал им, по службе в частях, которыми командовал, по экзаменам на очередной чин. Каждому в отдельности он ставил задачу и определял круг обязанностей, соответственно характеру и способностям отводил им роль в предстоящей работе армии. Потому что и солдат не все может. Армия для того и существует, чтобы быть способной на самое большее, если каждый в ней делает то, на что максимально способен и что лучше умеет делать.
И целый день, переезжая с одной позиции на другую, он посматривал на небо, пытался проникнуть взором в эту непостижимую неизвестность: если бы хоть дня два не было дождя, чтоб эту свою, пусть немногочисленную, артиллерию и обоз поднять на утесы, убрать с дороги, находящейся под ударом; хоть бы три дня солдаты не мокли, высушили бы обувь, разгорелись бы костры на позициях. Поднявшись на самый верх скалистой гряды, он спешился и, удалив спутников, долго стоял, озабоченно глядя в сторону Колубары, Валева, Повлена: почему вчера вечером остановился, почему сегодня не наступает генерал-фельдцегмейстер Оскар Потиорек? Меняет направление главного удара? Хочет ли двинуться на Белград или через Мален пронзить тыл его армии, чтобы укрепиться на Сувоборском гребне, загнав их в болота и лужи Колубары? Только атакой можно предупредить этот разгромный замысел противника. Атакой с Бачинаца и Миловаца. Бачинац и Миловац – две господствующие вершины на флангах армии. Здесь он утвердится, и двадцать первого ноября – в наступление. Двадцать первого ноября? Через три дня. Да, самое позднее. Наступление откладывать нельзя. Возможно, лишь эти несколько суток Первая армия сохранит способность наступать. Потом, чуть позже, она не сможет уже перейти в наступление; останется без людей, без веры, без желания наступать. Она сможет только ускользать, распадаясь, устремляясь к своему концу. Каждому офицеру он должен был сегодня сказать: сербская армия будет разгромлена не на Колубаре, Сувоборе, Руднике, но лишь тогда, независимо от места, когда у нее не останется сил для наступления. Почему он молчит и не сообщает штабным свое решение начать наступление двадцать первого с Миловаца и Бачинаца?
Потому что никто из командиров дивизий и в штабе армии не думает о наступлении. Люди подчинились обстоятельствам, ситуации, факту поражения. Никакой объективный стимул, никакое событие не ускоряет, не оправдывает и не побуждает идею наступления. Поскольку последние десять дней проигрывали каждый бой, отступали перед любым продвижением противника. Штабам покажется несерьезным, безумным его решение наступать. Они воспримут его как демонстрацию характера Мишича, его тщеславия, его амбиций. Как потребность перехитрить Путника, Степу, регента. Свое решение о наступлении двадцать первого он не сообщал еще и по той причине, что ему никак не удавалось проникнуть в намерения генерал-фельдцегмейстера Оскара Потиорека, после того как тот овладел Валевом, Повленом и занял левый берег Колубары. Будь он на месте Потиорека – сколько раз он думал об этом, обхватив руками голову, – он неудержимо перевел бы австро-венгерские корпуса через Колубару, перешагнул через Мален, поторопился б миновать Сувоборский гребень, отрезал Первую армию и перед Рудником добил Вторую и Третью. И тогда бы начались безмерные муки. Ни одной, абсолютно ни одной стратегически обоснованной, серьезной причины не видел он тому, что Потиорек действует столь медленно и нерешительно. Или у этого человека есть какая-то иная, особая, великая, непостижимая идея?
Драгутин принес чай, звенел ложечкой, чтобы его разбудить. Мишич открыл глаза: неловким, неприятным показался ему солдат, пока стоял вот так со стаканом в руке, помешивая чай. Даже самый убогий, самый покорный мужик не умеет быть слугой. Он не способен прислуживать – у него нет мягких рук для услужения, нет легких и гибких ног.
– Дождь будет, Драгутин?
– Будет снег, господин генерал. Если б пару дней не падало с неба, земля б чуть подсохла и можно б пахать да зерна пшеницы бросать.
– А дней через десять, если погода встанет, не поздно сеять?
– Ежели воды с неба не будет и погода удержится мягкая, как вчера да сегодня утром, можно и до святого Николы сеять. Только меняется вот.
Мишич пил чай и слушал, как крестьянин на пальцах считал дни до святого Николы. Этот мужик еще не утратил веры; он думает о севе, отодвигает его, надеется, что до снега мы освободим поля.
– Значит, ты, Драгутин, считаешь, что до святого Николы мы освободим твою Мачву? – вдруг громко спросил он.
– Про то вы лучше меня знаете, господин генерал. – Драгутин нагнулся, подбрасывая дрова в печурку.
Багряное пламя озарило их лица; свет его раздвинул стены, сделал комнату шире и выше.
– А до рассвета дождь воздержится, Драгутин?
– Не похоже. Я только что в конюшню ходил коням соломки подбавить. Для навоза. Вот-вот пойдет. И на Сувоборе и на вершинах быть снегу. Рукой двинешь – пальцы стынут от тумана.
Мишич весело улыбнулся. Никогда не слыхал он о таких приметах дождя. Он хотел еще послушать Драгутина, но вошел начальник штаба.
– Разрешите доложить, господин генерал… – Офицер медлил, ожидая, когда выйдет Драгутин.
– Слушайте, полковник, – начал Мишич, не дожидаясь, пока посыльный удалится. – Я хочу знать ваше мнение. Двадцать первого на рассвете я намерен двинуть армию с Бачинаца и Миловаца в решительное наступление. – Полковник Хаджич слабо улыбнулся, но не радостно и отнюдь не одобрительно; он хотел что-то сказать, но Мишич продолжал: – За три дня мы должны привести в порядок армию, сплотить ее, сократить линию фронта, центр отодвинуть глубже, на склоны Сувобора… – Он встал, поставил на подоконник стакан чая; они смотрели друг на друга: всполохи пламени из печки играли на их лицах; Мишич не замечал, что испытывает Хаджич, он говорил сам – Фланги мы укрепим на Бачинаце и Миловаце, а противника увлечем на пересеченную, гористую, труднопроходимую местность. Мы выведем его к нашему предгорью и начнем большое и решающее наступление. Вы о таком не думали?
– Но, господин генерал, у меня в руках сообщение из Дунайской дивизии второй очереди. Васич докладывает, что противник движется к Струганику и Бачинацу.
Этого удара Мишич не желал признавать и продолжал твердо, с чувством превосходства:
– Отлично! Этого мы ожидали еще вчера, полковник. Я удивляюсь, что такое не случилось еще позавчера. Не понимаю, почему медлит этот Потиорек? – Он встал прямо перед хмурым Хаджичем. – Какими силами наступает он к Бачинацу? – добавил негромко.
– Большими силами, господин генерал.
– Слова «большими силами» ровным счетом ничего не значат. Для напуганного и слабого командира даже рота большая сила. Проверьте немедленно, каковы эти их «большие силы».
– Из обеих Дунайских дивизий сообщают, что численность наших полков резко уменьшается. Много дезертиров. Бросают оружие. Все больше появляется самострелов. Васич сообщает, что моральное состояние дивизии достигло критической точки.
Он отвернулся от Хаджича, не желая слушать рассказ о критической точке морального состояния войск, и взял стакан с чаем. Сделал несколько глотков. Ему хорошо знакомо красноречие Милоша Васича, исполненное самоуверенности политиканское красноречие полковника, который никогда не забывает, что когда-то был военным министром и начальником над своими нынешними командирами, в том числе и над Мишичем. И этому человеку придется действовать на Бачинаце, удерживая столь важную для армии позицию на левом фланге.
– Именно потому, что моральное состояние войск поколеблено, мы должны скорее одержать победу, чтоб сохранить веру в себя. Серьезную победу… А этого можно добиться только в наступлении. Другого выхода нет, полковник. Сегодня же вечером приступайте к разработке оперативного плана. Бачинац и Миловац – для вас исходные точки. – Он громко глотал чай. Да, наступление начинается в штабе армии; здесь, в нас самих, – первая линия вражеских укреплений, прежде всего необходимо занять их. Заставить штаб думать только о наступлении и действовать только во имя него. Он услышал несколько запоздалое согласие Хаджича:
– Слушаюсь, господин генерал. Я докладывал вам о срочном распоряжении Верховного командования.
– Прошу вас, прежде всего узнайте в дивизиях, какими силами противник наступает к Бачинацу. После этого доложите о распоряжении Путника.
Когда Хаджич вышел, он взял из сумки яблоко, подошел к окну и стал смотреть на подступающий вечер. С позиций приезжали связные, другие, оседлав лошадей, уезжали в ночь. Если сегодня будет потерян Бачинац? Если падет Бачинац, следовательно, переходить в наступление двадцать первого нельзя. Он перестал жевать яблоко. Допускать этого ни в коем случае нельзя. Бачинац следует оборонять любой ценой. Где-то в направлении Дунайской дивизии бьет гаубица. Не его, чужая. У нас нет снарядов. То, что осталось, по нескольку штук на орудие, он приказал беречь для наступления.
В комнату опять вошел полковник Хаджич.
– Мне не удалось установить связь с Васичем, господин генерал. Его вызывают непрерывно. Получен новый приказ Верховного командования.
Мишич резко повернулся к нему.
– Поступили снаряды? Прибыли студенты? – произнес вызывающе, ехидно, адресуясь самому себе.
– Нет, господин генерал. Приказано во всех штабах, от армии до полка, немедленно создать полевые суды для борьбы с дезертирами.
– Кто подписал?
– Воевода Путник.
Мишич подошел к печке, присел на корточки, чтоб подложить дров; набита доверху, он не знал, что ему делать, – принялся размешивать угли. Позади покашливал, переминался с ноги на ногу Хаджич. А он смотрел в огонь, обращаясь к самому себе: значит, так, господа. Вместо боеприпасов и снаряжения – полевые суды! Коротко и ясно. Нет! Пока я командующий, у меня в армии не будет полевого суда. Судят жуликов и предателей в тылу. Мучеников и отчаявшихся, которых в течение двух месяцев бьет и преследует более сильный и сытый противник, не судят. Никто на этой земле не имеет права судить народ за то, чего он не может сделать. Он выпрямился:
– Половине нашей армии вынесли приговор австрийские господа Потиорек, Франк, Шнярич, Саркотич… Приказ я принял к сведению! Полевой суд – это последний приказ командующего. Я еще до этого не дошел. Прошу вас, ускорьте связь с Бачинацем. И передайте полкам, чтобы ночью постарались взять языков. И к семи утра представить нам исчерпывающие донесения о расположении и состоянии противника.
Оставшись один, он опять подошел к окну. С полевыми судами в штабах, воевода, в наступление не ходят. Расстрелами на месте воля к победе не достигается. Неужели и Путник этого не понял? Как он посмел решиться судить народ? Ни именем какой бы то ни было свободы, ни именем какого бы то ни было государства полевому суду не дано судить народ. Никто, помимо его собственной, народной, воли и силы, не смеет ни освобождать его, ни спасать. Все только в народе. Все должно исходить от него самого. Мишич вздрогнул: так же считает Вукашин Катич. Нет, нет. Я рассуждаю иначе. Речь идет не только о свободе, под вопросом самое существование сербского народа. Неужели Путник уже вынужден отдавать этот последний приказ командующего?
5
На рассвете, когда они выехали в Больковцы, ему показалось, что дома развалятся от воды, холмы, точно кротовые кочки, надвинутся на долину, дороги сольются с ручьями и потекут в Колубару и Лиг; вода обглодала и оголила леса, подмыла деревья, и, стоит подуть ветру, все повалится. Ему стало жутко, когда, не слезая с лошади, он осматривал в бинокль расположение своей армии: долина Колубары превратилась в сплошное болото, а Сувобор и Мален белели под снегом. В грязи и снегу, под дождем, на ветру, под ударами метели расположилась его армия; он чувствовал ее всем своим существом, видел ее целиком: встревоженная и ощетинившаяся, голая и босая, мокрая и голодная, настигнутая грязью в долинах, снегом в горах, засыпаемая пургой на Малене. Любое ее движение замедлилось, как бы замер даже страх.
Они ехали по жидкой грязи, сквозь мелкий снег с дождем, слушали редкие одиночные выстрелы; никто из его спутников не решался говорить громко. В молчании достигли больковацкой корчмы. Ему вроде бы стало легче, когда он вошел в комнату с одним окошком, выходившим к старой черной яблоне. Хотя чувствовал подавленность и одиночество. И хотя было тепло, остался в шинели, одолеваемый лихорадкой, которая прицепилась по дороге. Первым делом он потребовал результатов ночных поисков. Не желая спрашивать, ждал, пока доложат о событиях на Бачинаце. Курил и сидел у окна, не снимая толстой шинели. И упрямо продолжал думать о наступлении двадцать первого ноября. Пришлет ли ему Верховное командование хоть одну дивизию? На рассвете он вновь просил об этом Путника.
Стали поступать сообщения с позиций. Еще более неблагоприятные, чем вчера. Сегодня генерал-фельдцегмейстер Оскар Потиорек угрожающе и подло активен: он приближается к основным позициям, подбирается к вершинам, движется вдоль рек, подтягивает артиллерию. Чем ближе к полудню, тем чаще докладывают о длинных и плотных колоннах вражеской пехоты: щупает, вынюхивает, поджимает. Изучает глубину его обороны. Крошит его передовые посты, разрывает тонкие коммуникации. Легко Потиореку. Все, что он желает занять, – занимает; где хочет остановиться – останавливается. Но словно бы пока не испытывает охоты вступать в большой и решающий бой. Мучает неизвестностью. А более всего угрожает Малену, не задерживаясь, подступает к нему. Бьет армию в пах. Здесь и мягко, и больно. Нечем задержать его у подножия; только на вершине может окопаться маленький отряд и ждать боя – до последнего. До последнего? Давно, еще будучи командиром роты в сербско-турецкой войне, зарекся он когда-либо употреблять в приказе выражение «до последнего». Такие приказы отдают начальники, которые воюют ради самой войны и ради чинов, а не за жизнь и свободу. Но за Мален сейчас нужно вести бой «до последнего».