355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Добрица Чосич » Время смерти » Текст книги (страница 22)
Время смерти
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:09

Текст книги "Время смерти"


Автор книги: Добрица Чосич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 53 страниц)

– На вас. На твоих товарищах. На таких людях. – Лицо Ивана оставалось в тени. – Вы, кто сегодня с песней прошли по городу, не можете быть побеждены. И кроме того, нашу победу решают союзники, которые эту европейскую войну выиграют.

– Ты прав. Я тоже так думаю. – Иван великодушно прервал мучения отца.

Подошли Данило История и Бора Валет. Иван познакомил их с отцом. И сделал это весело, многословно.

Вукашин молча первым вошел в переполненное кафе и попросил хозяина приготовить ему столик и ужин.

– Вы Богдана не видели? – Иван стоял у двери, расспрашивая всех и не решаясь входить, остановленный запахом, таким же, какой был в Скопле: Косара и блевотина, драка с господином в шляпе, потом опять Косара и он сам, под именем Ивана Степановича! Он пришел в ужас от самого себя. Завтра утром он этой несчастной Косаре напишет письмо и назовет свою настоящую фамилию.

– У кого-нибудь найдется бумага и конверт?

– У меня есть. Целый месяц собираюсь письмо маме написать. Сегодня вот опять не сумею. – Бора Валет извлек из кармана мятый конверт.

Взяв его, Иван вошел в помещение. Стекла очков запотели, он не видел отца и остановился возле двери.

Зал наполняли его товарищи, студенты – унтер-офицеры. Во-первых, он должен сразу решить дело с Косарой: написать ей письмо и открыть правду. Отец знакомил его с хозяином, тот улыбчиво произносил громкие слова об отечестве и подвиге; а Иван, извинившись, пошел писать Косаре свое настоящее имя. Он пробирался через патриотические декламации, через вопли и просьбы исполнить ту или иную любовную песенку, он не отвечал на шутки по поводу появления в зале отца; он торопился сквозь клубы табачного дыма и запахи еды и вина.

Сидя за столиком, Вукашин провожал его взглядом: что вдруг так огорчило Ивана? И куда он устремился?

9

Богдан не сомневался: Наталия, конечно же, добралась до Крагуеваца. Иначе и быть не могло. Она здесь, где-то на улице, разыскивает его точно так же, как он ищет ее. Дождь стучал по его голому, обнаженному сердцу, по открытому веществу мозга, шаги шлепали по всему его телу. Было слишком темно, чтобы бежать, слишком мало света; люди-призраки прятались под крышами, словно кого-то подстерегали; и движения их были призрачными и неверными, будто они сами не знали, куда идут; и молчали они, вероятно, оттого, что им нечего было ему сказать. А он хотел говорить, кричать все, что приходило в голову. И спрашивал у беженцев, откуда они и куда: пусть Наталия услышит его голос и пусть ему станет легче. Увидев женскую фигуру впереди, он сразу думал: она. Догонял, подходил ближе, вглядывался – новый рубец в сердце. Каждая женщина, стоявшая возле забора, под крышей, под деревом, казалась ему похожей на Наталию; и он шел к ней, заглядывал в лицо – беженка. Каждый женский голос заставлял его замирать на месте, и он вслушивался, слушал долго: по городу, помимо гудения его собственного сердца, разносились какие-то глухие, таящие угрозу звуки. Он испугался, что тьма станет гуще, и побежал; он переходил от одной группы беженцев к другой; кашлял над теми, кто укрывался под телегами, молчал возле небольших костров и расспрашивал – кто и откуда. Многие не отвечали ему. Он принялся заглядывать поверх развешанных на ветках попон, за которыми на узлах, прижавшись друг к другу, сидели женщины и дети. Может быть, она на вокзале, ждет его там, вполне логично.

Он помчался на вокзал, забитый беженцами; пробирался между узлами и спящими на полу людьми, останавливался, чтобы все его видели, ведь света явно недостаточно и человека не узнать в нескольких шагах. Что ей делать в этой толпе беженцев? Он вышел на перрон; под навесом толпились люди, молчали, вглядывались в пустые рельсы, в пустой поезд, в котором они, студенты, приехали. Богдан медленно шагал мимо, гулял по перрону, пусть все видят его, опять прошел в зал ожиданий. Ее не было и у вокзала. Может, поезд из Паланки еще не пришел? Он ворвался к начальнику станции:

– Из Паланки был поезд?

Люди в мундирах железнодорожного ведомства молчали. Смотрели в свои бумаги, на кончики сигарет, на безмолвный телефон. Гнусные тыловики, идиоты. И он спрашивал их с мольбой.

– Утром пришел последний поезд из Паланки.

– Когда будет следующий?

– Пока ничего не сообщили.

– Но позвольте, как же вы смеете не знать, когда к вам прибывают поезда?

– Ты лучше спроси у Пашича с Путником о расписании. Только они одни теперь об этом и знают.

– А если Верховное командование меня послало спросить вас? – Ему хотелось отвесить пощечину этому опухшему усачу.

– А если тебя Верховное командование послало, так ты ему и скажи, что в нашем распоряжении семь вагонов да один испорченный паровоз. Хорошо, если завтра к полудню починят.

Он выскочил на улицу. Может быть, она высматривает его у казармы. Опять-таки вполне логично, отчего ж нет. Он бежал по улице сломя голову. По самой ее середине, стараясь попадать под свет уличных фонарей, чтобы у всех быть на виду; только редкими были эти фонари, погасил их дождь; башмаки у него были новые, и мостовая громыхала. Товарищи что-то кричали ему с тротуара, смеялись. Пускай. Кто знает, когда стемнело, должно быть, начали ужинать. Задыхаясь, добрался он до казармы, с трудом сумел спросил часового:

– Девушка тут одна не искала Богдана Драговича?

– Нет.

– А ты не приметил, может, стояла где или ходила туда-сюда, по берегу?

– Нет.

– И ты давно стоишь?

– Заступил, когда вас, студентов, привезли.

Медленно возвращался он обратно, постоял на мосту: может, испугалась, как в прошлом году, по дороге в Ралю, и вышла в Лапове? Плакала, каялась в каждом письме, в последнем вон опять упрекала себя за ту «в начале войны потерянную ночь». Не логично, быть не может, и телеграмма наверняка дошла. А если нет? За два дня должна была успеть, Паланка и Прерово далеко от фронта. Может, приехала утренним поездом и ждет его у Пайи-сапожника, общего их знакомого, товарища, в прошлом году Первого мая они были у него в гостях.

Богдан кинулся к дому Пайи. На фронт он не уйдет, пока ее не увидит. Не уйдет. На улицах только беженцы. И солдаты. Тем легче ее увидеть. И, чтоб она могла его сразу заметить, опять шел по мостовой. На ступеньках мастерской Пайи он замер, остановленный голосами женщин и детей. Слушал: ее голоса не было. Распахнул дверь: комнатушка – пустые полки и рабочий стол посредине, керосиновая лампа – сплошь женщины и дети, лежат на полу, под головой узелки; кухня, отделенная открытой дверью от «мастерской», набита мужчинами и женщинами, окружившими печурку. Она здесь, ошеломленно подумал он еще на приступке, не закрывая за собой дверь, ждал, вот-вот окликнет его, назовет его имя.

– Откуда ты, товарищ Драгович?!

Из кухни вышел сам Пайя, перешагивая через лежащих, пригласил войти.

– Наталию ищу. Здесь нет? Знаешь, ту мою подругу, с которой мы у тебя в гостях были Первого мая?

– Ну как не знать. Входи. Не было ее. А я бы обрадовался, хотя дом вон до краев забит. Это жены и дети наших товарищей из Шабаца и Валева.

И тряс ему руку.

Богдан спустился со ступенек, Пайя следом, закрыл дверь, ошалелого, увлекал его под крышу. И в темноте спрашивал:

– А как обстоит дело с европейским пролетариатом, скажи, товарищ? Чем сейчас занят наш Интернационал?

– Тороплюсь я, Пайя, извини. Загляну попозже. – Ему хотелось поскорее уйти, а тут еще эти бессмысленные вопросы.

– Ладно, а что происходит с нашими словенскими братьями, которые гибнут за Франца Иосифа? Где те могучие югославяне из Загреба и Любляны? Неужто нашелся один только Таврило Принцип?

Богдан кинулся во тьму и слышал за спиной вопрос Пайо о болгарских товарищах. Некогда, Пайя, спешу! Наверняка она в каком-нибудь кафе, логично. Что ей на улице под таким дождем делать? Как он не сообразил искать ее по кафе. Заглянул в одно. Войти нельзя, так забито. Кое-как протиснулся в середину сквозь угрюмый, тяжкий говор. Нет ее, что ей здесь делать! Вышел на улицу, стал расспрашивать, где лучшее кафе в городе. Говорят, «Талпара», показывают где. Он побежал, добежал и долго стоял у двери, остановленный музыкой и песнями, единственными за этот вечер в целом Крагуеваце. Неужели она здесь его ждет? Здесь, где гуляют симулянты и тыловые офицеры? Прислонившись к стене, дрожал от горя и страха: а если и тут нет?

Услыхал голоса своих – Казановы и Данило. Здесь наверняка и Иван с господином Вукашином Катичем. Ему было стыдно войти – Иван увидит его таким. Каким? Кого касается, что у него сейчас на душе? Что он обманут? Это невозможно, никак невозможно. Он вошел, услыхал долетавшие откуда-то приглашения Ивана. Хорошо, что кругом шум, никто не услышит стука его сердца. И остановился посреди зала; опять посреди, чтобы все могли его видеть. Но звали его только ребята из своего взвода. Нет ее здесь. Нет… Шатаясь, пробирался он к Ивану, который, стоя, радостно представлял его господину Качичу, своему отцу. Поздоровавшись, сел; лицо у него, похоже, здорово искажено. Таким он ощущал его – перекошенное и окаменевшее.

– Не нашел? – шепнул Иван.

Он не сразу ответил, смотрел на него:

– Ты уверен, что телеграмма отправлена?

– Конечно, а как же?

– Тогда, значит, приедет ночным поездом.

– Ты не ужинал. Папа, закажи Богдану ужин.

– Нет, спасибо, я поел. Мне надо идти на вокзал. – Он встал.

– Посидите с нами немного. Пропустим по одной, – любезно произнес этот господин Вукашин Катич, а Богдану хотелось, отвесить ему пощечину, неодолимо хотелось, чесались руки.

– Тебе плохо? – схватил его за руку Данило История.

Иван о чем-то озабоченно ему толковал. Внезапно вокруг все померкло. Оттолкнув Данило, обливаясь потом, он вышел под дождь, юркнул во мрак и остановился, ощутив свое полное одиночество, пусть бы никто не искал его и не звал. Что такое стряслось с ним? Вукашин Катич не оскорбил его, был любезен, учтив. Почему же тогда он испытал желание отвесить ему пощечину? Дождь гасил его ярость.

Он шел куда-то, шел, возможно, к вокзалу. Должен же прийти этот ночной товарный поезд из Паланки. Опять прошел через зал ожидания. Шел по перрону, мимо складов, мимо пустого эшелона, в котором они приехали и в котором он так надеялся и так радовался. Он станет ее ждать в этом эшелоне. Он забрался в темный вагон, ощупью нашел скамью, сел и, закрыв лицо ладонями, затрясся от рыданий. Неужели это так больно, мамочка милая? Неужели так сильна эта боль?

10

– Я сегодня вечером чувствую себя отцом всех вас троих… И мне было б приятно, если б и вы чувствовали нечто подобное, – взволнованно произнес Вукашин.

– Идет, господин Катич! Сегодня вы наш отец, а мы трое – братья. – Бора Валет радостно хлопнул по плечу Вукашина, а Данило История серьезно и раздумчиво сказал:

– С завтрашнего дня мы друг для друга все.

Взгляды их встретились; молчание заполнила песня, гитара, скрипка. Иван сравнивал свое настроение сейчас с тем, что он испытывал в ресторане в Скопле. Там веселились на всю войну, стремились урвать наслаждение на всю жизнь, бросались на женщин, словно видели в них спасение. Здесь, в «Талпаре», веселье скорее выражало их печаль, здесь они убегали от самих себя, противостоя темноте и дождю, и тому отчаянию беженцев, сквозь которое отец и сын проходили совсем недавно, накрывшись одной пелериной, близкие и родные, как никогда до сих пор. И не случайно, не красивую фразу произнес он, когда сказал отцу, что жизнь стоит столько, сколько правды о ней знаешь. К этому нужно добавить и любовь. Правда и любовь. Эта ночь – не его время. Она – в отце. Вся – в отце. Отец – правда. Отец – любовь. Отец предостерегает, чтобы он не пил на пустой желудок.

– Не беспокойся, папа. Я привык пить и натощак. – Его лицо залил румянец. Все понимали, что он солгал. – Ты сам знаешь, как французы пьют вино. И я выучился за один год.

– Я что-то не заметил. Правда, мы мало бывали вместе после твоего возвращения из Парижа.

– Эта «Талпара» все-таки самое лучшее место на нашей родине. Она – ее сердце. Мы находимся в горячем, красном, обильном ее сердце. В веселом сердце родины. Представьте себе, господин Катич, как бы мы сегодня чувствовали себя, если б наш путь не пролегал через «Талпару»? – начал Бора Валет, а Данило История толкал его ногой под столом и хмурился. Но Бора продолжал веселее и убежденнее – Это заведение, честное слово, наша национальная святыня. Это – победа сербов над турками. Наш единственный институт свободы.

– Откуда у тебя эти восторги? И чем восторгаешься? Этой вонючей раскаленной пещерой, где разбиваются судьбы, – возразил Иван, став вдруг серьезным и подозревая, что Валет намекает на происшедшее в Скопле.

– Да все наши буржуазные судьбы, мой дорогой, тут начинаются, тут и оканчиваются. Здесь торгуют, ведут политику, создают партии, меняют правительства и династии. Здесь мы женимся и лишаем себя жизни, веселимся, пока не подохнем, пишем патриотические и любовные стихи, погибаем. Ведь верно, господин Катич?

– Да, вы отлично заметили. Впрочем, так же обстоит дело и в мире, который старше нас. Кафе принесла французская революция. Оно в чем-то повсеместный результат Декларации прав человека и гражданина. Кафе, очевидно, демократический институт.

– А я люблю кафешки за то, что в них никто никого не почитает. Это равенство великолепно. Именно здесь каждый верноподданный получает свое второе крещение, и на сей раз уже окончательное, с единственным истинным именем.

Вукашин подливал Данило и Боре, чокался с ними, сам осушил стакан красного вина, улыбаясь Ивану и радуясь, что хотя бы с помощью вина тот становится бодрее и веселее. А о Боре у него сложилось впечатление, что, со своей страдальческой внешностью, преувеличенным и слишком ранним цинизмом, он закончит свои дни в каком-нибудь глухом городишке непревзойденным мастером рассказывать анекдоты. Данило, с его круглой головой, красным толстощеким лицом, – олицетворение нашего «здорового начала» – неминуемо станет уездным начальником и государственным человеком. Возможно, даже сделает карьеру министра. Если уцелеет на войне. Если они останутся живы.

Иван не прислушивался к их спорам, он привык к ним в казарме. Он украдкой смотрел на отца, ловил каждое его слово; новым и значительным было для него все, что он слышал сегодня из отцовских уст. Но Ивану уже хотелось песен и музыки. Почему раньше он так презирал гитару и все эти любовные и сентиментальные словеса в романсах? Как они благородны и возвышенны. Почему он не веселился, не пел серенады девушкам, не гулял? Как ни поверхностны эта ресторанная грусть и страсть, все-таки они как-то обогащают человека, раздвигают время и стены, его окружающие. Они смягчают удары кулаков и тумаки, о которых говорил отец. Они всему придают иной смысл, пусть на мгновение. И страх сейчас какой-то иной. Он наклонялся к разговорившемуся отцу, чтобы лучше его слышать; у отца дрожали руки, он неуверенно резал мясо, как-то жадно ел.

А Вукашина мучила мысль, чем и как в этот вечер отодвинуть от них войну, заботы и страх. Если б он осмелился шутить – он знал много озорных историй, – первым делом бы начал с них; и о том, как его жизнь забавна и полна авантюр, он бы тоже им рассказал. Но не знает он такого слова, которое могло бы обрадовать их перед боем и заставить смеяться. Только заботой мирных времен, этими своими оппозиционными делами можно вывести их из молчания в «Талпаре». И он повысил голос, перекрикивая певицу и музыку:

– Мы, юноши, народ, который свободу сделал своей судьбой. Но, к нашему несчастью, в этой свободе власть для нас стала самым важным делом. И, едва изгнав турок, мы сразу же создали политические партии, чтобы драться за власть. Потому что, веками будучи рабами, мы безошибочно поняли, что самая большая сила заключается во власти.

– Верно. И сегодня вы правы, – перебил Бора Валет. – Вся наша так называемая новая история, дорогие мои, как летом было написано в журнале «Одъек», будет пронизана парадоксами и всяческой бессмыслицей. Первый наш доктринер-безбожник Васа Пелагич был настоятелем монастыря. Пашич, еще студентом, был бакунинцем, анархистом, а стал большим столпом государства, чем Илия Гарашанин[63]63
  Гарашанин, Илия (1812–1874) – сербский политический деятель консервативного направления.


[Закрыть]
. А что тогда говорить об эгоистичном, испорченном, кровавом властолюбце князе Милоше, которого мы окрестили «отцом отечества»? Или о судьбе Перы Тодоровича[64]64
  Тодорович, Пера (1852–1907) – политический и общественный деятель, публицист, сторонник Светозара Марковича, один из основателей радикальной партии.


[Закрыть]
? Я вас верно цитирую, господин Катич?

Пораженный тем, что Бора Валет помнит его статью «Наши парадоксы», Вукашин все же ощутил удовольствие, что именно сейчас, в присутствии Ивана, его цитировали.

– Понимаете, ребята, ни зло, ни добро, ни беда, ни богатство не требуют от человека столько, сколько требует свобода. А нас, и как народ в целом, и как отдельные личности, слишком мучает свобода. Потому что мы слишком долго были рабами и значение свободы для нас выше, нежели это есть на самом деле. У таких народов в истории бывает только трагическая судьба.

– Однако именно такая судьба и делает историю достойной того, чтобы ее помнили. И, ей-богу, ею гордились! – подхватил Данило История. – Назовите мне, господин Катич, какой-нибудь балканский, какой-нибудь европейский народ, который лишь в девятнадцатом веке поднимал столько бунтов против дурной власти и несправедливости, свергал и убивал своих государей во имя демократии и свободы, как это делал сербский народ.

Вукашин слушал со всей серьезностью, не желая противоречить ему, не мешая ему выразить свои убеждения и свою гордость. Не стоило так серьезно начинать; сегодня нельзя разрушать у них хотя бы малейшую иллюзию.

Бора Валет принялся за еду. Данило с Иваном тоже наклонились над тарелками. Вукашин наблюдал за Борой: что так рано озлобило этого сметливого худощавого паренька? Или он просто испугался фронта? Страх его опалил?

– Вы, Бора, тоже доброволец? – негромко, чтобы не слышали остальные, спросил он.

– Да. Как же иначе? Я изучал философию.

– А где ваш отец?

– Я его не помню. Отец для меня понятие, аналогичное традиции.

– Не понимаю вас.

– Отец у меня был уездным начальником, и крестьяне после каких-то там выборов, как мне дядя рассказывал, из-за какой-то там дороги, которую он собирался проложить по их полям, убили его во время сна. После того как хорошо угостили. Сытый и пьяный, он с удовольствием заснул. А они его зарубили топорами. Его самого, стражника и коня. Коню отрубили голову, как петуху. И куда-то дели. Что для меня – самое непонятное во всей этой истории. – Бора Валет еще ниже склонился к своей тарелке и бокалу.

Вукашину захотелось погладить его по заросшей шее; помолчав, он подсел к нему ближе и доверительно зашептал:

– Все-то у нас, дорогой Бора, в столкновении, в пересечении, под угрозой. Мы убиваем друга друга за пядь земли, потому что не смеем ничего терять. Потому что мы мало имеем. Поля не увеличиваются, а рты множатся. У нас убивают за пядь земли только потому, что мы бездушны и свирепы, помните это. – Иван пододвинулся поближе, чтобы лучше слышать; но в то же время не сводил глаз с певицы и внимал ее пению и музыке. Вукашин заговорил громче: – Ибо те же люди являются самыми гостеприимными в Европе. Те самые крестьяне, что в припадке безумия отрубили голову лошади, вероятно, геройски сложили свои головы в битве на Цере. Или погибнут, защищая Белград и свою свободу. Будьте уверены. Те же самые люди, которые бьют топорами по лбу соседа из-за коровы, которая потоптала их коноплю, не бросят в окопах раненого товарища, поделятся с вами завтра последней коркой хлеба. На фронте вы увидите, какая у них душа. Если мы злы и жестоки, то лишь по той причине, что бедны и необразованны. Мы злы от мучений, поверьте.

– Вас это утешает?

– Меня – да. Не верь я в это, я не стал бы заниматься политикой, не был бы в оппозиции, не пережил бы то, что я пережил.

Иван вздрогнул и посмотрел на отца.

Певица кончила песню, гитара смолкла. И весь зал словно где-то потонул. Будто испугавшись внезапной тишины, офицеры Верховного командования и студенты-унтеры оробело захлопали в ладоши, требуя новой песни и вина. Вукашин продолжал есть и пить, чтобы Иван не начал приставать к нему с вопросами и не увидел, что есть-то ему не хочется. А Иван заметил сделанное им над собой усилие, испытывая чувство благодарности за внимание к Боре и размышляя над последней фразой отца. И жалел, что рядом нет Богдана, который смог бы убедиться, сколь несправедливо и опрометчиво он судил о его отце. Только потому, что читал его политические статьи; что никогда не делил с ним трапезы, не пил вина, не шептался, пока играли старые цыгане. Да и я его не знаю. Я тоже неверно и строго судил о нем. Что самое важное должен он сегодня ночью узнать от отца?

Бора Валет пил за Вукашина, чокался с ним, говорил:

– Расскажите нам еще что-нибудь, о чем я смогу думать, пока мою роту будет долбить вражеская артиллерия. Потому что, говорят, снарядов у нас больше нет. Это правда, не ворчи, Данило. Поскольку правительство не снабдило нас боеприпасами, то пусть хоть его оппозиция снабдит нас какой-нибудь идеей, которая может вызвать у нас сочувствие к самим себе. Сочувствие, Данило!

У Вукашина кусок застрял в горле от этих слов, и он буквально онемел. Парень не вернется с войны. Что же тогда ему говорить? У него кружилась голова от вина и недобрых предчувствий.

– Видишь ли, Бора, жизнь всегда заканчивается на противоположной стороне. Редко кого удается похоронить там, где он родился. Все мы кончаем как предатели кого-то и чего-то. А это не всегда вызывает сочувствие. – Вукашин Катич произнес это тихо, самому себе, и умолк, поймав изумленный, как ему показалось, взгляд Ивана.

Бора положил руку Вукашину на плечо;

– Говорите, прошу вас. Завтра в шесть мы уходим. Если кому-то из нас суждено вернуться, никто не узнает, с кем и о чем шла речь сегодня ночью в «Талпаре». А вам я скажу вот что: я вступаю в вашу партию. Я не шучу. Завтра мы будем гибнуть во имя чести. Как рыцари в сказках!

– Не только во имя чести, дорогой Бора. Но и за иную судьбу. Эта война изменит течение всей нашей истории. Мы станем другим народом. Мы станем европейским государством. А последствия непредсказуемы. Уразумейте это, дети.

– Если в этом для нас заключается самая важная цель, тогда нет смысла воевать.

– Почему, Данило? Разве этого мало?

– Я ненавижу Европу, господин Катич. В истории эта Европа была не только несправедливой и жестокой по отношению к нам, но и глупой! Однако благодаря победе на Цере мы заставили Европу узнать, где лежит Сербия. Мы заставили Европу узнать, что Сербией правит не Кармен Сильва[65]65
  Кармен Сильва – литературный псевдоним румынской королевы Елизаветы (1843–1916), известной в свое время писательница.


[Закрыть]
и что Белград не в Болгарии.

Его услышали за соседними столиками и яростно, пьяно, гневно поддержали:

– Верно, Данило! Мы этой Европе дадим урок истории! Мы в эту гнилую византийскую культуру влили славянскую силу! Мы облагородили ее и стали ее носителями! И после этой войны наши крестьяне не будут напоминать зуавов европейским дипломатам! Хватит, подивились нашему коло и нашему гостеприимству!

– Папа, вот этот, что говорит, Сташа Винавер из Шабаца. Мы вместе учились в Сорбонне. Ты послушай его.

– Сербия не будет больше какой-то славянской идиллией Феокрита! Сцена из «Одиссеи». Воплощение мифа о счастливом народе. Приятная наивность рождающегося мира.

– Novitas fiorida mundi[66]66
  Цветущая новизна мира (лат.).


[Закрыть]
, – тихонько добавил Вукашин с легкой улыбкой.

– Наконец-то выпал случай для твоей латыни, – шепнул ему беззлобно Иван. – Продолжай.

Сташа Винавер услыхал их; встав, он обрадованно крикнул:

– Да, господин Катич! Novitas fiorida mundi! Так, господа!

11

В двуколке где-то во мраке, на каком-то перекрестке каких-то дорог, стояла Наталия Думович – очень долго они спускались; куда двигаться дальше, неизвестно. Усталая кобыла стряхивала с себя струйки дождя и обессиленно фыркала. Здравко давно уснул, свернувшись на сиденье. Какое-то разбросанное село. Изредка воют собаки, где-то наверху причитают женщины, должно быть, на гребне. И ни огонька. Давно нет света ниоткуда. И рассвет никогда не придет. Никогда. Во мраке журчала вода.

– Эй, люди! Сестры, что за село? Где тут дорога на Крагуевац? – кричала она.

Никто не откликался, кроме собак, которые забрехали откуда-то и умолкли. Она опять крикнула, повернувшись в сторону этого лая. Позади, под мостиком, который они проехали, по гулу почувствовала – бурлит вода. Сошла на землю, зашагала по грязи, прямо. А куда сейчас прямо? Полночь миновала ли? Полуночных петухов вроде не было слышно. Забралась обратно, хлестнула кобылу, двинулись в том же направлении, что и прежде. Под колесами чавкала глинистая почва, хлюпала, цеплялась за лошадиные копыта. Не поскачешь. Только бы увидеть Богдана, только бы он ее увидел такую – она не изменила ему, ничего больше, пусть все на том и кончится. В темноте, в грязи отдается неторопливая поступь лошади, медленно вращаются колеса. Залаяла собака. Наталия спрыгнула в грязь, нащупала забор, калитку.

– Эй, хозяин!

Подошла к дому, к двери, просит хозяина отозваться.

– Что за человек ночью? – отозвался из тьмы женский голос.

– Какое село, ради бога, скажи, сестра, мать?

– Белушич.

– А эта дорога на Крагуевац?

– Эта.

Наталия бросилась обратно.

Грязь становилась гуще, медленнее поворачивались колеса. Лужи хлюпали под копытами. Только б его увидеть, только б он убедился, что она его не обманула! И ничего больше. Но медленно, слишком медленно они едут. Никаких признаков, что когда-нибудь рассветет. Кобыла вдруг стала, Наталия дергала вожжи, хлестала ее кнутом. Кричала, била ее, просила. Потом неподвижно стояла во тьме, где куда-то текла вода. Сошла в грязь, осторожно сделала шаг вперед, почуяла воду перед собой, ступила еще осторожнее: вода смыла доски с мостика. Вперед нельзя! Вернулась к лошади, схватилась за колесо.

– И эта дорога на Крагуевац? Эта? – Зарыдала. – Подлая, злая баба, зачем ты меня обманула? Зачем?! Кому ты сегодня ночью отомстила? Рыдала, опустив руки в грязь. Здравко спал. Кобыла стояла неподвижно. Во тьме бурлила вода.

12

– Братья, полночь миновала, пора спать. Отсюда мы идем на поле боя! – крикнул Данило.

– Господин Катич, вы не закончили, – сказал Бора Валет.

– Барышня, спойте нам самую веселую сербскую песню! – кричал Иван шатающейся певице и ее аккомпаниатору на невысоком подиуме, который время от времени куда-то вдруг погружался.

– Какую песню вы любите, господин?

Она ласково, завораживающе смотрела на него и улыбалась, а он-то и не знал, какая же самая веселая песня. И, смущенный взглядами всех, обратился к отцу:

– Папа, какая сербская песня самая веселая?

– Не знаю, Иван. Правда, не знаю.

– А какая у тебя любимая песня, папа? – Он склонился к отцу, положив руку на его седую голову. Эта густая жесткая седина делала отца строгим и неприступным; теперь она же делала его сильным и надежным.

– Та, что тебе нравится, – пробормотал Вукашин и, разделяя внезапно охватившую Бору тоску, опять зашептал: Я вам говорю, Бора, крестьяне убили вашего отца не за то, что он был гад и злодей, но за то, что представлял собой власть. Он носил красную фуражку, мундир, у него были стражники. Он мог арестовывать и бить крестьян. Мог, потому что представлял собой власть, а крестьяне власть ненавидят. Она приносит им только зло.

– Вы уверены в этом?

– Уверен, Бора.

Иван шел к ним с улыбкой, а певица завела какую-то ему вовсе незнакомую песню. Он ласково опустил руку на плечо отцу.

– С тех пор как мы сели ужинать, у меня вертится в голове одна фраза, не знаю чья: «Он учит нас жить, когда жизнь миновала!»

– Иван! – Вукашин вздрогнул и схватил его за руку.

– Ладно, ладно. Так, просто застряла в Голове. Не важно. А теперь мне хотелось бы, чтоб мы побыли одни Когда она песню закончит, заплати ей, и пойдем отсюда.

Он сел рядом с отцом. Столики и люди качались, головы плясали, закипали слова, песня вырывалась из пелены табачного дыма, испарений горячей еды к почерневшему низкому потолку. Стены едва держались. А за ними – тьма, дождь, война.

…В тот вечер, когда он сказал отцу, что намерен уйти добровольцем, тот реагировал так, будто сын сообщил, что завтра не будет дома обедать. Это потрясло Ивана. И не забывалось. Невозможно, думал он, ему не безразлично, что я ухожу на войну, в то время как на призывной комиссии признан непригодным к службе из-за зрения. И сейчас отец угрюмо молчал. Ничуть не удивленный. Нет, нет, наверняка он тогда не испытывал боли. Вероятно, чувствовал себя в чем-то обманутым, оскорбленным, это отразилось у него на лице, от этого окаменели ладони рук на столе. А ему самому захотелось, чтобы отец воспротивился, осудил его решение, назвал его неразумным. Он не желал выглядеть героем в собственных глазах, тем более перед потрясенной матерью, ничего подобного он не смел желать, потому что она целых десять минут не могла поднять глаз от пола; смертельно побледнев, с дрожащими руками, она шептала: «Это правда?» Ему было необходимо сопротивление отца, возмущение его поступком, дабы до конца постигнуть его любовь. Страх за него, за сына. И если б отец тогда возразил, решительно сказал: «Добровольцем ты не пойдешь», если б он не сказал вместо этого: «Иди, сынок» и «Договорись с мамой, что возьмешь с собой из белья и вещей», стал бы он всю ночь оскорбленно и гневно раздумывать обо всем этом? И какие же вещи, какое белье нужно человеку, уходящему на войну? И потом, на другой день в полдень, разве б он отправился на вокзал, как едут на экскурсию? Сегодня вечером он много пил, теперешний вывод не имеет силы. О маме и обо всем, что произошло до появления фиакра, который отец заказал, чтобы их троих, онемевших, отвезти на вокзал в Нише, сейчас вспоминать не стоит. Об этом нужно забыть, забыть вплоть до их встречи вечером у ворот казармы. Только одна деталь из той поездки в фиакре, одна мелочь: у отца руки лежали на трости, а у него, Ивана, на коленях; и все время, пока они ехали от дома до вокзала, он смотрел на эти руки, свои и отца, и впервые заметил тогда, что они совершенно одинаковые; если б у отца пальцы не были на правой руке чуть пожелтевшими от табака, можно было бы ошибиться. И тогда у Ивана впервые возникла мысль: если мои руки похожи на его, то и во всем другом я, может быть, буду, как он. Быть таким, как он?..

Не сводя глаз с отца, он напрягал память, стараясь припомнить все, что сегодня тот говорил ему И его товарищам. Быть таким, как он? Это не мало в жизни. И больше, чем простое тщеславие. Много больше, чем радость.

На улице, под дождем, они остановились у границы тьмы. Вукашин стоял лицом к лицу с неизвестностью; ему захотелось вновь укрыть Ивана пелериной, но он ждал, пока пройдут студенты-унтеры, громогласно прощавшиеся с «Талпарой» и уходившие в казарму. Как он посмел на совещании в Верховном командовании не воспротивиться генеральскому слабоумию, приносившему таких ребят в жертву? Бора Валет из темноты кричал ему:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю