Текст книги "Время смерти"
Автор книги: Добрица Чосич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 53 страниц)
Данило История из неприятельских окопов бил по противнику, который устремился к лесу, в туман, спускавшийся навстречу с гребня гор. Этот туман теперь дробили сербские орудия.
– Вперед! Беглый огонь! Продолжать преследование! – кричал ротный командир Евтич.
6
Алексе Дачичу с его гранатометчиками не удалось незаметно приблизиться к пулеметному гнезду, хотя двое неприятельских солдат непрестанно кашляли. Когда первые сербские снаряды упали на австрийские позиции, пулемет разразился огнем по можжевельнику, где «как ласки» подползали солдаты; крикнув «Окружай! За мной!», Алекса прыжками кинулся к пулемету, сумев выиграть спор у Милоша Ракича на три пачки табаку: он первым швырнул гранату за каменную стенку.
– Эй, свистун, где ты? – окликнул.
А Милош Ракич откуда-то справа отозвался:
– Моих две!
Взорвались еще две гранаты, и пулемет умолк.
– Моя первая! – радовался Алекса.
Сверху, из-за каменной стенки, послышался вопль:
– Сдаемся, братья!
Кто-то ахнул еще одну гранату. Алекса скомандовал: «Вперед!», и они окружили огневую точку.
– Выходи!
Но вместо неприятельских солдат они увидели над грудой камней лишь четыре дрожавшие руки.
– Голову показывай! Голову! Чтоб целиком вас видеть! Поднимайтесь, сволочи швабские! – кричали солдаты. Кто-то выстрелил, норовя угодить в поднятую руку. После выстрела две руки скрылись за камнями, зато показалась взлохмаченная голова солдата, ладони поднятых рук уходили в туман.
– Я серб, братья, серб я.
– Перекрестись! – приказал Алекса.
Тот осенил себя крестным знамением тремя сложенными щепотью пальцами.
– Верно, православный. Если врет, считай, своего бога обманул больше, чем нас, – сказал Алекса и прыгнул к пулемету; за ним последовали остальные, перескакивая через каменную стену, и остолбенели: гранаты разнесли в клочья троих, двое раненых пытались уйти к лесу. Выстрелами уложили их. Милош Ракич сказал:
– А ведь у нас Новицу и Станое ухлопали.
Ему никто не ответил, потому что в этот самый миг сквозь редеющий туман увидели вражеских солдат, убегавших в ельник. Гранатометчики укрылись за стенкой пулеметного гнезда, прилег и пленный. Алекса схватил его за шиворот.
– С пулеметом обращаться умеешь?
– Я первый номер.
– Раз ты первый номер, то бей по этим, что в ельник бегут!
Пленный развернул пулемет, установил прицел, прилег.
– Подавай ленту! – приказал он Алексе и открыл огонь по солдатам, пытавшимся в ельнике найти спасение от сербских снарядов.
– Бей их! – кричал Алекса, подавая ленту. – Сразу видать серба! Ишь ты! Укладывает, как снопы, – он был в восторге от точности огня. – Как зовут тебя?
– Милан.
– Что ж ты делал, Милан, у них?
– Я родился под Осиеком.
– Свали вон тех на конях! Это офицеры! Спой им песенку заупокойную. Дай тебе бог, Милан! Даже если ты Франо на самом деле! Бьешь, как настоящий серб!
Солдаты залпами настигали тех, кого миновал пулемет. Сербские цепи двигались по склонам, обходя ельник. Туман спускался с вершин Сувобора, оседая в ложбинах.
Где ж это батальонный, поглядел бы он, что я делаю, рассуждал сам с собой Алекса Дачич, вскрывая ящик с патронами. Какая там медаль за храбрость, мать его. За то, что я тут учинил, мне унтер-офицерский чин полагается и звезда Карагеоргия! Солнце их офицерское, воровское! Жулики сплошь да вруны!
7
Словно испугавшись сербских орудий, туман очистил Рудник и Сувобор, сгустился толстым плотным пасмом над Моравой, следуя изгибам ее причудливого русла; над землей установился ласковый, теплый, светлый день с чистым и бездонным небом поверх гор и поля великой битвы. Негаданный осенний день, отбившийся от своих затерянных в бесконечности осенних дней, точно дикий гусь на засеянное поле, опустился на Сербию, встал перед шустрой зимою, что вопреки обычаям и законам нагрянула в страну, которая сражалась, липнут ее осени, прогнав снегом и северным ветром.
Генерал Мишич со своими спутниками торопился в Милановац, в штаб, чтоб услышать первые новости от начальников дивизий. У него за спиной, по горам, разносился шум и гром сражения, впереди, в котловинах, еще лежала тишина и покой.
Не случайно, в этом он был убежден, начало наступления совпало с таким днем – непредвиденным, неожиданным, как и наступление Первой армии. День был торжественный, как великий праздник, как спасение. Во всем, что попадалось ему на пути, – в деревьях, в полях, строениях – усматривал он нечто торжественное. Теперь он был уверен в исходе битвы.
С улыбкой проезжал он улицами Милановаца: люди здоровались, заметно встревоженные звуками сражения. С улыбкой прошел мимо штабных, оставляя за спиной говор удивленных офицеров: впервые они видели его улыбающимся. Вошел к себе; задумавшийся у огня Драгутин его не услышал.
– Денек-то каков! Видал, Драгутин? – Он козырнул солдату, улыбка росла. – Сегодня можно без опаски сев начинать, а?
– Можно, господин генерал, только чтоб и завтра было как сегодня. И еще два-три денька постояли б таких, – очень серьезно ответил Драгутин и вышел в коридор.
– Верно. Еще бы два-три таких денька, – повторил генерал Мишич и сел за стол, поближе к телефонному аппарату и осеннему дню за окном. Комнату наполняли звуки боя. Хорошо работала Первая армия, отчетливо и ровно стучал ее пульс.
– Началось отлично! – крикнул от двери полковник Хаджич. – Отлично, господин генерал! Поступили донесения из всех дивизий. Только Моравская чуть задержалась перед Врановицей.
– Как же отлично не начаться, человече, если такой день!
Он читал донесения командиров дивизий и видел: Первая армия по всему фронту поднимается на Раяц и Сувобор; несколько медленно, но поднимается, оставляя за собою пленных и трофеи. Моя воля управляет фронтом, думал он, не слушая восторгов Хаджича. Потиорек пока противостоит ей, еще не растерялся. Надо ударить по его главным силам и навязать свою волю.
– Подождите, Хаджич, я напишу приказ дивизиям на завтра.
– Не рано ли, господин генерал? Еще только одиннадцать часов.
– Нет, не рано. Потому что для нас сегодняшний день будет бесконечным.
8
– Еще вон с той горы их погоним, и на сегодня хватит. Таков приказ нашему батальону, – говорил улыбаясь Евтич Боре Валету и Даниле Истории.
– И в самом деле хватит, господин подпоручик. Шесть раз сегодня ходили в атаку, по склонам шести гор поднимались, – ответил Бора, голодный, усталый, изнемогавший от жажды.
– Нет, не хватит, господин подпоручик. Мы их разбили и теперь должны гнать до самой полуночи, – возразил Данило, напротив, не ощущавший ни усталости, ни голода – когда хотелось пить, он глотал снег.
Они стояли в укрытии, позади рассыпанной в цепь роты, которая спокойно, без ожесточения отвечала на вражеский огонь; реже раздавались выстрелы сербских орудий, словно бы приустали или израсходовали боезапас; вражеская артиллерия на этом участке фронта молчала уже с полудня.
– Готовьтесь к атаке. Нужно, – тихо, со вздохом произнес Евтич. – Ты, Протич, веди своих опушкой леса и заходи с фланга. Лукович плотным огнем будет тебя прикрывать.
Данило был доволен полученной задачей, его возбуждала возможность атаки, связанной с обходом и взятием пленных, что не удалось третьей роте.
Бора хмурился, наблюдая за Данилой, закуривал сигарету.
– Береги себя! – сказал, уходя к своему взводу, Данило и хлопнул его по плечу.
Валета кольнуло чувство обиды – словно бы упрекает? Хотелось крикнуть: Россия победит Австро-Венгрию, а ты, герой, должен победить только свой страх!
Данило полз по снегу, осыпаемый плотным и достаточно точным огнем с вершины.
– Второй взвод, за мной! Ползком до терновника! – Он подавал команды слишком громко, оглохнув от пальбы. Во время атаки ни о чем не думаешь, в десятый раз твердил он сегодня, укоряя за то, что не дописал письмо. Чувства вполне обычные. Бывают вовсе неблагородные и отвратительные… Страх это. Врут поэты, врут все писатели… Он полз по снегу, промочив штаны на коленях и рукава шинели.
Позади кто-то охнул; он обернулся: Воя, выронив винтовку, корчился на снегу. Лучший солдат в его взводе. Тот, что, бывало, говорил: «Ты, взводный, для нас что родитель». – «Да я моложе тебя на пять лет». – «Хоть ты и моложе, а все старше нас». Данило пополз к нему. Пуля вроде зацепила колено правой ноги. Не обращая на боль внимания, Данило сунулся к Вое:
– Куда тебя?
– В живот, родитель. Ох, господи… – обагряя снег кровью, корчился тот.
– Санитары! Где вы? – крикнул Данило. Никто не высовывал носа из-за сильного огня. – Где рана, Воя?
– В животе, в брюхе. Кончено дело! Помираю я, родитель. Детишкам моим письмецо напиши. Боголюб знает адрес.
– Напишу. Ты сам еще напишешь. От раны в живот не умирают. Йованович, ко мне! – Но тот с ненавистью, точно на врага, глядел на него, не двигаясь с места. Пули зарывались в снег. Встав на колени, Данило схватил Вою за ноги и потащил по склону в укрытие.
– Не мучься, взводный. Только письмо напиши. И прости, если что не так было.
– Нечего мне тебе прощать. Ты у нас лучший во всем взводе. Поправишься и вернешься к нам, – с трудом выталкивал он слова.
– Спасибо тебе, родитель.
По лицу Вой растекалась бледность, он зажмурился, обмякнув всем телом. Данило заторопился, быстрее потащил; пули почти настигали их, он звал санитаров, бранил словами, какие ни разу в жизни не произносил. Голова Вой болталась, тянулась за телом, точно привязанная. Опустив ноги, Данило приподнял его голову.
По лицу раненого пробежала легкая судорога. Данило расстегнул ему куртку, приложил ладонь к груди, к сердцу: ничего. Он снял руку, несколько мгновений оставался на коленях, потом бросился наверх, к солдатам своего взвода, которые ждали его, не стреляли. И вдруг замер, пораженный. Это он виноват в смерти Вой. Он мог вести взвод ниже по склону, под прикрытием. Что со мной? Растерянно смотрел на солдат; те хмуро, даже с какой-то неприязнью встречали его взгляд.
– Все здесь?
– Один новобранец ранен. Унесли его.
Огонь сверху как будто ослабевал. Скоро начнет смеркаться. Надо торопиться.
– Пошли. За мной!
Он почти бежал сквозь редкий кустарник по склону, пули высоко и редко пролетали над головой, а он вспоминал судорогу, пробежавшую по бледному лицу Вой. Позади раздавались выстрелы.
Шагах в тридцати неожиданно увидел вражеских солдат, сбросив шапки, они тянули кверху руки и отчаянно орали:
– Да здравствует матушка наша Сербия! Да здравствуют наши братья сербы! Вон там швабы убегают в овраг. Бейте их, или мы сами им всыплем!
Солдаты обгоняли Данилу, окружая сдавшихся в плен; неприятельские бескозырки и голубые фески валялись на снегу. Пленные кричали изо всех сил, точно одержали победу:
– Мы боснийцы! Сербы мы. Ваши братья. Чего вы отпустили тех швабов, убегут они. Можно мы по ним ударим?
– Ни с места! – скомандовал Данило. – Первому отделению отобрать оружие, второму преследовать отступающего противника! – Опершись спиной о мокрое дерево, он целился в солдат, убегавших в оголенную молодую рощу. Почему-то от огня его взвода никто не падал.
– Цепью за мной! – и побежал в дубовую поросль, стреляя на ходу. Несколько вражеских солдат упало. Многие начали отставать, присаживались у деревьев, однако огня не открывали. Его солдаты догоняли их, брали в плен, обезоруживали, собирали в плотную группу. Данило заметил, что стороною, по противоположному склону оврага, перебегал от дерева к дереву офицер. Он бросился за ним, крича по-немецки, чтоб тот сдавался. И стрелял. Офицер упал и довольно долго катился по склону, пока дерево не задержало его падение. Готов, подумал Данило, и захотел посмотреть, в каком он чине; жадно хватая ртом воздух, с трудом пробирался к нему. Оскользался, падал, радуясь исходу боя. Выстрелы привели его в себя; он растерянно посмотрел по сторонам и увидел, что офицер, которого преследовал, целился в него из-за дерева; Данило успел броситься в снег. Пуля просвистела над ухом.
– Ах, вот ты какой, гад! – Данило перезарядил винтовку.
Офицер сделал еще один выстрел, который ошеломил и напугал Данилу. Он прицелился в голову; офицер бросил в снег револьвер и встал, придерживая левую руку.
– До последней пули дрался, негодяй! – по-немецки крикнул Данило, стремительно поднявшись на ноги.
– Я императорский офицер, грязный влах!
– А, значит, ты мой брат, что кладет свою жизнь за Вену? Бедняжка!
– Я домобран!
– А я, господин лейтенант, сербский доброволец из Бачки! Из Нови-Сада, если тебя занимает место моего рождения. Куда я тебя ранил?
– Я обер-лейтенант, господин унтер-офицер. И вас не касается, куда я ранен.
Данило растерялся от ненависти, прозвучавшей в голосе офицера. Сжав винтовку, поднял дуло на уровень живота пленного; по рукаву у того текла кровь.
Данило опустил винтовку.
– Мы с тобой братья. Давай перевяжу.
– Я требую, чтоб ты немедленно доставил меня к командиру полка!
– Почему именно к командиру полка?
– Это мой ранг, взводный.
– Твой ранг имеет значение только в твоей империи. А на сербском Сувоборе ты мой, унтер-офицера, пленный. Марш вперед!
Придерживая раненую руку, обер-лейтенант пошел вперед. Данило, оскорбленный и раздраженный, шел за ним. Вверху, на гребне, стрельба прекратилась. Оттуда доносились приглушенные, хриплые звуки песни, Данило никогда не слыхал такой. Редкие снаряды, пущенные наугад, разрывались в горах, словно для того, чтобы напугать ночь, подступавшую из оврагов, кустарника, выплывавшую из леса. Солдаты второго отделения вели пленных, по пути обыскивая их ранцы и досадуя, что там не оказалось ни табака, ни хлеба.
– Да ведь эти швабы вконец оголодали, господин взводный! – крикнул ему капрал Марко.
Данило не ответил; он смотрел на окровавленную руку обер-лейтенанта и слушал песню.
Большая группа первыми сдавшихся в плен солдат, сидя на снегу, обалдело, словно во хмелю, пела:
Сербы и боснийцы, поспешите быстро,
У нас одна доля в это время грозное…
Заметив обер-лейтенанта, они оборвали песню.
– Вот он! Попался и ты, гад! Когда мы наступали на Сувобор, он стрелял в затылок тем, кто не хотел против своих братьев идти, против вас, значит!
Боснийцы кинулись на офицера. Данило заслонил его собою.
– Это не ваше право! Сесть!
– У кого ж право судить наших кровопийц?
Данило молчал; обер-лейтенант презрительно повернулся спиной к своим бывшим солдатам.
В сопровождении вестового подошел Евтич, с неизменной своей улыбкой.
– Браво, Протич! Ты целый батальон в плен взял!
– Скорее роту! Эти сами сдались, – он махнул рукой на пленных.
– Это ж мои земляки! Здорово, братья боснийцы. Я из Приедора, учитель Евтич. Перебрался через Дрину, когда прикончили Фердинанда.
– Благо тебе, учитель, что ты смог убежать. А нам вот до сих пор не удавалось. Так и подыхали за Франца Иосифа. Слава богу, кончилось! Теперь мы у братьев.
– Верно. И останемся навсегда. Каково сейчас у швабов в армии?
– Как вам сказать, господин офицер. Голодные мы. В пятый раз после Шабаца пополнение поступает. Прежние офицеры погибли, теперь нас новые, молодые да с придурью, револьверами в затылок гнали. Обозы застряли. И стынем мы на этой горе, как бабья задница в богоявленский мороз. Хуже быть не может. Если пойдете, как начали, да навалитесь на швабов, то загоните их в Дрину. Верно я говорю, братья?
– Точно! Правильно. И нас к себе в армию берите. Вместе их и погоним. Это нам и по дороге, как раз к дому.
Евтич улыбался, не возражал, оделяя их куревом.
А Даниле опять вспомнился Воя. Темнело. Бой утихал, распадаясь на отдельные стычки, и только на западе, в стороне Равна-Горы, полыхало пламя атаки.
С вершины бежал Бора Валет и звал Данилу.
9
Рота Ивана Катича и Саввы Марича вступила в бой в сумерках минувшего дня и после двух неудачных атак, потеряв нескольких человек, не сумела выбить противника с его хорошо укрепленных позиций. Отступали в темноте, подавленные; солдаты не могли примириться с крушением последней надежды:
– Куда ж мы назад? Генерал Мишич приказал вперед! Надо наверх идти, хотя б всем пришлось голову сложить.
– Завтра до свету пойдем наверх, – успокаивал товарищей Савва Марич, а Иван Катич чувствовал себя так же, как после своего первого боя и поражения на Бачинаце. Ему казались грезами, забытым сном мгновения, когда из хлопьев тумана вдруг возникли горы и снежная белизна сверкнула в голубых небесах, а Савва Марич ему крикнул: «Взгляните на небо, взводный! Вон оно, солнышко! Вы, ученые, в бога не веруете, но ответьте мне, почему именно сегодня выдался такой денек? Ведь целый месяц не было солнца!»
Иван словно завороженный осматривался вокруг: свет и голубизна, беспредельность и покой царили на Овчаре и Кабларе, Сувоборе и Малене с их ослепительными снежными вершинами. Война, бой велись в тумане, у подножий, где-то в глубине. У него заслезились глаза от обилия света и голубизны, и он снял очки: война кончится в тумане, в пропастях оврагов и лощин. Нельзя сражаться под такими голубыми небесами. Нельзя убивать людей в ослепительном сиянии. Свет в Свете – третий тезис его воображаемой диссертации. Небольшую, психологического характера, главу на темы ратного опыта можно было бы назвать: Свет в Свете. Да, именно так. Он вытер глаза и опустил взгляд в сухую траву и колючий кустарник. Над головой пролетали снаряды, разрываясь в лесу. Савва Марич бормотал что-то, продолжая разговор, начатый на рассвете того дня, когда они спустились в село:
– Война мучениями обезобразила нашу землю. Скверными дорогами, господин Катич. Нашими тропами по крутизне и голодом на склонах. Я вам говорю, нищетой и страхом изуродован наш народ. Знаете ли вы, сколько прекрасных людей живет в этих горах?
Он не совсем понимал Савву, как и при первом разговоре, и потому молчал; по дороге тянулись телеги, увозя раненых.
Рота заночевала на сельском кладбище: солдаты раздобыли где-то соломы и устлали ею каменные плиты и упавшие памятники, спали, дремали, томились, тревожились и уповали только на генерала Живоина Мишича. Иван слушал их разговоры и удивлялся будничности чувств и потребности в вере командующему. Никто не вспоминал об отечестве, о Сербии, о целях войны; все говорили о войне как о великом зле, от которого может избавить только хороший начальник и их собственное терпение и самопожертвование.
Иван как сел вечером на упавший крест, прислонясь к надгробию, так и просидел до самого рассвета, погруженный в забытье, какую-то странную смесь усталости, грез, недобрых предчувствий. Он то широко раскрывал глаза, то снова их крепко зажмуривал. Занимался день, опять затянутый туманом, правда, более редким, более легким, чем вчера в этот час. На склоне горы по ту сторону лощины виднелись изгороди – там проходили неприятельские позиции. Их надо занять, когда совсем рассветет. Занять любой ценой, приказано в штабе полка. Они задержали продвижение всей дивизии. Ждали, пока откроют огонь пушки. «Сперва пускай артиллерия, а затем уж мы в штыки», – говорил вчера ротный, говорил весело, с той бездумной легкостью и равнодушием к жертвам, свойственным всем командирам и начальникам, чего не было лишь у майора Гаврилы Станковича. За всю ночь я ни разу не подумал о Богдане! Неужели это возможно? Во мне угасли все человеческие чувства. И о Милене я позабыл! Невероятно! Не будь рядом Саввы Марича, который напоминает мне о человеческом, я бы стал или просто трусом, или ожесточился, как Лука Бог.
– Скоро нам, взводный? – спросил кто-то из солдат, выглядывая из-за памятника.
Иван взглянул на часы: без десяти семь.
– Скоро.
– Скорей бы уж. Холодно.
– И меня дрожь колотит.
Над их головами провыли снаряды и бухнулись где-то на склоне; по оврагу прокатилось эхо. Сидя на могилах, солдаты радовались началу артиллерийского огня, крестились, желая успеха канонирам. Противник отвечал огнем двух орудий: снаряды пролетали над кладбищем, разрывались в сливовых садах и на полях. Ивану чудилось, что артиллерийская канонада сломает утро, и он поудобнее устроился на оплывшем холмике.
На самый высокий памятник взобрался ротный; вестовой держал его внизу за ноги; в бинокль тот осматривал местность.
– Перелет. Вот опять, слепые. Мать их кривую! А этот хорошо. И этот ладно. А теперь не туда. Заволновались, дьяволы!
Совсем рассвело. Артиллерийская дуэль продолжалась. Приказа начинать атаку штаб батальона пока не давал. Иван Катич принялся разбирать эпитафии на памятниках: «Здесь увядает усталая плоть Крсте и Миольки. Раденко Плякич, знаменитый косец. Живодарка с руками золотыми и неутомимыми. У Милорада Белича для животного и для человека всегда находилось доброе слово».
И пытался представить себе этих людей. Все они походили один на другого. Он разглядывал сухую траву, кусты вокруг могильных холмиков. Никто из покоившихся на этом кладбище не носил очков. Они отчетливо видели то, на что смотрели.
Вражеский снаряд завыл совсем низко и разорвался на дороге возле кладбища. Ротный спрыгнул со своего наблюдательного пункта.
Иван даже не пошевелился: если б это сражение, это наступление, вся война происходила здесь, на кладбище, все бы обрело некий высший смысл. И его бы не преследовал инстинктивный страх, он не боялся бы потерять очки, находя опору в крестах и могильных камнях.
Били пушки. Пехота пока не вступила. Подошел Савва Марич, присел на камень.
– Вы знаете, взводный, названия этих трав, на которые смотрите?
– Не знаю, Савва.
– Вот у ваших ног – коровяк. Рядом – кориандр. А вон там вереск. Это лаванда. Вот донник. Там сухоцвет. А возле детской могилки тимьян. И шалфей. Все ароматные, пахучие травы.
Взвыл и разорвался в овраге в плотном белесом тумане очередной снаряд.
– После войны, если, бог даст, будем живы и здоровы, вы ко мне в гости приедете, когда поспеют сливы. Увидите, господин мой Катич, как красива наша сторона!..
Иван поправил очки, пристально посмотрел на него. Утешает перед смертью? Думает, будто перетрусил. Почему он считает, что я трус? А может быть, он сам прикрывает свой страх этими разговорами?
– Вам страшно, Савва. Я еще прошлой ночью заметил. И это меня несколько удивляет.
– Верно, взводный. Мне страшно. Очень мне страшно, с открытым сердцем вам говорю, – не колеблясь, откровенно ответил Савва.
Иван улыбнулся со смешанным чувством благодарности и некоторого превосходства. Замолчали. Оба смотрели на солдат: трубач чистил свой инструмент, «чтоб сверкало»; кто-то, примостившись на памятнике, пришивал пуговицу к штанам; другие сосредоточенно разглядывали и укладывали в сумки свой скарб.
У кладбища остановился верховой, к нему торопливо подошел командир, выслушал, кивнул. Потом позвал командиров взводов.
– Могли бы вы, Савва, как-нибудь бечевкой привязать мне очки? Чтоб мне их не потерять.
– Можно, господин Катич. Но пока не стоит. Вот когда через кустарник и заросли пойдем…
– Приказано выступать, – встретил их ротный, поправляя ремень. – До того большого дерева всей роте бегом. От дерева Катич идет, работая штыком и гранатой. А ты, Марич, огнем обеспечиваешь ему продвижение. Понятно?
– Все понятно! – ответил Савва Марич.
– По местам!
Они возвращались к своим. Снаряды пролетали в обоих направлениях; слева и справа начали трещать винтовки. Иван остановился.
– Савва, на всякий случай привяжите мне сейчас очки.
Тот молча достал из кармана веревочку и, обмотав дужки, обвязал ему вокруг головы, шайкачу надел поверх.
Труба заиграла сигнал к атаке, но как-то тихо, нерешительно.
Иван Катич встал во главе своего взвода, произнес необходимые слова команды и побежал через поле и огороды к большому дереву. Противник огня по ним не открывал. Тяжело дыша, поравнялись с намеченным ориентиром – большим деревом. Артиллеристы вели свою дуэль поверх их голов. Ротный велел обоим взводам продолжать движение вперед. Ивану стало чуть легче оттого, что взвод Саввы будет рядом. И вдруг услыхал его крик, обернулся и увидел: Савва Марич бил солдата! Иван не поверил своим глазам, пошел на брань и звуки пощечин.
– Марш вперед! Врешь, трус! Вперед!
Иван остановился: неужели он тоже бьет солдат? И сейчас! Противник повел огонь залпами, заставив роту залечь в неглубокий снег на открытом пространстве. Ротный приказывал: в атаку, трубач играл сигнал атаки. Иван Катич, будто именно ему отвешивал пощечины Савва Марич, рванулся к лесу, обгоняя взвод, солдаты кинулись за ним.
Подпустив шагов на пятьдесят к окопам, противник остановил их залпом. Оглядываясь, Иван Катич искал избитого Маричем солдата. Если тот погибнет, я плюну в лицо Савве перед всей ротой. И пополз к лесу, к разрывам гранат впереди отделения. Глухой и бесчувственный ко всему, словно вообще лишившись органов чувств, швырнул гранату в неприятельскую траншею и остался лежать под каким-то кустиком. Солдаты и без его команды делали то, что требовалось. Австрийцы выскакивали из траншеи, пытаясь укрыться за деревьями, убегали; гранаты разносили людей в клочья. Иван пошел за своими солдатами, но сам не стрелял. На открытом склоне видел своих солдат, убитых и раненых. И не испытывал ни боли, ни гнева.
Так, почти безучастно, продолжал он гнать неприятеля к Равна-Горе; солдаты его были исполнены ярости, злобы, дерзости. Они упивались наступлением. Иван презирал себя за то, что не умел радоваться, как те, кто отвешивает пощечины; он оберегал свои очки и думал, что перестал уважать даже Савву Марича. Страшно ему было сейчас увидеть его, встретиться с ним. А небо было такое чистое и голубое, что рукой можно было замутить его голубизну.
Свет изливался на шум и грохот сражения. Убивать можно было и при этом свете.
10
Адаму Катичу, как и всем кавалеристам, надоело сидеть в резерве, догонять пехоту в течение дня, а потом томиться и топтаться в каком-то огромном загоне, где с полудня от огня неприятельской артиллерии укрылся конный эскадрон Моравской дивизии, дожидаясь команды атаковать Раяц. Угасла радость, с какой они вчера целовались перед выступлением из Такова и которая жила в них, пока вплоть до темноты внимали они звукам битвы, разгоревшейся от одного края земли до другого, до последней небесной колдобины. Кавалеристы вслух считали пролетавшие над головой снаряды, всякий раз сопровождая их восклицаниями:
«Вот и у нас уродилось! Два наших на один германский! Три наших на один германский!»
Однако сегодня пехота в сопровождении сперва густого, затем все более редкого огня медленно поднималась на Раяц, цепляясь за его отроги, и слишком долго, с точки зрения конников, моталась по оврагам и лощинам. А сейчас она как бы даже вовсе остановилась, хотя два батальона резерва заняли позиции в лесах, где катилась битва, какая-то уже утомленная, безвольная и неопасная. Точно армии устали от войны, словно бы едва дождались они прихода ночи, чтобы окончить эту изнурительную и мерзкую работу. Так казалось кавалеристам, которые стояли рядом со своими лошадьми, прислонившись к деревьям, встревоженные, разочарованные в своей неоправдавшейся надежде. Напряженно вслушивались они в звуки, долетавшие с запада: там, на Большом Сувоборе, с утра с неослабевающей силой гремело и полыхало сражение. Так бы до ночи продержались, молились про себя отнюдь не набожные конники и следили за каждым шагом и жестом взводных, которые, помахивая плетками, расхаживали возле своих людей, тоже, очевидно, нервничая и на что-то злясь.
– Чего ждем, господин подпоручик? – не выдержал Адам Катич, когда с ним поравнялся его взводный Томич, перед боем всегда сосавший конфеты.
– А тебе, Катич, не терпится? – с ехидной улыбкой спросил тот, перекатывая языком конфету.
Офицер не скрывал своего удовольствия от того, что Адам остался без Драгана, лучшего коня в полку; не могла примириться его офицерская спесь с тем, что у рядового солдата конь лучше, чем у него.
– Не терпится, господин подпоручик, – распалял его Адам.
– И остальным тоже не терпится?
– Не терпится. Очень уж невтерпеж, господин подпоручик, – в один голос откликнулись несколько человек.
Офицер убрал с лица ехидную улыбку, перекатил за щекой конфетку.
– К ночи эскадрон должен выйти на Раяц. Это вам только и надо знать, – не без вызова бросил он, глядя прямо на Адама, и пошел дальше, заложив руки за спину.
В сотый раз дал себе клятву Адам: кончится война – наденет он штатский костюм и в публичном месте, посреди полного кафе, в Нише, где служил этот сладкоежка Томич, отвесит ему пару капральских оплеух, так что у того шапка с головы слетит. И тут же выдаст ему по десять динаров за каждую оплеуху. На! Это тебе от меня на угощение. Купи себе конфеток, скажет он ему. Чтоб помнилось и когда тот полковником станет. Надо отомстить этому лизаке за все издевательства. Адам поправил драное седло и подтянул истертую подпругу: у Драгана седло было желтое как воск, украшенное по краям узорами, а подпруга красивее капитанского ремня. Если и найдет он Драгана, седла-то все равно не будет. К чертовой матери и седло, и подпругу! Только бы Драгана до Валева нагнать.
Шагах в двадцати от него, на самом краю загона, раздался взрыв – снаряд словно заблудился, и Адам скорее удивился, чем напугался. Пусть хоть разгонит нас отсюда, подумал, ожидая команды, потому что связной уже въехал в загон и промчался к командиру эскадрона. Снаряды падали совсем рядом, почти вплотную к загону, окружая конницу.
– По коням! – взводные подали команду.
Адам легко взлетел в седло. Но перед этим не приласкал, не погладил коня, как делал всегда с Драганом; это воспоминание огорчило его. Эскадрон приветствовал своего командира; капитан Стошович неторопливо двигался вдоль строя и, как обычно, точно пьяный, покачиваясь в седле, говорил негромко, но решительно:
– Наша хромая пехота не может прорвать фронт. Не отдает шваб Раяц. Не дает, но даст, говорят в народе. Верно, мои конники? Как выйдем отсюда, хорошенько посмотрите на ту белую плешинку над лесом. Там у швабов гаубица. Туда нужно добраться до темноты. Того, кто возьмет это орудие, я украшу звездой Карагеоргия. За двух пленных получите звездочку. Ты меня слышишь, Катич?
– Буду стараться, господин капитан!
– Опять у тебя добрый конь, отца твоего воровского!
– Найду я своего коня, господин капитан!
Адам попытался улыбнуться, может, и улыбнулся, зато уж почувствовал, как по жилам его разлилась волна гнева и печали.
Эскадрон вырвался из укрытия, развернулся лавой и, несмотря на разрывы снарядов, помчался к лесу. Адам понял: они идут к левому флангу – там будет прорыв. Пули свистели над головой, но страшно ему не было. Ничуть не было страшно. Он смотрел вперед, на капитана Стошовича, который развинченно, как пьяный, качался в седле. Адам ожидал – вот-вот упадет; это отвлекало его внимание и забавляло. То-то он всласть посмеется, когда тот грянет оземь. Посмеется, пусть бы потом ему десять дней пришлось мыть мылом копыта капитанского коня. Они вступили в молодой буковый лес и с укороченной рыси перешли на переменный аллюр. Пули летели более густо, но по-прежнему где-то в вышине. Стали попадаться убитые, и, хотя вообще Адам гнушался покойников, сейчас он считал их и пришел к выводу, что швабов больше. Повсюду выпотрошенные ранцы, германские шлемы, пустые консервные банки. Кровь на снегу. Смерзшиеся лужи крови. Раздетые и разутые мертвецы с искаженными лицами или вовсе без лиц. Ему не хотелось, чтобы конь наступал в кровь, но избежать этого не удавалось, и к горлу подкатывала тошнота. По телу пробежал озноб.