355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Добрица Чосич » Время смерти » Текст книги (страница 50)
Время смерти
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:09

Текст книги "Время смерти"


Автор книги: Добрица Чосич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 50 (всего у книги 53 страниц)

В селах, где дома зияли темнотой проемов, разбитыми косяками дверей в окружении сгоревших заборов, ни собачьего лая, ни мычания коров, ни петушиного крика, в бездонной тишине судорожно, рывками бежит дорога, раздавленная ужасом ратного побоища. Ничто в мире не содержит в себе такой силы развала и бездумности, как охваченная страхом и чувством мести армия; ничто так не обезображивает землю, как убегающее войско. Кроме тишины, стелющейся перед ним, что для него еще победа?

В канавах, под изгородями лежали и сидели оборванные, грязные австро-венгерские пленные; свое оружие, всем напоказ, они побросали перед собою на дорогу. Когда приближался генерал со своей свитой, солдаты нехотя поднимались, повесив голову и опустив руки, а раненые лишь приоткрывали глаза, и все опять укладывались у изгороди, в сухой бурьян и лебеду.

За спиной, на фронте Третьей армии, разгоралась яростная артиллерийская дуэль; грохот орудий скатывался на затихшие позиции его армии. Остановились Штурм и Степа. Степа особенно опасно. Не могли идти вперед. А он позавчера не решился. Не хватало ему смелости рискнуть во имя великой победы. И Кайафу он лишал возможности завершить подвиг.

– Господин воевода, вот в этом самом садочке вы избавили меня от палок, – тихо, доверительно сказал Драгутин, вплотную подгоняя коня, так что коснулся коленом ноги Мишича.

Мишич молчал, хмурился, ощущая в душе новое незнакомое чувство, в котором не хотел признаваться даже самому себе: впервые к нему обращались, называя воеводой. Причем Драгутин. Может, это и хорошо, что именно Драгутин.

– Верно, Драгутин. Возле вон той сливы, за воронкой, стоял ты, когда я увидал тебя из машины.

– В первой же церкви, какую встретим, должен я поставить свечку за помин души своего командира.

– Того подпоручика, который злобно стегал тебя ремнем?

– Его самого, бедняги. Говорили, погиб на Раяце, три дня назад. От снаряда. Даже в землю опустить ничего не нашлось. А красивый был парень, прости его, господи.

Воевода Мишич похолодел: может быть, и на нем лежит вина за смерть юноши. Сам господь бог не разберет, в скольких смертях он повинен. Виновник и соучастник убиения.

– И от меня, Драгутин, поставь свечку за своего командира, – сказал он и задумался: какие же его распоряжения были ошибочными с тех пор, как он принял командование Первой армией? По какому приказу гибли его солдаты без нужды и необходимости?

Перед глазами у него смешались разбитые фуры, перевернутый автомобиль и три телеги, битком набитые трупами австрийцев. Остановиться бы, присесть в сторонке и вспомнить все бои, которые не нужно было вести.

Впереди затор: крестьянка средних лет с винтовкой за спиной стояла перед толпой растерянных, жалких безоружных австрийцев.

– Вот они вам, эти… вояки, делайте с ними, что хотите, – говорила она, обращаясь к Хаджичу.

– Как же это ты сумела захватить столько швабов? – спросил тот.

– Я их не захватила, господин офицер. Сами вылезли утром откуда-то, нагрянули ко мне во двор и стали ружьями своими грозить, дескать, отведи их в Мионицу. В сербский штаб. Вот этот страховидный чуть разумеет по-нашему. Что мне было делать? Мужик у меня в четырнадцатом полку, если цел еще. А ребята от швабов Побежали на Сувобор, не знаю, живы ли. Свекра моего офицер ихний за два дня до вашего прихода пристрелил из револьвера, точно овцу паршивую уложил. Вот и пришлось мне в Мионицу их вести. Вас увидали, побросали винтовки, так и вышло, будто я их захватила.

– Да ты, сестра, в самом деле их захватила! – весело ответил Хаджич.

– К чему мне их было захватывать, накажи их господь! Убирались бы из Сербии поскорей, глаза б мои их не видели. Нате вам ружьище, мне домой пора.

Женщина положила винтовку в канаву, перелезла через изгородь и полями пошла к селу. Пленные стояли в грязи, таращились на офицеров.

– Пусть убираются к черту! Идут куда знают. Едем дальше, Хаджич, – резко произнес Мишич и пришпорил коня, чтобы поскорее миновать этих людей.

В Мионице они остановились перед корчмой, той, где он принял от генерала Бойовича командование Первой армией. Какие-то пожилые мужики вышли из дома, сбросили шляпы и лохматые шапки, громко и восторженно закричали:

– Слава и честь сербской армии! Да здравствует Живоин Мишич!

Молча он отвечал им воинским приветствием, вспоминая, как шел на скрученных судорогой ногах от автомобиля престолонаследника к порогу корчмы, заполненной штатскими, ругавшими за отступление генерала Бойовича.

– Нет, не сюда. Давайте в другую корчму. В общину. – И повернул к мосту через Рибницу, где выиграл первый бой за свою армию, бой против хаоса, когда сумел отделить страх беженцев от страха солдат, когда положил начало порядку посреди всеобщей неразберихи. Никогда прежде не было перед ним более крутого пути, чем на этом ровном участке от корчмы до моста и по дороге от Рудника до Мионицы.

Из дворов выходили женщины, дети, старики, здоровались с ним, что-то ему кричали; он не слыхал их за грохотом той ожившей канонады у Бреждья, блеяния овец и мычания скота за Рибницей, криков и брани перед забитым людьми мостом – а ведь всего двадцать четыре дня назад. Мороз продирал по коже даже от воспоминаний, как двигался он узкой расселиной между людьми, в воронке, образовавшейся и ширившейся перед ним; вместе со Спасичем и Драгутином он должен был пройти опустевшим мостом над ревущей рекой и построить войска на берегу, под дождем, в сгущавшихся сумерках, посреди капустного поля. Что было бы сейчас, если б Драгутин заиграл на своей дудке? Каменный мост гудел под копытами лошадей, тело Мишича колотилось в седле. Заиграть Драгутину? Он взглянул на солдата: задумался о чем-то, а лицо грустное. Помнит ли он, как играл тогда и отчаявшиеся солдаты стреляли в него из темноты?

– Сильно испугался, Драгутин, помнишь, когда в тебя стреляли ночью, а ты играл на дудке?

– Нет, господин воевода, не очень. Не боялся я. Такой уж у меня день выпал.

– Однако мог играть.

– Не знаю, ей-богу, не знаю, что со мной было. Теперь перед вами вроде и стыдно, что играл посреди тогдашней беды. Не знаю, что со мной было.

Воевода Мишич повторял про себя его слова: «Не знаю, что со мной было». Может, это и есть настоящее. Я тоже не знаю, что со мной было. В одиночку противостоять такому ужасу, такому отчаянию.

На берегу мутной Рибницы, на капустном поле, там, где из бежавшей очертя голову толпы он создавал и выстраивал батальон, из хаоса созидал порядок, лежали трупы: женщины, мальчишки, простоволосые старики. Меховые шапки надеты на деревья. Забавлялись убийцы или хотели запугать прохожих? Он придержал коня. И все остановились.

– Как будто поймали за кражей капусты в придворном огороде Франца Иосифа! – гневно произнес кто-то из офицеров.

Он поехал дальше, не хотел, чтобы разговор за спиной продолжался. Из дворов выбегали женщины в черном, ребятишки, старики, кричали вразнобой:

– Да здравствует сербская армия! Да здравствуют наши освободители! – а узнав его: – Да здравствует генерал Живоин Мишич!

Он собирался улыбкой им отвечать. Однако на домах, под крышами, свисали черные флаги. И как будто не было ни одного дома без такого флага. Отвечал приветствием, козырял, с трудом держась в седле – сказалась долгая езда и внезапно охватившая слабость.

В приказе по армии на завтрашний день он скажет: гоните их без остановки до Дрины и Савы. Гоните до последнего дыхания. Жестоко покарайте австрийскую карательную экспедицию. Покарайте их за то, что они пришли карать нас за нашу решимость жить.

Люди выбегали на дорогу; мужчины несли кружки с ракией, женщины в фартуках – хлеб, яблоки и чернослив. Узнав его, выкрикивали его имя.

Покарайте их, но справедливо. Победа, лишенная справедливости, не победа. Кто умеет только ненавидеть, не может быть справедлив. А можно ли и каким образом в эти дни быть справедливым?

Он проезжал мимо двора, где несколько человек окружали некрашеный гроб с покойником; надрывно голосили женщины, детишки словно прилипли к стене дома, и один-единственный мужчина склонился у изголовья, держа в руках свечу.

Как быть справедливым после стольких смертей?

Он едва дождался, когда можно было спешиться перед зданием общины.

Старики целовали офицеров, их лошадей, взволнованно, давясь рыданиями, выкрикивали его имя, здороваясь, долго не выпускали руку; ребятишки сбегались, норовили прикоснуться к его генеральской шинели. Полагалось бы что-нибудь им сказать, но у него не находилось нужных слов. Все, что приходило в голову, казалось ненастоящим, и он торопливо вошел в дом. Вонь испражнений в коридоре с кирпичным полом ударила в нос, заставив остановиться.

– И на это вас хватило, – вслух произнес он.

С улицы люди кричали, чтоб он подождал, пока вымоют здание. Не надеялись, что наши так скоро придут в общину; председатель скрылся перед самым вступлением швабов, глашатая убили в тот день, когда он не захотел или не сумел громогласно объявить на улицах города приказ австрийского коменданта.

Он вошел в первую комнату и опустился на скамью, прежде, до войны, здесь ожидали тяжебщики и просители. На канцелярском столе, за которым, вероятно, восседал председатель общины, валялись консервные банки, обрывки газет, стояла полная бутылка. Адъютант Спасич проворно подставил стул; Мишич отмахнулся.

– Здесь тоже люди сидели, – произнес он, чувствуя себя униженным и глядя на синие подштанники, рваные белые носки в углу на соломе рядом с разломанной рамой портрета короля Петра. Драгутин быстро собрал все и вынес.

Мишич посмотрел на часы: три пополудни. Он мог бы до сумерек попасть в Струганик, домой. Поглядеть, что осталось и кто уцелел из его большого семейства. Но сперва на могилу матери. Будь она жива, не обрадовалась бы она сегодня сыну-воеводе. Нет. Глаза бы наполнились слезами, губы сжались в молчании.

– Сколько мы здесь задержимся, господин генерал? Простите, господин воевода.

– Я пока не решил, Хаджич. Немного передохнем. Пожалуйста, распорядитесь, чтоб поскорее похоронили этих убитых возле моста.

Оставшись один, он закурил. Перед зданием общины усиливался радостный гул голосов. Слышалось его имя. Его хотели видеть. В его честь подняла трезвон мионицкая церковь. Он хорошо знал светлый, певучий голос колокола мионицкой церкви, слушал его с Бачинаца по воскресеньям и праздникам. Прислонившись к стене, зажмурился: сегодня в Валево не попасть. Прямо отсюда на могилу матери. Чтобы в сумерках помолчать возле надгробного камня, невысокого, согбенного, какой была она сама в жизни. Положить ладони на могильный холмик, потонувший в траве.

19

Иван Катич без очков стоял возле Алексы Дачича в середине цепи своего взвода у обочины проселочной дороги и вглядывался в туманность голого поля, по которому вдоль черного горизонта тянулось продолговатое темное пятно.

– Где они сейчас, Алекса?

– На винтовочный выстрел от нас. Вот сейчас через какие-то изгороди перелезают.

– Сколько их?

– Наших человек, должно быть, около ста. А швабов не знаю… Наверное, тоже с сотню будет.

Иван прижался к дереву и сквозь тонкое плетево изгороди напряженно всматривался в колышущуюся пелену мрака, которая то уплотнялась, то распадалась в серости неба, темных пятнах деревьев, изгородей, нагромождений камней. Все было как во сне. Поле вроде бы как поле, а вроде и нет. Страх словно бы не настоящий страх; боль в голове, во лбу точно не настоящая боль. И день не такой, как все прежние, запомнившийся…

Потому что у этого дня не было рассвета; ночь за собою увела зарю и свет, оставив полную корчму убитых австрийцев и сербов, конские трупы во дворе, мертвых девушек, женщин, детей в канавах. Собственно говоря, у него ночь разделилась на части; первая – до потери очков при атаке на штаб какой-то альпийской дивизии, обоз и госпиталь – жуткая рукопашная схватка, штыками и прикладами в темноте, погоня за штабными офицерами, которые пытались укрыться среди раненых, стреляли на любой голос и стон. Мутный, обжигающий вихрь чем-то хватил его по черепу, стекла взорвались, как фугасные снаряды, и все разом потухло и смолкло. Когда он почувствовал влагу на лице и увидел зажженные лампы, выяснилось, что его держит на руках Алекса Дачич и, ругаясь с кем-то, укладывает на школьную скамью. Он различил освещенную классную доску и возле нее учителя в мундире австрийского офицера: что за сон! В классе ужасно шумели, как бывает перед каникулами…

– Подними голову, чтоб перевязать, – будил его Алекса Дачич. – Ну-ка давай, взводный. Долбанул тебя кто-то прикладом.

– Где очки? – Иван застонал и вскочил прежде, чем успел поднести руки к лицу. – Где мои очки? – Он стоял между партами, Алекса с лампой в руке глядел на него и негромко ругался; шум в классе мгновенно утих. Австрийский офицер стоял, прислонившись к доске. – Где мои очки? – Иван схватил Алексу за грудь. Его голоса он не слышал, но кто-то из солдат охнул:

– Господи, помилуй! Взводный очки потерял!

Он провел ладонями по лицу, проверяя, и долго держал на глазах. И не мог даже заплакать от такой беды. Когда он отнял ладони от лица, у стены возле классной доски стояли австрийские офицеры: он не различал их физиономий, но у самого длинного были очки. Он смотрел на этого счастливого человека, и кто-то из солдат подошел к счастливцу и очень осторожно, нежным движением, как мама в том сновидении, снял очки и протянул их Ивану:

– Погляди, взводный, может, подойдут тебе швабские?

Неужели он лишит человека очков?

– Не подходят, – не раздумывая, ответил он, удивляясь равнодушию австрийского офицера, у которого сняли очки.

Он сел на скамью и стал смотреть на освещенную фонарем классную доску. Вспомнил об Иванке Илич, но без печали, словно грезя; припоминал примеры по математике в ее тетрадке, за которой она так и не пришла. Солдаты перешептывались, карауля пленных офицеров. Алекса, сгорбившись, как самый слабый ученик в классе, сидел на последней скамье. Может быть, это сон? Он хлопнул ладонью по скамье, и ему захотелось приказать господам офицерам, торчащим возле классной доски: берите мел, тряпку и пишите:

х22-х=4

х+у=1…

– А что сейчас происходит, Алекса?

– Народ зашевелился, заметили нас. Бежать собираются. Швабы их встречают штыками! Никому уйти не удается. Крики слышишь?

– Слышу. И германские команды.

…День уже вошел в полную силу, когда Алекса вывел его из класса и поставил под каким-то деревом рассматривать темные бугорки, рассыпанные вокруг школы. Вернулся он с кувшином.

– Слушай, взводный, даю слово, до Дрины я найду тебе очки. Не вернуться мне живым в Прерово, если не раздобуду тебе очки. А пока умойся. Ты весь в крови. Тебя что, прикладом по лбу хватили?

– Понятия не имею! – Он умылся, лоб сильно болел. Потом оглядел школьный двор. Темные бугорки оказались телами убитых австрийцев. Услышав чьи-то крики, пошел на них, надеясь разыскать Савву Марина, день-то как-никак запестрел по лощинам. Подошел поближе: убитые женщины и девушки, паренек возле двери.

– Когда они это сделали? – громко спросил он, и, должно быть, какая-то старушка, опиравшаяся на изгородь, ответила ему:

– Вечером, перед самым вашим приходом.

– За что?

– Сила и зло, сынок, под одной шапкой ходят.

Ему захотелось увидеть лицо этой женщины, и он шагнул к ней, но она почему-то заспешила прочь по дороге. Тогда и он прислонился к изгороди; из перемешавшейся толпы солдат обеих воюющих сторон услышал крик Саввы Марина:

– Я не разрешаю снимать с пленных башмаки и шинели! Только одеяла и палатки брать!

– А нам, взводный, босиком идти до самой Дрины?

– Как же иначе? Босыми шагайте по своей земле за свою свободу!

– Они наших людей губят. Вон полный овраг убиенных. Разграбили все. Такое село, а горсти муки не сыскать!

– Слушай, Степан. Я хочу, чтоб кому-нибудь из этих швабов стало стыдно перед нами! Стыдно оттого, что они сами себя не уважают. И чтоб они раскаялись в своих преступлениях. Мы серьезные люди, братец ты мой!

– Мы слепые люди, Савва Марин! – крикнул Иван снизу и пошел обратно к школе, позвав Алексу Дачича. – Слушай, Алекса, ты не побудешь возле меня, пока отец очки пришлет?

– Как же иначе, взводный. Мы ведь с тобой преровцы! Соседи!

Он онемел от этих слов: побеждена Австро-Венгрия, наступает мир. К горлу подпирали значительные слова и глубокие мысли о людской природе. Он мог доверить их только своей тетрадке, но тут появился связной командира роты и повел их в дом.

– Видишь ли ты настолько, чтоб командовать взводом, Катич?

– Вижу.

– Тогда немедленно выходи со своими на околицу. Из соседней деревни на нас двинулся батальон противника. Хотят штаб взять.

…Иван Катич вглядывался в темные уплотнения, которые шевелились, ругались, кричали: «Vorwärts! Vorwärts![77]77
  Вперед! Вперед! (нем.)


[Закрыть]
»

– А что сейчас происходит, Алекса?

– Ребятишки озираются, убегать хотят. Слышите, как орут?

– Как далеко они, Алекса?

– Шагов двести, не больше.

– Без моей команды не стрелять! – крикнул Иван и тихонько спросил – Так, Алекса?

– Как же по своим бить? Ребятишки же. Если б хоть бабы и старики старые были.

Женщины кричали, голосили на рубеже его зрения.

– Что там делается, Алекса?

– Швабы хватают женщин, заставляют идти впереди себя..

– Головы видно, если по головам целиться будем?

– Как же ты ему в голову прицелишься, если он согнулся и прячется за бабой?

– Ребятишек сейчас бьют, да?

– Бьют. Каждый схватил по одному и гонит, как барана, перед собой. А ребята нас увидали. И бабы. Потому и кричат.

– А почему швабы стреляют?

– Позади два офицера идут и палят из револьвера. Вон германец аж на руки взял ребенка. Ох, Катич, что ж такое сегодня будет?

– Чего ждете, дети? Стреляйте!

– Это кто крикнул, Алекса?

– Старик какой-то. Бедняга. А тот его прикладом!

– Бей в этого шваба. Целься поточней.

– Как же мне в него бить, если на эту пулю я двух баб насажу?

– Что делать, взводный? Давай назад, взводный! Как стрелять в своих? – кричали солдаты.

Вопли и стоны, чужеязычная брань приближались.

– Подпустим поближе и в штыки! – Иван принял решение.

Придавленное небом поле совсем потемнело от криков.

– Чего ждешь, сербское воинство! Бей, хоть бы нас всех перебьешь!

– Тот же старик, Алекса?

– Тот самый. А какая-то тетка смеется. Спятила, должно быть. Вон посередке, в белом платке. Ребята ладошками глаза прикрывают. А солдаты за ними прячутся. Уходить, Иван?

– Сыны наши, сербы, стреляйте!

– Слушай, Алекса, я с первым отделением обойду их сбоку. А ты огня не открывай, пока я не окажусь у них за спиной.

– Поздно, взводный.

– Ничего не поздно. Первое отделение, за мной!

– Я пойду. Ты не видишь ничего.

– Вижу. Вижу все, Алекса!

Иван с несколькими солдатами побежал вдоль придорожной канавы.

Алекса Дачич матерился, охваченный отчаянием, не зная, как поступить. Взял на мушку офицера, чуть приотставшего от цепи и толпы крестьян. А те вдруг замолчали. Две армии целились друг в друга поверх голов женщин, детей, стариков; целились, однако огня не открывали. Алекса решился:

– Эй, швабы! Возвращайтесь туда, откуда пришли! Даю вам честное слово, стрелять не будем!

Солдаты противника остановились. Молчали. И деревенские молчат, стоя в пятидесяти шагах под дулами сербских винтовок.

Алекса выглядывал, где сейчас Иван Катич. Не видел его. Смотрел на толпу: между голов женщин и стариков торчали штыки германских винтовок. Начнут огонь, придется отвечать. Перебьем своих.

– Вы слышите меня, швабы! – крикнул он опять. – Если вам неохота возвращаться туда, откуда вышли, тогда мы уйдем! Поклянитесь своим императором, что не станете стрелять, пока мы в село не уйдем!

Противник молчал. И народ молчал. Вылетела откуда-то сорока, встрепенулась, взмыла кверху: отделение Ивана издалека заходило в тыл неприятельскому батальону. Алекса держал на мушке офицера.

– Ура! – закричали солдаты Ивана.

Противник смешался, крестьяне заголосили, метнулись вперед к Алексе, кинулись наземь, Алекса выстрелил в офицера, но в сутолоке не сумел определить, попал ли. И повел своих людей в атаку. На поле началось кровопролитие.

Подоспел взвод Саввы Марича, примчался эскадрон сербских кавалеристов, швабов погнали по открытому полю, брали в плен, убивали. Еще засветло сербы вступили в село, откуда противник согнал жителей, чтобы прикрыть свое наступление.

Тишина одновременно с сумерками упала на опустошенные дома и усталое войско.

– Где взводный? – испуганно кричал Алекса Дачич. – Где Иван Катич, солнца вам в жизни не видать?! – И метался от дома к дому, от солдата к солдату. – Когда вы его последний раз видели? Где ты его видел?

Солдаты пожимали плечами, молчали, не знали, когда исчез Катич. Убитым его никто не видел. Кто-то сказал, будто он вбежал за тремя швабами в загон. Больше его не видели.

Алекса Дачич с солдатами пошел к загону. Темно. Звал Ивана. Тишина.

– Иван! Взводный! – кричали солдаты.

Взявшись за руки, они медленно шли на ощупь, спотыкаясь о кусты, звали, слушали. Не раз обошли огороженное пространство. И остановились у изгороди. Тишина.

Алекса Дачич чуть отошел в сторону, сразу погрузившись во мрак. И громко зарыдал.

20

На рассвете Алекса Дачич опять пришел в загон искать Ивана. И в зарослях, перед кустами, обнаружил его ранец. Находка эта не вызвала у него радости. Присев на пенек, он долго держал ранец на коленях, пытаясь догадаться, почему его спрятали. Совершенно очевидно, он не был брошен. Алекса раскрыл его: вместе с нижним бельем и рубахой, куском мыла и черносливинами там лежала тоненькая тетрадка, в которую, Алекса часто видел, Иван что-то записывал, подолгу сидя один. Начал читать с третьей страницы, не разбирая, опуская некоторые слова:

Мы молча идем горами к полю боя и слушаем гул и рев сражения.

А гул существует во мне, поле боя существует и внутри меня. Здесь, в душе, в стволе воли, решится почти все, до чего мне есть дело.

Это проверка нашего духа: «Пусть будет то, чего быть не может». Нутром я чувствую, что это не только лозунг нашего патриотического восторга. «Пусть будет то, чего быть не может» – это условие нашего существования. Жуткая цена! Фатальность нашей судьбы. Какая-то космическая несправедливость, от которой трепещут и старятся сувоборские буки.

В этой нашей войне решается вопрос не только о Сербии, о свободе, объединении южных славян. Под вопросом человеческие, а не государственные границы. Испытанию, искушению подвергается человек как таковой, без всяких одежд. Будем мы разгромлены, судьба человека на земле неминуемо примет иное течение.

Мы прячем глаза друг от друга. Не смеем взглянуть на самих себя.

*

Я погибну. Только бы не в голову. Мне ужасно жаль головы. Неважно, что она уже не невинна.

*

Если я переживу войну, клянусь никогда не произносить слово «счастье». Благо Богдану, он страдает и из-за девушки, Наталии.

*

В сочельник, я учился тогда в седьмом классе, отец спросил:

«Иван, ты веришь в бога?»

Я выпалил не задумываясь:

«Не верю».

«А ты в этом твердо убежден?»

«Да».

«И все-таки подумай как следует».

«Ты предлагаешь мне стать верующим?»

«Я не предлагаю. Но я считаю, что бог – первая главная проблема в молодости. Ее нужно решать без чужой помощи. Человек должен сперва определиться по отношению к богу, а затем к миру людей».

Я не послушал и не понял отца. И, читая Паскаля, не принял бога, которого, по нему, чувствует сердце, а не разум. Теперь, ожидая атаку швабов, я воистину чувствую в сердце и возле диафрагмы бога. Но это бог всех трусов. Не хочу его в страхе! Какая может быть связь между богом и германскими снарядами и пулями?

*

Ждем приказа атакой вернуть голую, заснеженную гору. Смотрю на своих солдат: сколько нас погибнет ради этой безымянной горы и нагромождений камня? Неужели именно эта голая гора – родина? Все эти склоны, скаты, лощины – наша родина?

Похоже, и командир батальона майор Гаврило Станковий раздумывает об этом. Ждем приказа, чтобы ринуться на погибель.

Выдержу.

*

Я вспоминаю, папа, о периоде твоей долгой депрессии, которая обеспокоила маму и напугала нас с Миленой. «Тебя опять обругали в газетах?» – собравшись с духом, решился я спросить тебя после ужина, за которым мы все четверо молчали. Когда мы остались вдвоем, ты мне, между прочим, сказал, что любовь к людям открыто и свободно могут выражать только поэты.

Не помню, что я ответил, но знаю, что был удивлен твоими словами. А ты добавил: «Потому что люди от поэтов ничего не требуют, а те ничем не рискуют в этой своей любви. Когда ты, сынок, ощущаешь потребность делать людям добро, ты делаешь это из чувства долга. Поскольку долг позволяет существовать твоей гордости и обеспечивает уважение к самому себе». Ты сказал мне правду.

Война – это атака на человека со всех сторон!

*

Нас разгромила германская артиллерия. Разбила обоз и лазарет, разметала наш батальон. Разрыла наши поля и нивы, раскрошила сливовые сады и леса.

У нас нет снарядов, чтобы отплатить.

Богдан в отчаянии мне сказал: «Любое неравноправие, даже в возможности убивать, унижает человека».

Я с этим согласен. Я все больше соглашаюсь с социалистами. Кроме их веры в будущее. В этом их храме я никогда не буду прихожанином.

*

До тех пор пока убивают, все равно по какой причине, люди не заслуживают уважения. Трусы мне противны, но и храбрецы не восхищают.

*

Мати, почему ты не обучила меня голодать? Неужели что-то было для тебя важнее в моем будущем, чем эта наука?

*

Смерзшийся мозг человека.

Мертвый солдат с расколотым черепом. Не знаю, чем можно так расколоть череп, чтобы открылись розоватые заледеневшие мозги?

Война – это раскалывание черепов. Растрата мозгов.

У меня, помнится, было когда-то намерение защитить в Сорбонне диссертацию о Свете.

*

После войны будет еще больше злых людей. Непорядочные станут еще более непорядочными. А несчастные – еще более несчастными. Поскольку любой человеческой возможности и потребности творить зло и любой нашей муке и печали война добавляет причину и право, они возвеличиваются и становятся неистребимыми. Нам следовало бы беспокоиться не только о том, как пережить войну, но и о том, как, злые и несчастные, будем мы жить и существовать после войны. Но воители не могут думать. Война им не позволяет.

Если б я не выдержал все это, как бы я потом жил?

*

Богдан сегодня ночью шепотом у меня спросил:

«Веришь ли ты по-прежнему тому философу, который считает, будто самые негромкие слова приносят бури, а мысли, приходящие ногами голубя, правят миром?»

Я ответил:

«Понимаю, что это ложь, но хочу в это верить. Пока хочу».

*

Мы с Богданом все меньше разговариваем. Не решаемся говорить о том, о чем в Скопле шептались целыми ночами.

Мы болеем войною, как болеем чумой, холерой или другими подобными смертоносными болезнями. Мы постепенно заражаемся жестокостью и убийством. И прикрываемся молчанием.

Выживший станет больным, калекой, безумцем. Европа станет неоглядной больничной палатой и лечебницей для умалишенных, где выжившие будут топить в сортирах своих лекарей. И те, что родятся после войны, по мере роста и готовности к мобилизации и службе в армии будут делать все, чтобы заболеть, сойти с ума, дабы медицинские комиссии признали их непригодными к службе. Люди будут счастливы оттого, что они больны и искалечены. Это единственное будущее, в которое я сейчас могу верить.

Об этом вчера вечером я говорил Богдану, когда мы, отступая, под австрийскими снарядами продирались оврагами. А Богдан молчал. Он молчал так, будто решил умереть.

*

По пояс в снегу я прислонился к дереву. Мороз не позволяет спать. Отдать жизнь за сон.

 
…Умереть, уснуть. – Уснуть!
И видеть сны, быть может? Вот в чем трудность:
какие сны приснятся в смертном сне,
когда мы сбросим этот бренный шум…[78]78
  В. Шекспир. Гамлет, акт III. Перевод М. Лозинского.


[Закрыть]

 

Кажется, так говорил тот самый разумный принц, которого терзал зов мщения за отца? А что бы сказал сей шекспировский принц, если б провел ночь в снегу на Сувоборе?

Мама, сегодня утром я видел вошь! Я поймал ее у себя на шее. У меня их множество. Но, поскольку мы мало спим, они мне не очень мешают. Только противно. Я не могу убивать вшей, хотя бы они обглодали меня до костей.

*

Как же наивна и безумна была та наша увлеченность войной, которой мы собирались отомстить за Косово, освободить и объединить сербство и всех южных славян. Как же никому не пришло в голову сказать и написать о том, что это освобождение и объединение может произойти только со вшами, в голоде, в бессоннице, с отмороженными пальцами и ушами?

Мы жонглировали словесами о каких-то штурмах, героической гибели, сербской крови, славной кончине. Нас обманывали отцы и матери, учителя и поэты. Мы сами себя обманывали фатально и глупо. Таковы были наши военные приготовления. Однако они оказались недостаточными даже для одной-единственной атаки, для нескольких минут пребывания под неприятельским огнем.

*

Жуткий страх охватывает меня от собственных мыслей. Мама, если б ты знала, как опасно то, что таится у меня в голове.

*

Предатель – единственное человеческое существо, которое нужно ненавидеть. Но лишь после войны, то есть если сам не станешь предателем. Какая метель! Описания такой нет ни в одном романе. Может быть, ею окончится война.

*

С тех пор как я себя помню, я был недоволен собой. Сейчас этого нет! Сейчас эти причины из мирного времени лишены для меня смысла. Я стыжусь их. Я в самом деле не знаю больше, что я такое. Но знаю, что должен выдержать до конца.

*

Что есть человеческое достоинство? Неужели в ненависти, независимо от причин, можно быть исполненным достоинства?

*

«Сила – владычица мира, а вовсе не мысль». Верно!

*

Мокрый снег медленно заносит трупы возле меня. Не могу поверить, что мертвецы сами себе не противны.

Хаос в наших солдатских душах. Мы пока держимся на тоненькой ниточке своей веры. Человек – это чудо веры. И чудовище веры!

*

Целую ночь я думал о самоубийстве. Не вижу иного средства, чтобы освободиться от мук, страха, холода. Рассвело, вероятно, у меня отвалятся отмороженные уши и пальцы на ногах, а мне не хватает силы сделать самое легкое для окончания своей войны. И ради своего спасения. Стоики, рекомендовавшие самоубийство как средство избавления от страданий, если не были подлецами, не имели понятия о том, что такое страдание. Не существует страдания, которое желало бы, чтобы им одним все завершилось. Не существует! Это самое большое мое открытие на земле.

*

За свободу сражаются генералы, правительство, тылы. Мы здесь, на позициях, воюем за хлеб, теплое помещение и сон. Мы погибаем потому, что не можем делать ничего другого. Мы погибаем, поскольку это все-таки самое легкое.

*

Страдание порождает упрямство. Несомненно, существует сербское упрямство. А это качество, которое и слабым, и трусам придает силы. И величия!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю