355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Добрица Чосич » Время смерти » Текст книги (страница 3)
Время смерти
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:09

Текст книги "Время смерти"


Автор книги: Добрица Чосич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 53 страниц)


ГЛАВА ПЕРВАЯ
1

В сумерках барабан прозвучал в Прерове возле общины, не проникая в глубь улиц и не стремясь, чтоб его услышало все село. Однако женщины и старики, уловив его приглушенный звук, собрались у каменных ступенек общины быстрее, чем когда-либо в своей жизни: дней десять в село не приходило ни одного письма с фронта и ни одна депеша от Верховного командования не оповещала о чьей-либо гибели, ранении или исчезновении, а Ачим Катич, читая «Политику»[8]8
  «Политика» – крупнейшая белградская газета, выходит с 1904 г.


[Закрыть]
, твердил все тише и по секрету, что на фронте у Сербии дела пошли по-иному.

И в то время как другие оповещенные слухом и страхом скоро отозвались и собрались у общины, Ачим Катич не торопился и пришел последним. Горстка молчаливых женщин, несколько стариков и мальчишек, прилипших к ступенькам и распахнутой двери, побудили его остановиться поодаль, где он никогда не стоял. Прислонившись спиной к стволу сгоревшего вяза, он опирался и на свою палку: пошел пятнадцатый день, как не получал он писем от Адама, своего внука.

Сумерки гасили белизну стен и женских платков; лица людей сливались с цветом черепицы и коры вяза. Вздохи и всхлипы, смешиваясь, плыли между изгородями, сливались с лаем редких собак.

Сквозь забранное решеткой окно общины упал желтоватый свет: барабанщик распахнул створки. Староста, не подходя к окну, хмурым, исполненным угрозы голосом закричал из своей канцелярии:

– Командование сообщает, что после последнего оповещения из Прерова погибли воины…

Ачим Катич до конца выслушал список погибших, а также рекрутов, которым завтра к семи утра надлежало явиться в распоряжение командования в Паланке. А когда в общине погасла лампа и вопли огласили улицы, он скользнул спиной по стволу вяза и остался сидеть на земле, пока сумерки не поглотили толпу. Только тогда он поднялся и пошел по селу, куда вели его и уводили улицы. Домой он идти не мог. И говорил, шептал, думал вслух:

– Замолчите, несчастные, детей напугаете. Хотя б до рассвета. Дайте хоть одну ночь выспаться детям и скоту, люди. Умолкните, пусть рекруты выспятся. Последняя ночь у них в теплой постели. Негоже им слезы с собой уносить на поле боя. Нужно жить. Самое худшее еще не пришло, люди.

Он шел мимо телег с кукурузой, брошенных у ворот, молча проходил мимо домов, где не было погибших, останавливался перед раскрытыми настежь воротами рекрута: в доме пылает очаг, в темноте под ножом булькает поросенок.

– Счастья тебе, Любо. Ложись, спи, сынок. Запомни, если хочешь жить, смерть ничего с тобой не поделает.

Его приглашали в дом, но он брел дальше по дворам мобилизованных, цеплялся за изгороди домов погибших.

– Успокойте, женщины, свои руки. Кукуруза не собрана. Виноградники погниют. Ни зернышка ведь пока не посеяно. Снег выпадает, а дровами не запаслись. Дети, внуки у вас. А детей нет, так скотина на дворе, огороды. Жить надо.

Так он подошел к школе; в открытых окнах класса горел свет, пахло воском. Ачим подступил к окну, ухватился за косяк.

Учитель Коста Думович, простоволосый, молча, медленно ходит по комнате; на скамейках, где сидели ребятишками преровцы, погибшие теперь на ратном поле, горят свечи, которые за упокой их душ зажег он, их учитель. Когда его ученики погибали, он одно за другим мелом выводил имена на доске: к этому списку, начатому летом, сегодня он приписал еще восемнадцать имен, и на доске почти не осталось места. Учитель останавливался между скамьями, смотрел на свечи, чуть теплившиеся или упавшие под скамейки, зажигал снова от стоявших рядом и укреплял на прежнем месте; успокаивал ладонями трепетные язычки; смотрел, как бы догоравшие не зажгли скамью, а когда огонек начинал мигать последней капелькой воска, гасил его своим дыханием. И возвращался к столу, чтобы сделать какую-то запись в журнале. И опять задумчиво стоял между доской и счетами; слушал и смотрел на горящие свечи.

– Как выберемся из этой тьмы, Коста?

– Безмолвно, Ачим.

– Выйди, поговорим.

– Завтра, Ачим.

– Завтра на рассвете из Прерова отправятся еще двенадцать парней. Слыхал?

Учитель продолжал ходить по своему освещенному кругу, между пустыми скамьями и горящими свечами.

Ачим Катич повернул к селу; стоны и вопли слились в рыдание. Направился к дому учителя – хоть с его дочкой Наталией по-человечески потолковать. Он давно про себя считал ее своей внучкой. И любил как внучку.

Верхним концом палки постучал в окошко.

– Ната, милая, слышишь? Погубили Прерово.

– Под вечер ушла она в Шливово, женщинам письма читать. Сегодня с войны получили, – из темноты ответила Наталиина мать.

– Злая ночь. И поговорить не с кем, – бубнил Ачим, поворачивая к своему дому.

На небе, в облаках, словно тленом отдавал лунный свет. Изгороди мешали идти; доски и те ополчились против него. Он еле волочил ноги, провожаемый взглядами собак и женщин.

– Ачим, я тебя ищу, – остановил его чей-то голос из тьмы. – Дай десятку для Светозара. Слыхал, ему поутру уходить. Виноградом верну.

– Бери три, и нет на тебе долга, Гвозден.

Ощупью нашли руки друг друга: у Гвоздена дрожат пальцы, еле выбрал деньги из ладони. И расстались молча, без слов. Дальше идет Ачим; откуда-то слышится дудка. Тола Дачич играет. И Ачим заторопился к нему, стучит палкой в калитку.

– Прерово в слезах, а ты песни играешь, безумец! Сын у тебя погиб, сорок дней в субботу исполнилось, а ты трели выводишь.

– Ради живых играю. И пою от того, что из четверых сынов, слава богу, только один, Живко, погиб. Могло ведь и совсем худое случиться.

– Дома пустые остались, жизни конец пришел, балабол!

– Да я ж тебе говорю: ради жизни пою, Ачим.

– Ты Прерово слышишь, дурень босоногий?

– Кому надо плакать, пусть плачет. На этом свете испокон веку так повелось: один плачет, другой поет. Плачет – кто должен, поет – кто может. Никогда не бывало такого, чтоб все разом плакали. Случается и похуже беда. – И он продолжал наигрывать.

На пороге своего нового дома, покуривая, сидел Джордже. Ачим остановился: что сказать сыну? И спросить его не о чем. Недоставало у того сил слушать вести с фронта. Когда читали списки погибших или приходило письмо от Адама, намертво опивался он лютой ракией.

– Где ты был до сих пор? – пробормотал Джордже, хватая его за штанину.

– Нашего не назвали.

– Хорошо слыхал?

– Хорошо. Из кавалерии ни одного. А из пехоты восемнадцать. Восемнадцать, сынок!

Послышался будто удар топора о камень.

– Зачем тебе топор, Джордже?

– Пробки вышибать, чтоб вино наливать. Напиться хочу.

Ачим опустился на порог бондарни, закурил. Лицо Джордже неотличимо от камня; стоны в деревне заглушают его дыхание. И Тола играет.

Со всхлипами и кашлем плакал Джордже.

Ощетинившись, Ачим встал и заторопился к себе в старый дом. Остановился у входа. Долго слушал протяжные всхлипы Джордже, вспомнил, что назвал его «сынком». Со дня рождения Адама, с момента предательства Вукашина, с самой смерти Симки и до ухода Адама на войну не называл он его так.

– Сынок, – шепнул, чтобы еще раз услышать это принадлежащее только внуку слово. Ему, Джордже, и в могилу отца провожать придется, некому больше. Вукашин, должно быть, и тогда не приедет домой, в Прерово.

Ачим вошел в комнату, зажег лампу, чтоб прочитать письма внука. Он получил только три. Одно стащил Джордже и не отдает, сам читает. Решил читать по порядку. Вот оно первое, с фронта. И зашептал:

Будьте здоровы, Деда и ты, Батя. Драган в этих передрягах славно ведет себя. Не поверите, но он самый спокойный конь в полку. Таким серьезным стал во имя короля и отечества, что иному запаснику третьей очереди под стать.

Вчера на рассвете мы попали под первые выстрелы. Одна за другой застучали винтовки, и пулеметы застрекотали. Худо, Деда. Жужжит да жужжит вокруг. Живым мне не быть, сам знаешь, каков Драган, не иначе напорется на шершня.

Как бы ты сам, бедняга, не напоролся на шершня. Ты сам!

Драган похудел и словно бы уменьшился, вроде борзой стал, а скачет и все исполняет, будто господин полковник. Как услышит разрывной или шрапнель, мигом ложится.

Всякое уже было, на одной полянке остались в темноте и наши и они, а нас с ним даже не зацепило. С овсом только трудно очень.

Чиновники да поставщики все сожрали. Откуда же взяться овсу для лошадей и солдат?

Потому пошлите мне еще малость денег, пусть под рукой будут, если овес опять вздорожает. Обо мне не тревожьтесь, и всем вам желаю здоровья. Адам. Конный эскадрон Моравской дивизии второй очереди в составе Первой армии.

Сегодня вечером сколько их полегло из Моравской первой очереди. Там, на горах, за Валевом. А как спустятся на равнину, тогда коннице в бой идти.

И он вслух читал второе письмо Адама:

Прошлой ночью у села Липолиста ранили моего Драгана. Бог миловал, шрапнель чуть кожу рассекла на левой ключице.

Бог миловал. Бедный мой дурачок.

Я почувствовал, когда его укололо. Ровно вспыхнуло что-то в мозгу. А когда скачка да грохот кончились, встал я на землю отпустить подпругу, а рука мокрая да липкая. Зажег спичку, вижу – кровь. Драган отвернул голову влево и молчит. Понял я, в чем дело, промыл ему рану ракией, а он, бедняга, как тростинка дрожит.

Отчего б тебе не написать нам, как твой конь мочится, а я за твое здоровье буду звездам молиться.

Намазал я ему рану целебной мазью, кровь остановилась. К счастью, закончилась эта Церская битва [9]9
  Цер – горный массив в Западной Сербии, место победоносного сражения (август 1914 г.) сербской армии в первой мировой войне.


[Закрыть]
, когда мы швабов выгнали из Сербии. Теперь отлеживаемся возле Дрины, и у Драгана зарастает рана. Представь себе, Деда, и ты, Батя, что бы с ним было, скакни Драган всего на ладони левее? Привет всем, кто мною интересуется. Если у Наталии интереса нету, то и мне до нее тоже.

Во какой узелок затянулся. Не всякая женщина поддается. Лучше, чтоб ты это через Наталию понял, прежде чем какая другая курва мозги тебе затуманит.

Старик отложил письмо в темноту: словно конь Драган стал моим внуком, а Адам у него сделался конюхом. Задул лампу. Мрак, пронизанный воплями деревни, окутал его. Он разулся и не раздеваясь лег на кровать. Прижал ладони к ушам. Бедняга, озорник, дурень мой, единственный, кто у меня остался, единственный, кто меня пережить может, из-за лошади головы лишится…

2

Пальцы его успокоились, замерли в бороде; вновь вспомнилось, как уходил на войну Адам.

Гудели колокола, стучал барабан, голосили женщины, а бедняки и издольщики из Прерова и окрестностей под вечер толпились у него во дворе, появлялись из сада, перелезали заборы, словно в ворота негоже было войти для последнего прощанья: приходили выпрашивать хотя б десять динаров – на войну собраться для себя, для сына, для брата; впервые никому не отказал Джордже, никого не попрекнул невыплаченным долгом, щедрою рукою давал все, что у него просили. «Дай, помоги им!» – говорил Ачим, а сам смотрел в сад, ждал Адама, который, едва услыхав о мобилизации, шмыгнул за сеновал. Он ждал внука, чтобы вдоволь наглядеться на него, посоветоваться о своих похоронах, сказать ему то, что держал в голове. Ждал и вспоминал.

Как и прежде, поджидал он внука, когда тот через сад под лай всех собак, под треск изгороди у Толы, шелест яблоневых веток, осторожно, воровским ходом возвращался от баб; он непременно заглядывал к деду, из ковшика жадно пил воду и уж после здоровался и садился на пороге; они молчали; старик вдыхал запах внука, улавливал в нем и запах женского тела, томился, опасаясь, что не удержится и спросит, у кого он был сегодня ночью и какая она. Адам расслабленно, в голос зевал, помалкивая, а дед убеждал его: «Тебе б теперь молока холодного выпить. И спи, пока не разбужу». Парень уходил, а старик долго курил и видел в темноте комнаты женщин, смешивая возлюбленных Адама со своими, когда-то бывшими у него, видел их всегда на земле, в травах, молчаливых и пьянящих.

Один-единственный раз встретил он рассвет возле яблонь в кустах; Адам не возвращался: даже в последнюю ночь перед уходом на войну не нашлось у него ничего более важного, чем женщины. Ему, старику, он тоже изменит. Люди, которые очень любят женщин, любят только самих себя. То и дело скрипели ворота. Шум голосов разносился по двору. Может, и не придется ему больше увидеть столько людей, собравшихся воедино. Война, уходят и его избиратели, и его сторонники. Это его последнее собрание. Он встал со стула, опрокинув его, ухватился за перила террасы, глядя из темноты на собравшихся во дворе людей. И крикнул им:

– Куда вы, братья? Война в доме. Пусть не убивают швабских императоров, пусть лучше вешают наших собственных жуликов в правительстве и парламенте. Пашич прогорает на выборах, вот и толкает Сербию в войну. С кем воевать будем, спрашиваю я вас, братья и дети мои? Ладно, с турками надо было биться. И с болгарским царством – оно заслужило. А как же теперь пойдем на Австрию да против немцев? На две империи разом. Народ голый и босый, война и неурожаи вымотали нашу силу. Долгов столько, что далеким правнукам не доведется с ними расквитаться. Уже два года, как земля не рожала. Болезни скосили скотину. Дожди сгубили землю, что сеять будем? Что пожали мы, спрашиваю я вас, братья. В амбарах пусто, в загонах пусто, народ истощен, война и мор истребили его, а Пашич гонит людей на войну. Зачем нам государство без народной правды и законов, одинаковых для всех? Может ли быть что-либо горше этой войны за такую жалкую жизнь?

И тогда Тола Дачич за изгородью в темноте заиграл на своей дудке, шум и плач в селе заглушило коло[10]10
  Коло – национальный танец (хоровод) южных славян.


[Закрыть]
, заставив умолкнуть и его, Ачима. Толпа крестьян молчала во тьме. Прежде, когда он говорил, крестьяне не молчали. Ни одного его слова не пропускали молча. Или теперь иначе думают? Или он для них теперь не тот, каким был? Он нащупал свою палку, пошел к себе, лег в постель.

Джордже кричал на Толу: «Если ты пьяный, ступай отсыпаться, а если ополоумел, мы тебя свяжем».

Музыка не прекращалась. Заглушала вопли женщин и лай собак.

Он дрожал, слушал, как о кафтан терлась борода. А вдруг он, Ачим, умрет во время войны? Умрет, пока весь мужицкий народ будет на поле боя. Уйдут, сгинут все его избиратели и сторонники. Лишь немногие старики, калеки да дети останутся в селе. Неужто Ачима Катича на кладбище проводят женщины? Женщины и молчание. А ведь он все свои помыслы связал с этими похоронами. Пятнадцать лет не участвовал ни в каких выборах, ни в Чаршию, ни в Паланку не ездил. Предал его сын Вукашин, Пашич в Главном комитете радикальной партии поломал все его планы и загнал в Прерово. Только ему и осталось, что полагаться на свои похороны, когда Сербия убедится в том, с кем и за кого стоит моравский люд. Коли иначе невозможно, пусть свечами, восковыми свечами, голосует народ за Ачима Катича. И голоса эти не купить чекушками ракии и даровыми опанками[11]11
  Опанки – крестьянская обувь из сыромятной кожи.


[Закрыть]
. Таких списков избирателей, которые потянутся за его гробом, не составить Пашичу с его уездными писарями. Коли иначе нельзя, своим гробом стукнет он Пашича по голове. На преровском кладбище пойдут в пляс, грянув крестьянскую песню времен Тимокского[12]12
  Тимокское восстание – революционное выступление крестьянской бедноты в Восточной Сербии в октябре 1883 г., жестоко подавленное правительством.


[Закрыть]
и Преровского бунтов. Это зацепит и Вукашина, предателя и потому больше не сына ему.

На дворе утихли голоса мобилизованных бедняков и их провожатых. Ушли готовиться к выступлению. Тола на своей дудке начинал песню за песней, но не доводил до конца.

Ачим выполз из комнаты, снова сел на террасе, глядя на яблоневый сад, откуда по ночам приходил Адам. Всего один-единственный рассвет связывал его страхи с яблонями. Гнетущая тревога и редкий лай собак волнами накатывали на Прерово.

Неужели даже последнюю ночь перед уходом на войну нужно провести с бабой? Тот, кто любит наслаждаться, любит самого себя. Такие всех и вся продают. Деда начинают любить, когда сами становятся дедами. Вспоминают только перед внуками, и то по вечерам. Или ты уже знаешь это, Адам? И ты, озорник беспокойный, напугаешь однажды и себя и людей. Придут непогоды и беды, останешься ты один на дороге, сынок, и понадобятся тебе большое дерево, чтоб укрыться, и дед, чтобы облегчить душу. Корень, сильный корень должен ты оставить после себя в земле, чтобы не погубил тебя солнцепек, не выкопали жулики и насильники, не сдули ветры с берегов Моравы. А для тебя главнее нынешней ночью то, что под тобою. Сейчас ты только сам для себя. Ты любишь. Ничего не боишься. Все можешь. Война еще не в тебе.

Светлячок полз по яблоне. Яркий, зеленоватый.

Наслаждайся, сынок, расти, расти, парень, не сломись, расти. Пусть ни одна тебя не забудет, пусть у каждой за пазухой вспыхнут угольки, когда я попадусь им на дороге. Хочу, чтобы краснели они, когда увидят меня, хочу узнать каждую молодку, с которой ты был, каждая должна у меня спросить о тебе, спросить шепотом, когда ты придешь на побывку. Должна остановиться, когда пойдет мимо нашего дома, мимо наших яслей, лугов и полей. Глаз не должна спускать с нашего дома. Я хочу, чтобы они ночи напролет не забывали тебя, босиком выходили на сеновалы и молча сидели там, где ты с ними сидел. Чтобы ждали тебя, как трепетные осинки. Чтобы стояли и смотрели через мой забор.

– Где он шляется всю ночь, этот бездельник! Скоро полночь, когда спать-то будет? – кричал Джордже, попыхивая сигаретой, с порога бондарни.

– Нет его. Нет, – громко отвечал сыну Ачим, а самого лихорадило. Ничего-то нет слаще короткого зоревого сна, уснет Адам и не успеет услышать завет: как должно похоронить Ачима Катича, старого вождя радикалов в Поморавье. Того самого, что палкой гонял министров с трибуны в парламенте, когда те врали и готовили законы против крестьян, а уездных начальников и налоговых инспекторов колотил как волов, когда те нарушали закон и справедливость. Сам король Милан[13]13
  Милан Обренович (1854–1901) – сербский король с 1882 по 1889 г. Обреновичи – княжеская и королевская (до 1903 г.) династия.


[Закрыть]
бледнел при упоминании его имени. Пока не предал его сын, Вукашин. До тех пор. Этот парижский щеголь, доктор права, не сын ему более – предатель. Руками Вукашина задушил Пашич Ачима. Живьем закопал в землю. А против сына пойти он не смог. Не хотел. Не хотел наступить ему на горло, вывернуть ему руки и сбить его шаг.

3

«Да где же это он до сих пор, пропади он пропадом?!»– крикнул Джордже и, бросив цигарку, пошел к забору, через который перелезал Адам, возвращаясь по ночам домой: зачем ему нужно сегодня валяться с этими вонючими бабами, подцепит болезнь, смерть гоняется за теми, кто валандается с бабами! Зачем ему и сегодня надо топтать цветы вокруг чужого дома, вытаскивать сено у хозяина, пугать несчастных кур? Зачем ему и сегодня нужно, чтоб за ним, как за вампиром, гнались с лаем собаки, зачем? Джордже сел у изгороди, через которую перепрыгивали ноги Адама, схватился за доску, за которую каждую ночь держались руки Адама; в голове застряло; «Те, что сжигают себя по бабам, недолгой жизни, Убивает их полуночная звезда, которую они только и могут увидеть, когда зрение теряют. Ее уголёк попадает им в сердце и сжигает его. И тогда начинается у них легочная хворь». Какая там звезда, какой уголёк! Тех, кто из-за баб ломают у людей заборы, тех колом убивают, топорами. Тех травят собаками, преследуют с ножом, с пулей, всюду смерть их караулит. Караулит смерть тех, кто охоч до баб и ими пахнет. Ночью такие гибнут.

Он вслушивался в лай собак, который шел селом, угадывая, какая где брешет, узнавал по голосам. А все кругом было как на ладони; лунный свет зажег зеленые яблоки и листву. До самого восхода, похоже, не придет.

Джордже поднялся и, обеими руками ухватившись за доски, опустил голову на изгородь; пусть бы он вовсе не попадал в руки начальства. Пусть совсем не приходит. Будто именно он Австрию задержит и Сербию защитит. Что для Сербии один конник? Сумой с дукатами он его выкупит, генералов подмажет, на колени бросится перед Путником[14]14
  Путник, Радомир (1847–1917) – сербский полководец, начальник Генерального штаба.


[Закрыть]
и Пашичем, скажет, что никогда политикой он не занимался и Ачима не слушал. Все отдаст и все сделает, чтоб сына спасти. Подземелье под Моравой выроет – дивизии не обнаружить. А война долго не продлится, чем и как воевать против двух империй? Не ожидал он, что война начнется, не успел сладить с начальством, пристроить сына в штаб или в госпиталь, пусть служил бы телефонистом, грамотный он. Вукашин может устроить, может, если захочет. Хоть бы конь у него был стоящий, а то с Драганом отправился на войну. Как парень взъярился да заорал на него, когда он предложил ему: «Давай приготовим тебе Цвету? Спокойная, послушная кобыла. Что ты будешь делать с Драганом, когда пушка пальнет?» – «Цвету? Сами вы на своих клячах катайтесь. Драган мой конь. С ним я и на войну пойду». Конь – это тебе уже мишень, по которой даже кривому не промахнуться. А тут Драган – большой, крупный! Хоть бы грязью его вымазал, красавца, не так бы в глаза бросался. Подумает шваб, не иначе генерал восседает на таком знатном коне, и давай по нему целиться, собака. Это Ачим виноват, что Адам служит в кавалерии, совсем старик из ума выжил, когда перестал быть депутатом и власти лишился, уперся, пускай, мол, внук станет кавалеристом, будет чем хвастать в корчме. Найти б хоть три дня до отправки, он бы все уладил с начальством. Три дня нужно, чтобы добраться до Белграда и до Вукашина, а сегодня вечером грянули колокола и барабан ударил – с рассветом по команде.

Хрустнула ветка, Джордже оторвал голову от изгороди, обомлел: возвращается. Вгляделся в сливовые деревья у Толы. Тот быстро шел сквозь тени и лунный свет с ягненком на руках. Где-то украл.

– Из чьего загона, Тола? – крикнул Джордже, думая остановить, чтобы хоть с ним словечком об Адаме перемолвиться. С ним, если у него матери нет. Невмоготу ему толковать с Ачимом.

– Не из твоего, хозяин Джордже. Четыре солдата, четыре ноги, каждому надо с собой по одной взять. Раз нет у меня на каждого по поросенку.

– Ты Адама видел сегодня ночью?

– Как его увидишь, если известно, где он сейчас?

– Надо тебе чего-нибудь? Не воруй. Сегодня ночью приходи и бери что надо. О деньгах не беспокойся. Всем четверым по дукату дам.

– По дукату не надо. В мирные времена не бывало у моих сыновей дукатов, не надобно и на войне. Дай ты им лучше по десять динаров, если решил дать. И выдели по бутыли старой ракии. И того вина, какое вы для важных господ бережете.

Заблеял ягненок. Тола сжал ему горло и заторопился домой.

Джордже закурил, прислонился к яблоне: будь у Адама жива мать, будь Симка жива, не шлялся бы он по бабам. У парня, что рано лишился матери, нету стыда. Кто не знает, что такое мать, тот и отца не любит. Ладно, сынок. Только б ты жив остался. Живи и ненавидь меня. Ненавидь меня, как хочешь и можешь, только живи.

И вдруг ослабел, еле доплелся до бондарни, нацедил вина, осушил стакан, добрел до конюшни, сел на ясли, возле коня Адамова – Драгана; прижимался лицом к его боку, к груди, ласкал его шею, гладил голову, плакал, молил: сохрани ты мне его, Драган. Ложись, когда начнут палить. Беги в укрытие. Не вырывайся вперед. Не выскакивай, на войне ведь. Будь самым прытким, когда вас вспять погонят. Береги его, зверь. Не пойдет он на войну без тебя. А тебя я подкую золотыми дукатами.

Конь молчал, нюхал его, дышал в спину и в шею; а он ласкал его и плакал, пока не услышал звуки Толиной дудки. И тогда вышел наружу; дорога мерцала, закипала в лунном сиянии. Собаки утихли.

Под клетью у Толы вспыхнул огонь. Жарили украденного ягненка. Сыновья спят, отдыхают как полагается. Все мобилизованные сейчас спят. Только Адам, один-единственный во всем Прерове, не спит.

Джордже опять вошел в бондарню, еще выпил стакан вина и уселся на пороге: слушал, как покашливает Ачим на террасе и Тола наигрывает на дудке возле костра, на котором Анджа поворачивает вертел с ягненком. Он ненавидел Ачима за то, что тот тоже ждет Адама: отнимет он у него сына; ненавидел и Толу, за то, что тот может играть, а четверо сыновей его на рассвете отправятся умирать.

Перешел во двор к Толе, встал между ним и Анджей.

– Тебе именно ночью играть приспичило? – покачал головой.

– Хочу сыновьям душу повеселить. Не желаю, чтоб ушли они на войну грустными да встревоженными. И назло всем играю. Так мне охота.

– Как можешь?

– Могу, коли отдаю державе четырех воинов, коли за Сербию будут три моих винтовки стрелять, а Алекса из пушки палить, можно мне, вот и играю.

– Как ты можешь сегодня ночью играть? – шепотом повторил Джордже и вернулся на порог своей бондарни.

4

А Тола играл. Тихонько наигрывал песни, которые, знал, любили его сыновья. Иногда откладывал свою дудку, чтобы рявкнуть на всхлипывавшую жену, которая и вертел-то не могла поворачивать равномерно; прерывался и когда подбрасывал поленья в огонь: Джордже и не заметил, когда тот прихватил у него охапку буковых дров. Катичевыми, хозяйскими, дверями и стульями разожжет он свой костер и на нем изжарит мясо, чтобы сыновья могли унести по куску с собой на войну.

Глотнет Тола из фляжки добрый глоток ракии и вновь примется наигрывать свои песни и мелодии, любимые его сыновьями.

Все, что от него зависело, все, что он мог и успел, сделал он для державы и для своих сыновей. Пришла война, что тут поделаешь. Что поделаешь, коли человек не желает, да царям в охотку. Мало им того, что в руках держат, хотят больше иметь подданных, чем у них есть. А другие не отдают то, чем владеют, да и самим бы побольше хотелось, чем есть. Вот и хватает дьявол бога за бороду, а бог дьявола за рога.

Он сунул дудку в карман, подбросил дров, а потом вновь стал оглядывать свой инструмент.

Четыре солдата из одного дома, четыре сына, никто в Прерове, во всей округе, не дал столько державе. Минует да напасть, кто-то должен будет все узнать и его наградить. Не захочет держава, найдется справедливость у короля, а если и тот зажмурится, то господь бог, стало быть, увидит. Не может Тола Дачич и после войны остаться прежним Толой Дачичем. Война по-своему все разложит и расположит. За кровь надо платить. Муку и трату времени нужно возместить. А кто живым вернется, кому суждено будет уцелеть, это уж не его разума дело. Сколько младенцев погибло от болезней, только у него двое. Четверо, мальчишки, остались. Кому жить суждено, тому и дорога и укрытие найдутся. А кому суждено – со сливы упадет, расшибется насмерть. Ежели погибнет Сербия, не Тола Дачич со своими ребятами тому виною. А, дай господи, победит Сербия, считай, победили сыновья Толы Дачича. Четыре солдата, три винтовки и одно орудие. Чего разоряется хозяин Ачим? Грусть и тоска одолели хозяев. Ушли ваши поденщики и слуги. Опустеют ваши нивы и виноградники, некому будет луга вам скосить. Вам война, Катичи. Теперь мы во всем равны и во всем одинаковы. Не так уж плохо, хозяин Ачим, и даже справедливо, что хоть война нас немножко уравняла и что одна боль и одна рана у нас болит, что одним страхом мы напуганы, одной надеждой надеемся.

– Война, дядя Ачим! Война! – заорал он мстительно и опять заиграл на дудке.

5

Ачим выругался и треснул палкой по изгороди, потом притих и опустил палку: из яблоневого сада, неся что-то в руках, неторопливо выходил Адам и, замедлив шаг, опасливо и нерешительно подошел к Джордже, который сидел на пороге бондарни, курил, конечно напившись. Ачим кашлем дал о себе знать, напомнил, что ждет внука, позвал к себе. Адам не слыхал: он резал арбуз для Джордже; слышно было, как хрустела корка.

Украл арбуз, у нас нет бахчи. Помнит, что отец любит арбузы. И сегодня вспомнил и принес ему. А обо мне позабыл. Что ему за дело до деда. Отец живой, он и накажет, он и простит. А деду и осердиться не положено. Немного ему осталось жить, потому должен любить. Должен. Он мне и корень, и лист.

Дрожа, не сводил он глаз с Адама, который во дворе, освещенный луною, резал арбуз на ломти. А потом собрался с силой и крикнул:

– Адам, я тебя жду!

Джордже что-то сказал Адаму, и тот молча подошел к террасе, нагнулся к старику. Петухи закричали в Прерове, когда Адам сердито сказал:

– Деда, спать хочу, слышишь, спать хочу.

– А ты чувствуешь, куда ты идешь и что тебя ждет?

– Об этом подумаем, когда нужда наступит.

– А понимаешь ли ты хотя бы, почему идешь на войну?

– Об этом я тебе в письме напишу, деда. Сейчас спать хочу.

– Ладно, Адам. Там, на поле боя, тоже спи, где сможешь. И старайся иметь верного друга, полную сумку и сухие носки. И никогда не ешь в одиночку. Если командир у тебя будет разумный, слушай его больше, чем нас с отцом слушал; а если дурак и бездельник, то молчи и старайся не попадаться ему на глаза. Будь всегда с людьми и там, где их больше. Когда в атаку пойдете, не спеши быть ни первым, ни последним. Когда убегать станете, опять держись середины. А теперь ступай, спи. Отец тебя позовет, когда придет время.

Тола изо всех сил дул в свою дудку, затянул коло, норовя заглушить скрип колодцев и постукивание ведер, заставляя женщин вновь оплакивать единственных сыновей, а стариков бранью пугать собак.

Молча, не торопясь шел Адам, чтобы в новом их доме поспать последний раз. «Легкого тебе пробужденья, сынок», – шепнул Ачим и, бросив самую горькую цигарку, которую когда-либо курил в своей жизни, ушел к себе, ладонью и лбом уперся в дверь комнаты Вукашина: после его ухода утром на рождество, двадцать два года назад, никто, кроме него, Ачима, не переступал порога этой комнаты. Никому старик не позволял этого, носил с собой ключ, привязанный к цепочке, на которой висят часы. В эту комнату он входил каждую осень, чтобы выбросить сгнившие и высохшие плоды айвы, яблоки со шкафа, молодую лозу с подоконников и заменить их самой крупной айвой, самыми красными яблоками, самыми крупными кистями из их старого виноградника. Это была для него панихида; он молчит, осторожно и незаметно проводит этот день, не идет в корчму, не читает газет. Он входит в комнату Вукашина, и все, что помнит и о чем думает, сливается в одну старую непреходящую тоску о сыне, и некуда ему уйти от себя, опаленного тоской по сыну-предателю; и тогда необходимо ему снова взглянуть на старую фотографию: на ней изображены Вукашин, студент Великой школы[15]15
  Великая школа – старое название Белградского университета.


[Закрыть]
, в крестьянской одежде, и он, Ачим Катич, заместитель председателя Сербского народного парламента. Старик молчит, глядя на красивого и статного серьезного парня, который тогда для всех, в том числе и для своих преподавателей, был сыном Ачима и учился во имя того, чтобы стать разумом и совестью Сербии, в радикальной партии опорой и поддержкой отцу, крестьянским кулаком против лавочников и грабителей народа, потому он и в Париж отправил его, пускай знанием превзойдет фрачников, а он, он стал совсем иным. Предал его. Руками его собственного сына, Вукашина, задушил старого Ачима Пашич.

В комнате Вукашина за все двадцать два года он лишь однажды провел целый день: еще затемно вбежал к нему бледный, дрожащий учитель Коста Думович и, словно сообщая о смерти Вукашина, пробормотал: «Независимые[16]16
  Имеется в виду партия так называемых независимых радикалов, которые, выйдя в 1901 году из народной радикальной партии, выступили за буржуазно-демократические реформы.


[Закрыть]
создали правительство, Вукашин стал министром», – и тут же выскочил, не закрыв за собою дверь. Ачим кое-как оделся, руки у него дрожали. Он вошел в комнату Вукашина и до самой ночи сидел там, глядя на фотографию. Ему было приятно, что Вукашин стал министром. Ему было приятно, никогда не бывало так грустно и приятно одновременно, но он несколько раз сказал самому себе: «Я тебе оппозиция, знай». А когда правительство, в котором Вукашин был министром, пало, когда потом сына не включали больше ни в один кабинет, он после каждой перемены правительства мимоходом из тьмы бросал Джордже: «А этому опять жулики под дых дали». И снова молчал о Вукашине, точно о беглом каторжнике, который прячется где-то внутри него и в пустынной комнате позади его изголовья, дверь которой тогда, когда Адам отправился спать перед уходом на войну, обожгла ему ладони и лоб.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю