355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Добрица Чосич » Время смерти » Текст книги (страница 49)
Время смерти
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:09

Текст книги "Время смерти"


Автор книги: Добрица Чосич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 49 (всего у книги 53 страниц)

Погасив недокуренную сигарету, он откашлялся и, решительно крутанув ручку телефона, попросил соединить его с Верховным командованием, с воеводой Путником:

– Говорит Мишич. Алло, говорит Мишич.

– Да, я вас слушаю, Мишич.

– Мои части вышли на горную гряду Проструга – Раяц – Сувобор. Исход битвы на Сувоборе предрешен, господин воевода. Вы меня слышите?

– Слушаю вас, я слушаю вас, Мишич.

– Сорван стратегический замысел противника. Первая армия заняла центральную позицию по отношению к флангам разобщенных группировок Потиорека. Этот наш прорыв мог бы превратиться в разгром австро-венгерских войск в Сербии. Вы меня слышите, воевода?

– Продолжайте, говорите все, Мишич.

– Я намерен решительно преследовать противника и прорваться в долину Колубары.

– Это было бы очень опасно. Такой риск превосходит ваши силы и выходит за пределы вашей компетенции.

– Я не понимаю вас, господин воевода.

– Ужицкая группировка встретила ожесточенное сопротивление. А на фронте Третьей армии неприятелю даже удалось добиться успеха. Вторая армия не сумела подняться с исходных позиций.

– Прикажите им любой ценой двинуться вперед. В противном случае мой прорыв может иметь лишь тактическое значение.

– Я уже это сделал. А вы остановитесь на Сувоборском гребне, соберите войска и дайте им передохнуть.

– Неужели развитие прорыва моей армии в направлении Колубары и угроза флангам войск противника не оказали бы существенной помощи Третьей армии и Ужицкой группировке? Потиореку пришлось бы отступать по всему фронту.

– Зато в случае неудачи прорыва к Колубаре вы поставили бы под угрозу и обесценили победу на Сувоборе. Вам очень хорошо известно, что глубина прорыва не всегда отражает силу наступающего, но может стать тактической ловушкой противника. Как бы и с нашим наступлением не вышло: попалась лиса в собственные тенета. Вы меня слышите, Мишич?

– Армия не останется в горах.

– У армии Потиорека тоже не было желания оставаться в горах, и за спуск с Сувобора она заплатила его потерей. За свою спешку она заплатит полностью в ближайшие дни, когда согласно моему плану вступят в действие все сербские армии. Делайте так, как я вам сказал: остановитесь на Сувоборском гребне.

Растерянный и встревоженный, генерал Мишич опустил трубку: воевода Путник не обрадовался. Что это – его ставшая легендарной осторожность, которую с трудом выносят подчиненные, но которую по окончании событий все прославляют? Или это честолюбие воеводы, которое у него сильнее обязанности быть справедливым в своих суждениях? Может быть, он тоже вспомнил их схватку по поводу отступления Первой армии с Сувоборского гребня? Как бы там ни было, сегодня воеводе нельзя противоречить.

Он попросил принести себе чаю, яблок, отложил час обеда. Он писал приказ дивизиям на завтра в соответствии с распоряжением Путника, однако намекнул на ближайшее продолжение наступления; одобрил удачные действия, взаимодействие и взаимопонимание командиров дивизий. Выкурил две сигареты, прежде чем вывел последнюю фразу: «О времени выступления основных сил, соответственно обстоятельствам, мне хотелось бы услышать также и ваши соображения».

От обеда его оторвал звонок Кайафы:

– До получения вашего приказа укрепиться мною было отдано распоряжение частям дивизии продолжать преследование противника. Гнать их, пока у них не разорвется сердце. Вы меня слышите, господин генерал?

– Я вас слушаю, Кайафа.

– Я двигаюсь в направлении Раяц – Добро-Поле – Цугуль на Бачинац.

– Почему вы так поступили, Кайафа?

– Потому что противник расстроен и бежит в беспорядке. Противник побежден, господин генерал. Я отчетливо это вижу и чувствую.

– Прежде всего нужно закрепить одержанную победу. Обеспечить фланги, подождать другие армии. Мы с вами лишь часть сербского фронта.

– Верно, мы часть, но мы обязаны превратить свою победу в победу всей сербской армии. А этого мы добьемся только в том случае, если продолжим начатое.

– Любая необдуманная поспешность и нетерпение сейчас могут оказаться фатальными. При поражении человек должен быть мужественным и спокойным. При успехе человек должен быть хитрым и разумным, Кайафа.

– Простите, что я выхожу за пределы своей компетенции. Но я считаю, что негоже и опасно удовлетворяться мудрыми сентенциями во время войны. Эта мудрость может принести свои результаты в конце войны. При завершении трудов, господин генерал. На войне только храбрость безошибочна.

– В борьбе за жизнь, Кайафа, редко случается людям испытывать недостаток храбрости. После выхода на Сувоборский гребень у Потиорека не было недостатка в храбрости. Ему не хватало разве что разумности военачальника.

– Ему многого не хватало для победы. Его армия обладает всеми качествами, которые приводят к поражению…

Генерал Мишич отнял трубку от уха, чтобы не слышать, как доказывает Кайафа необходимость преследования. Сам он возражает Кайафе доводами Путника. Опять приложил трубку, в которой звучал голос офицера:

– Я считаю, нет никакой веской причины для того, чтобы не использовать нашу победу для продвижения к Валеву. Вы меня слушаете, господин генерал?

Он опять оторвал трубку, положил на сгиб локтя. Сейчас Кайафа смелее его. Сейчас он действует в соответствии со своим убеждением, возражая ему, как несколько дней назад он сам возражал Путнику. Сегодня Кайафа решается на то, на что у него не хватает решимости. Совсем как он несколько дней назад, когда осмеливался на то, на что не решался Путник. Он встрепенулся, глаза его увлажнились.

Какая-то пичуга, прилетевшая с Рудника, ударилась в стекло и с писком упала на землю. Озноб, сотрясавший тело, переходил в лихорадку; на лбу выступили капельки пота.

– Алло, Кайафа! – крикнул он в трубку. – Я одобряю твой приказ. Гони их!

Гудела, пищала даль. Он опустил трубку, не услышав ответа своего командира.

Вошел Хаджич, от порога радостно зарокотал:

– Сегодня мы взяли шестерых офицеров, две тысячи солдат, четыре пулемета, три орудия, две горные гаубицы.

– Сегодня Первая армия окончательно обрела веру в себя. Она более не может быть побежденной. Прошу вас, Хаджич, пусть профессор Зария запишет это в журнал боевых действий армии, – в голосе его звучало волнение.

До самой полуночи терзали его сомнения: остановиться, закрепиться на достигнутом или гнать Потиорека дальше, до окончательного поражения?

В полночь он написал распоряжение всем дивизиям продолжать преследование противника и пригласил профессора Зарию, дабы тот заполнил его бессонницу умелым пересказом книг, которые он, Мишич, не читал, которые никогда даже не захочет прочитать.

15

После гибели Данилы Истории Бора Валет не находил себе места от тоски, и даже страх перед боем отпустил его душу. Он молчал, избегая ротного Евтича; особенно раздражала его выставленная напоказ «социалистическая» жалость к человеку, которую он видел в подчеркивании особых качеств Данилы – храбрости и чувства собственного достоинства. После того как был занят Большой Сувобор, уже утром они схватились из-за могилы. Бора хотел, чтобы товарища похоронили непосредственно на месте гибели, «именно здесь, где в предсмертных судорогах он руками и головой рыл снег, точно гибнущий зверь», но подпоручик Евтич по своей «педагогической склонности к романтике» приказал копать могилу между елей, на самой вершине. Это посмертное возвеличивание Данилы Протича-Истории, прощальный залп взвода над замерзшим трупом разъярили и исполнили отчаянием Бору, горло его сводил спазм, и он прошипел в скорбное лицо Евтича:

– Что касается достоинств, то мой друг Данило История не был человеком высоких достоинств. Да, я утверждаю это, подпоручик. В казарме он подхалимничал перед офицерами, а по своим взглядам был патриотом-фразером. Поэтому мы и окрестили его Историей.

Учитель Евтич, ничего не понимая, таращил глаза.

– Да, господин подпоручик. По сути дела, Данило История больше любил женщин, чем отечество. А что касается его геройства, то в данном случае он проявил себя круглым дураком. И заплатил за это собственной головой.

Он ушел от ошеломленного командира, произнес в тот день лишь несколько команд в бою, продержался до ночи, а в сумерках, в брошенном германском окопе, накрывшись с головой палаткой, зарыдал, давая выход переполнявшей его тоске. До сих пор он даже не сознавал, как любил Данилу.

Они продвигались вперед, занимая район, где шли бои во время отступления, и в обрушившихся траншеях по склонам гор все чаще наталкивались на трупы незахороненных сербских солдат. Бора Валет не старался их обойти, не отворачивался, не спешил прошмыгнуть мимо оледенелых тел, без верхней одежды и обуви, валявшихся в подштанниках и рубахах, а то и без них. Когда не было обстрела, он ходил от трупа к трупу, разглядывал их, смотрел, нет ли кого из своих, из Студенческого батальона, рассуждая про себя и вслух: во имя чего вас сожрут хищники, черви, муравьи? Во имя чего? Во имя отечества, свободы, мира? Грязная, нелепая бессмыслица! Иногда он присаживался возле мерзлого трупа, закуривал. Чтоб солдаты не болтали о нем всякую всячину и не гадали попусту своими «глупыми мужицкими головами», он сказал нескольким, будто у него брат погиб где-то на Сувоборе. «Разыскиваю тело, чтоб предать земле».

Утром полк пошел по Малену. Не переставая стегал ледяной дождь, северный ветер колол глаза. Сырая одежда и обувь затвердели, при ходьбе лопались штаны и, словно сделанные из жести, звенели полотнища палаток, в которые они кутались. В сосульки превратились усы и мокрые волосы, свисавшие из-под шапок, струйки дождя замерзали на лицах; солдаты падали на ледяной корке снега. Ругань и смех стояли над колонной; люди чувствовали себя бессильными и униженными в своей беспомощности перед стихией. И жаждали догнать швабов, остановиться, укрепиться на этом льду. Этого хотел и Бора Валет, шагавший в голове колонны вслед за командиром, который ехал верхом и нет-нет предлагал ему коня.

– Никогда в жизни я не ездил верхом на лошади и не поеду, – решительно отказывался Бора. – И вообще мне отвратительно любое использование домашних животных во имя национальных интересов. Во имя короля и отечества.

Он вглядывался в лес и осматривал поляны, стараясь узнать их, угадать, где располагался первый батальон, куда были назначены Казанова, Молекула и Македонец. Эх, найти б сейчас Казанову и Молекулу, хотя бы чуть присыпать землей их тела. Их-то наверняка раздели догола: новая одежда, крепкие башмаки, унтер-офицерские шинели. Самое жуткое унижение человека в этой галактике – быть убитым и лежать голым на снегу и под дождем.

Впереди из елового перелеска затрещали винтовки, застучал пулемет. Рота остановилась. Спешиваясь, Евтич свалился в кустарник. И рассмеялся, точно упал на катке. До чего жалкое и смешное животное человек.

– Рота, ложись! – скомандовал он, поднимаясь с земли.

Солдаты устремились к опушке; Боре Валету не хотелось в оледеневшей одежде ложиться на оледеневший снег. Он остался там, на месте, и закурил сигарету. Редкие пули пели в вышине. За рядом деревьев, вдоль лесной дороги, он увидел большую поляну; она показалась знакомой. Бой разгорелся в гуще леса, поднимаясь к вершине Малена.

Связной из штаба батальона доставил письменный приказ. Евтич прочитал и задумался.

Уж не изобретает ли этот великий полководец маневр, какой-нибудь головоломный охват по лощинам? – спросил себя Бора, ожидая, пока Евтич заговорит.

– Приготовиться к бою. Ты, Лукович, займешь перелесок возле поляны.

– Всего-то? – ехидно ответил Бора и велел солдатам следовать за собой.

Они набрели на старую, мелкую траншею, полную снега, стали гнездиться в ней; Бора Валет вглядывался в валявшиеся на поляне трупы. Потом вылез из траншеи и не спеша, покуривая, пошел от одного трупа к другому; и здесь большинство было в подштанниках и рубахах, только оборванцы оставались в крестьянских гунях и штанах, с выпотрошенными пестрыми котомками – трупы, трупы. Смерзшаяся кровь. Смерзшиеся усы, пропитанные кровью. Затянутые льдом раны от шрапнели. Кое-кого уже присыпал снег. Из сугроба торчит голый синий зад. Изуродованные тела. Рассыпанные письма. Порванные фотографии. Веревка. Грязные тряпки. Возле убитых пустые сумки. Жалкая, ничтожная Австрия! И ты тоже грабишь мертвецов. Ворошишь трупы ради какой-нибудь тряпицы, куска галеты, табака. Эх, изгаженная Европа! Вы тоже натягиваете на себя вонючие окровавленные тряпки побитых сербских крестьян. Стервятники! Он остановился посредине поляны. Дважды выпустил струйку слюны. На весь мир.

Солдаты звали его. Он стоял к ним спиной. В перелеске гремел бой. Он не слышал, что ему кричали, не видел, как махали руками. Он стоял лицом к выстрелам: среди елок появилась пехотная цепь австрийцев, стрелявшая по нему. Он бросился в снег рядом с огромным покойником в исподней рубахе; голая грудь и окровавленная голова убитого служили ему прикрытием. Пули злобно трещали, шипели в снегу, дырявили мерзлый труп. Бора пытался зарыться, ковырял лед, разбивал его локтями и коленями: вокруг словно кружил осиный рой. Быть мертвым, застыть. Он дышал, прижав лицо к насту; затылок упирался в грудь заледеневшего трупа. Самому себе он казался скалой, торчащей посреди пустыни. Его взвод открыл ожесточенный огонь. Остановят ли неприятеля? Пули теперь вонзались не так близко от его головы, свистели выше. Бора приподнял голову, выглядывая из своего укрытия: австрийцы залегли под елками и стреляли. Кто первым пойдет в атаку? Будь жив Данило История, он бы не раздумывал. Бора стал считать австрийских солдат. Винтовок пятьдесят, пулемета нет. Чего ждет Евтич, знает ли он, где я? Вот глупая смерть, мама родная. Труп возле трупа. Пожалуй, им не хватит времени раздеть его донага. Если швабы не сделают этого, то свои сдерут и шинель, и обувь. Сербы. Труп перед ним дрогнул, дернулся. Целятся в меня, заметили. Он сунул голову в ледяное крошево, пытаясь зарыться в глубину. Сам себя хоронит. Он ненавидел себя. Презирал. Данило погиб как дурак, «геройски». А меня просверлят как идиота-некрофила. Какую же глупую надгробную, то есть надтрупную, беструпную, речь произнесет учитель! И попотеет, перечисляя мои достоинства. Стрельба утихла, прекратилась. Бора опять поднял голову, тяжелую, гадкую, приподнял над своим укрытием, над грудью покойника. Он не успел даже разглядеть швабов, лопнул винтовочный выстрел, просвистела пуля; он ударился лбом о ледяную корку. Стреляло несколько винтовок; его взвод ответил залпом. Больше он не осмеливался высовываться. Придется вот так, прикидываясь трупом, ждать своей пули. Или встать, чтоб тебя просверлили насквозь? Какую избрать смерть? Что менее глупо? С тех пор как он выучился читать, он сильнее всего ненавидел глупость и глупцов. Надо сделать то, что менее глупо. Ждать свою пулю. Ждать, уподобившись трупу. Не быть героем. Быть жертвой. Думать о галактике. О вращении Великого круга. Он не чувствовал его. Из упрямства я не могу верить даже в эту свою космогонию. Мелкая, жалкая выдумка. Стрельба по поляне опять прекратилась, зато усилилась в лесу. Полдень еще не наступил. Кто-то должен перейти в атаку. Он лежал на снегу и дрожал. Зубы стучали. Тело пронизывал холод. Увидят швабы, что он пока не стал трупом, и дадут по нему залп. Он напряг все силы, всю волю, чтобы замереть, сдержать стук зубов. Стынет, цепенеет тело. После гибели Данилы он не завел часы. Ночью они остановились. Хоть бы слышать их тиканье. Потянул руку к карману, он лежал прямо на них. Покопал пальцами снег, чтобы забраться в карман, нащупать часы. Начали стрелять: первых пуль он не услышал. Заметили, когда зашевелился? Но он заведет часы и будет их слушать. Пусть его так и убьют. Труп, который слушает часы.

Его взвод открыл огонь, противник теперь не стрелял. Бора завел часы и держал их в ладони, возле лица, у самого уха. Словно ожило сердце трупа. Зубы перестали стучать. Он услышал сигнал трубы, зовущий в атаку. Узнал трубача. Услышал «ура!», услышал стрельбу и поднял голову: противник ответил залпом, не отступая. Он повернулся к своим: взвод убегал, люди падали. Если мои еще поднимутся, я вскочу и брошусь к ним. Верно, глупо, но менее постыдно, чем вдыхать вонь мерзлого трупа и ждать смерти, притворяясь покойником. Он сунул часы в карман. Собирал силы и волю, чтобы сделать единственно возможное в этой галактике – совершить последнюю глупость. Броситься к своему взводу, через трупы, по оледенелой поляне.

16

Все донесения из дивизий говорили о победе: Кайафа занял Бачинац и остановился над Мионицей, нетерпеливый, злой оттого, что ему мешали преследовать противника; Васич занял Мален; Смилянич встал на Миловаце и с Гукоша двигался по долине Лига; Милич вышел на Медник, Вис и спустился на дорогу Гукош – Горня– Топлица. Первая армия, следовательно, стояла перед Колубарой и Валевом. Войска, подхваченные победоносным порывом, не могли остановиться в преследовании расстроенного противника. А Верховное командование сообщало, что Ужицкая группировка прорвала фронт и нависает над Ужице и Косеричем; Третья армия упорно теснила неприятеля к Нижнему Лигу и Колубаре; Вторая армия вступала в бой за Конатицу.

В штабе царили оживление и веселость победителей, у самых его дверей громко и непринужденно шутили адъютанты и вестовые. В кафе и на улицах Милановаца звучала песня; колонны измученных пленных солдат на дорогах становились все длиннее. Драгутин, подавая чай и яблоки, принося дрова, многозначительно покашливал – желал сообщить нечто важное. Кроме адъютанта Спасича, молчаливой тени, только он один, командующий армией, оставался угрюмым и озабоченным; и у него не находилось воли скрыть это. Мать часто говорила ему: «Тяжело тебе будет, сынок. Не умеешь ты радоваться. Страшно тебе чего-то, Живоин?» Печаль на ее маленьком, морщинистом лице; в глубоко сидящих голубых глазах сверкают слезы.

– Страшно мне, – шепнул он.

По прибытии в Мионицу, после искушений на рибницком мосту и особенно после поражения на Сувоборе и в ночь накануне наступления, он чувствовал постоянную озабоченность, зато ни разу, так ему казалось, не испытывал он такого малодушия, такого упадка сил и страха, как сейчас. Его ни на миг не отпускало зловещее предчувствие, какой-то страх перед победой. Пришла она, эта победа, и пришла много легче и быстрее, чем он предполагал во время затяжных приступов надежды и веры в себя.

Людские победы, он чувствовал это и понимал, по мере своей величины и своего значения, по мере жертв и вложенных в них страданий таят в себе свой закон справедливости – отмщение победителю. Свою дополнительную цену. Цену за боль и страдания сраженного. Наказание победителя за его радость. Какой же ценой Первая армия должна оплатить свой успех в сражении, хотя оно велось не во имя победы на поле брани и ратной славы, но ради самой жизни сербского народа? Чем будет он наказан за победу над генерал-фельдцегмейстером Оскаром Потиореком, которого уже славила Вена за его победу над Сербией?

Он давно неподвижно сидел за столом; лишь изредка шевелился, зажигая или туша сигарету, которую курил, словно приклеив ее к нижней губе. Ладони отрешенно лежали на столе; он смотрел в угрюмое, низкое небо, прислонившееся к окну.

Пока Потиорек проявлял только волю победителя и рассуждал, руководствуясь логикой сильного, он мог предвидеть его намерения. Но сейчас Оскар Потиорек рассуждает не только как командующий отступающей армии, командующий, фронт которого прорван, а армия деморализована и потому убивает в деревнях женщин, детей, стариков; волю Оскара Потиорека сейчас питает отмщение. Ибо он победитель, чья победа за три дня превратилась в поражение; он военачальник, которого сейчас должны терзать оскорбленное самолюбие, позор, отчаяние. Теперь предвидеть его намерения невозможно.

Утренние донесения из дивизий по опросу пленных были противоречивы: фельдфебель-далматинец утверждал, что они наголову разбиты и бегут так, что их не догнать до самой Савы, а капитан-австриец, командир батальона и кадровый офицер, говорил, что их неудача – лишь результат временной усталости и потерь в личном составе, на днях поступит пополнение и свежие армейские резервы и завтра-послезавтра начнется контрнаступление. В словах далматинца было больше любви к сербам и желания, чтоб они победили, чем доказательств поражения австрийцев; в заявлении австрийского капитана содержалась ненависть, угроза, надежда отомстить. Ни тому, ни другому верить нельзя.

Где сейчас наименьший риск? Он не боялся рисковать, покидая Сувоборский гребень и принимая решение перейти в наступление именно тогда, когда разгром Сербии видели близким и неминуемым все, кто делал свои выводы на основе лежащих на поверхности фактов. Почему же сейчас он опасается риска, когда большинство фактов и общее положение позволяют прийти к выводу, что победа Сербии неминуема и близка? Однако и прежние свои рискованные решения он принимал не только на основе видимых фактов и общего положения.

Куда двинуть армию? На запад, чтобы предупредить отступление Потиорека к Дрине, или отбросить его к Шабацу, к северо-востоку и северу? Что, если он всей армией спустится в долину Колубары, а Потиорек перейдет в контрнаступление?

Тяжело ступая, вошел Хаджич и принялся многословно пересказывать сообщения из дивизий, которые по-прежнему свидетельствовали о победе. Он решил было упрекнуть Хаджича в штабном оптимизме, но тот уже читал директиву Верховного командования, согласно которой Первой армии всем своим фронтом надлежало повернуть на запад.

И хотя этот приказ избавлял его от самой серьезной заботы, – армия сокращала фронт, уплотнялась, получала резерв, – он не испытал облегчения, неизвестность не уменьшалась. Чем убедительнее толковал Хаджич это решение Верховного командования, тем более неразумным казалось оно Мишичу. Чтобы побыть одному, он приказал Хаджичу немедленно начать подготовку к перемещению штаба армии в Больковцы.

После войны профессора академий станут куда более дальновидными военачальниками и лучшими стратегами, чем он. Все слушатели военных академий на экзаменах будут четко отвечать, что полагалось делать командующему Первой армией седьмого декабря тысяча девятьсот четырнадцатого года.

Впервые за время наступления он написал свой самый короткий приказ командирам дивизий, совсем непохожий на все предыдущие: к каждому он обращался персонально. Потому что со вчерашнего дня их больше не соединяла телефонная связь: командиры ушли через Сувобор со своими дивизиями. Он требовал ответа сразу же по получении его депеши. А этого он давно не делал.

Он встал из-за стола, окоченевшее тело ныло, и медленно, с болью в костях подошел к окну, чтобы увидеть Рудник и Вуян в зимних сумерках.

17

Чем ближе Моравская дивизия подходила к Колубаре, спускаясь по гукошским склонам, тем более редкими и короткими становились стычки, а колонны пленных – длиннее, трофеи – обильнее, разнообразнее, все более незнакомые сербским солдатам. В конном эскадроне лишь Адам Катич, вероятно единственный, был грустным, беспокойным: угасала надежда, что у пленных и в трофеях окажется его конь или обнаружится штаб неприятельской дивизии, где, по его убеждению, только и мог находиться Драган. Вместо ошеломляющих трофеев и имущих пленных его эскадрону попадались толпы убогих и жалких оборванцев-стрелков, непонятные обозы с гигантского роста клячами, которые не могли выбраться из грязи и стояли неподвижно в канавах или, подобно рогатой скотине, лежали в подернутых ледяной коркой лужах. Кони же, которые, помимо обозных, становились добычей, лишь вызывали у него презрение к Австро-Венгерской империи.

Адаму ничуть не доставляло радости и удовлетворения то, что за пленение взвода неприятельских солдат на Раяце, за «проявленный героизм» его представили к награждению золотой медалью Обилича и производству в капралы, о чем сообщил перед строем эскадрона капитан Стошович. Он не ощущал в себе даже желания с ликующей ухмылкой глянуть в лицо офицеру-сладкоежке, подпоручику Томичу, который после Раяца избегал с ним встреч. Награда и производство не радовали Адама не только из-за Драгана, но и оттого, что в глубине души он не был убежден, что именно на Раяце он совершил нечто достойное золотой медали Обилича за храбрость; он считал, что по крайней мере в десяти боях с гораздо большим основанием заслужил награду, а никто из офицеров этого даже не заметил. Раздумывая, как об этом «проявленном героизме» он сможет рассказать деду и отцу, а может быть, Наталии и Вишне, он понимал, что если не соврет, то вызовет у них смех: как это он целую ночь на заснеженной поляне переворачивал, точно моравский бифштекс, толпу перепуганных пленных, объезжая вокруг них, сам куда более напуганный. Этой своей медалью он разве что может по носу щелкнуть Алексу Дачича, пусть парень побесится. Если они встретятся в этой жизни. А спросят его, за что получена награда, он скрывать не станет. Противно ему врать. И он не видел причины, почему бы ему врать об этом своем подвиге; в двадцать один год своей жизни он на веки вечные убедился: только ради женщины можно лгать.

Он гнал от себя все свои преровские воспоминания и в перерывах между боями вертелся возле пленных, выискивая боснийцев и хорватов, угощал табаком, хлебом, ракией, чтобы освободить их от страха и добиться ответа на вопрос:

– Не видел ли кто в последние дни очень красивого коня? Вороного.

– Именно красивый тебе и понадобился?

– Красивый, говорю. Такой красивый, что невозможно позабыть, раз увидев.

– Эх, братец мой! Столько красивых коней в императорской армии.

– Где ж ты видел этих красивых коней? Неужто они красивые?

– Было их сколько душе угодно, пока ливни не излились и пока не полезли мы в ваши горы. С тех пор человек перестал походить на человека и конь на коня.

– А сербского коня ты видел красивого? Вороного, с белой звездой во лбу и белыми бабками?

– Аллахом клянусь, такого не видал. Мы у вас только рогатую скотину брали.

Адам принимался рассказывать им, какой был Драган; пленные внимательно его слушали; только они-то, по правде говоря, и слушали его со вниманием, когда он толковал о своем утраченном коне. Потом появлялся командир, и тогда он угрюмо замолкал.

И опять, чуть выдавался случай, подходил он к новой партии пленных, вытаскивал кисет, подносил ракии, спрашивал: «Не попадался ли кому из вас, люди, красавец вороной? Белоногий, с большой белой звездой во лбу?»

Пленные переглядывались, отворачивались, не понимая; разве что хорваты да чехи спешили выложить, что знали. И даже более того. А он, убедившись, что они сочиняют уж вовсе без меры, отплевываясь, уходил. И с нетерпением ждал команды двигаться вперед, к Колубаре и Валеву. Самые большие надежды возлагал он на Валево: здесь штабы дивизий, полковники, генералы, здесь мог оказаться и Драган.

18

Едва генерал Мишич с оперативным отделом штаба армии в сопровождении конного взвода охраны покинул Гукош, как их догнал фельдъегерь с депешами Верховного командования. Не сходя с коня, возле опрокинутых фуражных упряжек, трупов лошадей и валявшихся в грязи патронов, генерал остановился, чтобы ознакомиться с этими сообщениями.

В приличествующих государю выражениях, осыпая похвалами, Верховный командующий престолонаследник Александр жаловал ему чин воеводы.

Мишич не сводил глаз с текста, сраженный внезапно опалившей слабостью. Ему казалось, причиной тому была не только радость; иное, неведомое ощущение возникло у него в душе, и нечто смутное, непонятное заполняло голову. «Страшно тебе чего-то, Живоин?» С самого начала своего пути слышал он голос матери. Поднял глаза: Бачинац исчезал, растворялся вдали между уходящими к Дрине горами.

– Прошу вас, господин воевода!

Улыбаясь, явно взволнованный фельдъегерь протягивал ему жезл воеводы, и волна восторга захлестнула дорогу, ограниченную с обеих сторон изгородью; кто-то из офицеров даже начал палить в воздух из револьвера. Этот восторг и выстрелы рассеяли мглу, затянувшую было его родные края, и вернули ему привычную сдержанность. Резко прозвучал его голос:

– Драгутин, прими это и сунь в ранец! – Он повернулся к офицерам – Не к добру, господа, когда Верховное командование спешит с наградами.

И погнал коня рысью по разбитой дороге, хранившей следы разгрома австрийцев; это была та самая дорога, по которой он с трудом пробирался на автомобиле сквозь толпы беженцев и солдат, чтобы в Мионице принять командование Первой армией. Теперь с гукошских склонов он видел иное.

Вывернулась Сербия, выжила, выгнулась в сторону Савы и Дрины, сбрасывая с Рудника, Сувобора и Малена Балканскую армию Австро-Венгерской империи, и армия эта убегала очертя голову перед все более редкими, но гневными, несущими возмездие выстрелами Первой армии; позади обеих армий воцарялась холодная, избитая тишина под низким, темным небом, которое вот-вот разразится снегом, чтобы похоронить погибших людей и скотину, заровнять окопы и воронки снарядов, засыпать дороги, по которым прошла война.

Медленно продвигался он по дороге, запруженной перевернутыми автомобилями, разбитыми повозками и экипажами, орудиями и снарядными ящиками, полевыми пекарнями, санитарными фургонами, заполненными людьми, мертвыми или умирающими. Медленно двигался он, минуя трупы солдат и лошадей, мимо брошенных винтовок и саперного снаряжения, разбитых ящиков с военными архивами. Он смотрел на все это, и тяжко было у него на душе. Настолько тяжко, что впервые за все время, что проезжал он этой дорогой, не испытал он желания остановиться под дикой грушей, где когда-то сдавал экзамен на капитанский чин, и оттуда бросить взгляд на Бачинац и на свое родное село Струганик.

А Бачинац, в шрамах, с разбитой вершиной, был исполнен усталости. Население сел Подгорины и Колубарской долины разбежалось от картечи и разрушительного артиллерийского огня; вывернутые наизнанку дома одиноко белели в сожженных сливовых садах. Колубара извивалась в месиве полей, растерзанная, точно уж, попавший под косу неумелого косца. От боев словно пострадал даже ветер; изгороди и межевые камни были неподвижны, как испокон веку стояли они на своих местах. И нигде не было птиц. Жадным оком искал он в небе или на полях хоть ворону.

Если сейчас не выпадет снег, люди не пройдут по этим дорогам; пока не зазеленеют сады и леса и свежая листва не украсит Сербию, тишина, оставшаяся после такой напасти, и днем и ночью будет для них одинаково страшна.

Навстречу попадались пожилые мужики, крестьянки и старики, собиравшие на дороге трофеи; они складывали в кучи винтовки и ящики с патронами и перевязочным материалом, рылись в перевернутых фурах. И делали это не спеша, в молчании. Не обращая внимания на него и его спутников.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю