Текст книги "Время смерти"
Автор книги: Добрица Чосич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 53 страниц)
– Я здесь штабным писарем, и можете себе представить, каковы мои познания в стратегии и тактике. Но все ведь видно. Теперь нас может спасти это Негошево[68]68
Негош, Петр Петрович (1813–1851) – поэт и просветитель, автор поэмы «Горный венок»; правитель Черногории.
[Закрыть], помните строку: «Пусть случится, чего быть не может».
– Мне кажется, поэты назвали невозможным именно то, что люди единственно должны делать ради своего существования. А невозможное у сербов, мой профессор, это, мне думается, действовать умнее неприятеля и обладать силой терпеть больше него. Делать то, что можно сделать. И непременно больше того, кто сильнее. Когда речь идет о жизни, для нас, сербов, я не знаю иной тактики и стратегии. – Он повернулся к собеседнику спиной и, прихлебывая липовый чай, вновь углубился в изучение ситуации на мосту.
Офицерам лишь на миг удалось задержать движение, но пехота тут же бросилась вперед еще более яростно и неудержимо.
– Я думаю, это лишь трата невозместимого времени, господин генерал, – с нескрываемым раздражением произнес у него за спиной начальник штаба Хаджич.
– Так не будет, полковник. Там на мосту мы должны остановить время. То, что на циферблате генерал-фельдцегмейстера Оскара Потиорека.
– Эту стихию не остановить даже пулеметом.
– Но командир обязан.
– Надо решать, господин генерал, когда и куда перемещаться штабу армии. Неплохо было бы в спокойных условиях разработать план.
– В данных обстоятельствах и вопреки всем правилам штаб армии сегодня вечером не тронется из Мионицы. Мы останемся здесь до рассвета. Армия должна видеть, а народ знать, что мы здесь.
На мосту раздались револьверные выстрелы. Вспыхнула перебранка. За рекой громче замычала скотина. Битва на Колубаре стала ощутимее и грознее. Проходившие мимо корчмы вперемешку с женщинами – у некоторых на руках дети – солдаты вслух угрожали тем, кто пытался револьверами остановить их на мосту. Мишич воспринял это как угрозу самому себе. Сила ее заключалась не только в отчаянии солдат. Все, что попадало в поле его зрения, что он видел и слышал, пронизывало ощущение близкой гибели. В эту Рибницу, куда он упал от страха с бревна той грозовой ночью, когда учитель в наказание велел ему принести кувшин с водой, отыгрываясь на нем, что не сумел палкой наказать другого мальчонку за кражу грецких орехов, – в эту самую Рибницу нынешней ночью он может лишь последний раз в жизни упасть с моста. Испытать судьбу. Должно. И он сделает это. Сейчас поздно менять решение. Все в штабе восприняли бы это как поражение. Первое решение – и неудача. Послать Хаджича, всех штабных отправить на мост? А что, если им тоже не удастся? Не тот момент, чтобы ставить под удар авторитет всех сразу. Только бы не стемнело. В темноте действительно станет невозможно что-либо сделать, и тогда за ночь Рудник заполнит хаос и отчаяние разгрома. Он пойдет сам. Именно сейчас и именно на мосту должен он утвердить свою волю и проверить свою силу. Здесь он своей рукой должен обуздать растерянность и положить конец испугу армии и народа. Здесь паника должна отступить перед разумом и храбростью. Снова слышны револьверные выстрелы, блеяние, мычание, грохот гаубиц; повсюду на севере ведет бой пехота Моравской дивизии.
Мишич встал и, отойдя от окна, приказал подать ему коня генерала Бойовича. Отверг предложение Хаджича сопутствовать. К дверям подвели грязного, невычищенного коня.
– Чтоб я больше такой лошади не видел! – Он вскочил в седло с усилием, которое удалось скрыть, и направил коня на середину дороги, в толпу торопливо месивших грязь солдат. И остановился, чтобы его заметили, дали ему дорогу. Ждал, пока измученные, лишившиеся надежды солдаты в надвинутых на уши шайкачах осознают: перед ними командующий Первой армией. На мосту продолжалась потасовка между гражданскими и солдатами. Подходившие офицеры узнавали его, вытягивались, отдавали честь. Стали задерживаться и солдаты, разинув рот, козыряли.
– Помогай вам бог, герои! Остановитесь на перекрестке и постройтесь вот в этом саду. – Он не повышал голоса.
Люди, словно изумляясь, нерешительно топтались на месте. А перед ним к мосту раскрылась трещина, и стала видна утонувшая в грязи дорога. Не спеша он въехал в узкую и короткую расселину, сопровождаемый сбоку адъютантом, а сзади Драгутином. С трудом поместился в этой воронке ограниченного пространства, придавленного небом и стиснутого подвижными берегами людской массы, которая в любую минуту могла обрушиться на него и задавить: крепче уселся в седле, натянул поводья. С моста оторвалась волна вновь подошедших и залила проход перед ним, заполнила паузу доверия; он ускорил шаг коня, решительно пробился на мост – и тут потерял равновесие; никогда он не был в такой опасности, никогда на такой высоте не стоял над Рибницей, струившей внизу свои мутные воды; церковная колокольня на другом берегу, вонзившись в стремглав падавшее небо, приблизилась на расстояние плети; у него возникло желание ударить по этому унизительному страху, который вместе с сумерками взгромоздился на него самого, превратил в пугала людей, лица которых, изуродованные ненавистью, надвигались на него, подступали вплотную, подталкиваемые разрывами снарядов, блеянием овец и женскими воплями.
– Я приказываю солдатам остановиться! Стойте, люди! Я командующий Первой армией!
Толпа вдруг, точно перед внезапно раскрывшейся пропастью, замерла, зацепившись за него взглядом.
– Неужели вы оставите за своей спиной женщин и детей? Села вы бросили швабам, а теперь хотите, чтобы перебили ваших детей и ваш скот? Какой страх поселился у вас в душе, солдаты? Нам некуда бежать. Наша страна слишком мала, чтобы убегать. Что будет с нами, если мы кинемся в бегство?
Масса, до которой не долетал его негромкий голос, которая не видела его и по-прежнему стремилась поскорее, точно смерть была уже за плечами, перейти мост, всей своей мощью ударила по людям, остановившимся перед ним, а люди эти молча, но уверенно выдержали ее напор.
Глаза его увлажнились: Первая армия начала жить. От них, этих самых ближних, что узнали его и не смеют и не могут идти дальше, а хотят его слушать, родилась волна ожидания, передышки, и эта волна катилась теперь через мост на другой берег Рибницы. Его охватило острое чувство жалости к солдатам, униженным и врагом, и собственным бессилием.
– Воины, дети мои, повернитесь!
– Ты хочешь, чтоб мы все погибли? – прервал его вопль, и ему стало легче, так и обнял бы этого усатого унтера.
– Я хочу, чтобы нас меньше погибло, унтер-офицер. И чтобы мы все вместе начали бороться за жизнь. Гибнут те, кто убегает и не думает, остаются в живых те, кто защищается и рассуждает. Немец еще и до Колубары не дошел, а вы разбегаетесь, будто он вступает в Мионицу.
– Уходи с дороги! Чего ты хочешь от нас, Мишич? Ступай в Крагуевац! В Ниш! В Салоники уезжай! Оставь нас спасаться как умеем! Зря мы и до сих пор погибали!
Это наверняка гражданские, он искал их взглядом. Под давлением толпы мост наполнялся, люди теснились, солдат к солдату: хмурые, небритые лица, потрепанные шапки натянуты на уши. Если эти уступят, его сбросят с коня, растопчут, утопят в грязи. Однако он удерживался от крика, оставался строгим и решительным.
– Я хочу, чтобы моя армия перешла Рибницу за последним беженцем. Первая армия и в беде должна оставаться армией. И не мыкаться вот так, вы слышите, солдаты?
Крики заглушили его слова:
– Мы идем по домам, свой очаг защищать! Державу не можем! Пусть ее Пашич с французами обороняет! Ты хочешь кукурузой из пушек стрелять? Я босой! С мертвого снял куртку, а она мне тесна. Три дня ракией живу, а баклагу после боя наполняю! У меня дома всех поубивало, за что воевать, генерал?
Офицеры штаба кричали на солдат, приказывали замолчать, называли имя, чин его, командующего Первой армией.
– Говорите о своих бедах, солдаты!
– Не за что нам больше погибать, господин генерал, нечем нам больше сражаться. Я вот хочу голову свою унести целой.
– Стойте, братья, я ведь приехал сюда не для того, чтобы заставлять вас умирать. Я приехал ради того, чтобы мы вместе боролись за наше спасение. Мы должны остановиться и разобраться по ротам, батальонам и полкам. Клянусь вам головой, вы больше не будете убегать. Скоро наступит конец вашим мукам. К нам подоспеет помощь и снаряды.
– Это правда, господин генерал? – крикнул кто-то, чьего лица он не успел различить.
– Правда, герои. Правда, дети мои. Я не требую от вас какого-то чуда, но только то, что мы сами способны сделать. – На глазах у него были слезы, горло сводила судорога, – Эту страну я люблю не меньше вашего, и моя жизнь не дороже вашей. Послушайте меня, и вы увидите, что будет со швабами через неделю!
– А что нам делать?
– Позвольте мне пройти на тот берег и ступайте за мной. – Он слез с лошади. Передал Драгутину поводья и медленно, в такт тому, как отступали люди, пошел за ними, а они поворачивались, толкаясь, оставляли ему проход и один за другим шли за ним, пихая Драгутина, дескать, остановись ты со своим конем, нам, людям, его солдатам, нужно быть ближе к нему, командиру, который не оскорблял их, не угрожал им, не ругал, который не был похож ни на одного офицера.
Настоящего человека во всем сразу видно: появился в толчее когда телеги под откос покатились и встал перед самым дышлом, а ведь мог задницу в ямку спрятать не подставлять голову под снаряды которые вокруг сыплются когда не поймешь ни кто ты ни что ты ни куда тебе деваться под разверзшимся небом где от дождя все зубы сгнили а назавтра от мороза и снега уши и пальцы отвалятся может и останемся навсегда в канаве да яме всеобщей может случится как он говорит а если и с ним лучше не станет не выйдет так как он говорит тогда уж не на кого и не на что надеяться вот поглядим чего стоит этот человек с желтыми усами что в своей новой шинели и сапогах с вороным вестовыми и свитой появился в самый раз когда все перед глазами тьма накрыла чтоб никогда не бывать рассвету потому что и незачем рассветать если доля у тебя собачья и до войны и во время войны.
Даже офицерам из штаба армии, которые стали присоединяться, не позволяли солдаты отделить себя от него, продирались локтями, тесней жались друг к другу, не обращая внимания на требовательный шепот пропустить их вперед.
Он шел совсем медленно, ровно, сдерживая шаг, словно двигался на запад на сближение с германскими дивизиями, которые громили его арьергарды в вечерних боях. Может быть, именно сейчас и отсюда, с моста через Рибницу, Первая армия наконец повернула в сторону Дрины и Мачвы и начала борьбу против этой напасти, – борьбу, которой нет конца, пока швабы остаются в Сербии? На это многие солдаты способны, он замечал это, чувствовал у кого по голосу, у кого по повадке, по натруженным рукам. Если б им хоть трое суток поспать под крышей и поесть горячего. Передохнуть, пока подоспеют снаряды и студенты. В душах и в умах у них неурядица и мрак. Им необходима хотя бы одна победа. И доверие к своим командирам. Только и всего. Горячий ужин и спокойный сон. Путь преградил обоз, телеги вперемешку с городскими фиакрами, скотиной. Он перешел по мосту, остановился; от его имени солдаты убеждали женщин и каких-то гражданских, стремившихся во что бы то ни стало перейти мост.
– Офицеры, постройте войска слева, фронтом к цыганским хижинам. Артиллерии и обозу группироваться справа от дороги. Люди, подождите немного! Ну куда ты прешь? Армия тебя защищает, вот она – рядом.
Командиры бегом кинулись вдоль реки по пашням и огородам, выкликая номера своих рот и батальонов. Солдаты же смотрели ему вслед, ждали еще чего-то, строились медленно, неохотно. Мишич стоял на дороге, окруженный офицерами. В Мионице уже зажигали лампы. Дождь лил не переставая. Не прекращался и артиллерийский обстрел со стороны Бреждья. И винтовочный огонь от Колубары. Удержать, подавить безумие, хотя бы на мгновение убедить всех, что нельзя убегать сломя голову, но отходить следует планомерно, в полном порядке.
На берегу под голыми тополями постепенно возникал воинский строй. Рождался порядок. Утверждался, петляя в кукурузе, обретая силу во тьме. Вот уже возникла рота.
– Посмотрите, нельзя ли найти провизии и ракии для солдат. Разыщите любой ценой, Савич. Соберите интендантов. А вы, Милосавлевич, помогите собраться артиллеристам и обозу. Поинтересуйтесь, есть ли фураж для скота. Возьмите в Мионице, где сумеете. А по мосту сперва пропустите скот. За ним пеших беженцев. Потом упряжки. Валевские фаэтоны пойдут последними.
Люди, сидевшие в экипажах, ворчали, слыша его. С ними он объясняться не станет, его больше интересовало, как на берегу Рибницы возникали первые батальоны Моравской дивизии, формировался полк, рождалась дивизия. Вырастала Первая армия.
– Разложите костры, офицеры. Пусть люди отогреются. Скоро и хлебом разживемся.
Он закурил. По берегу Рибницы в темноте уже ломали плетни, разносили ограды, выдирали колья, с трудом, нехотя загорались огоньки. Дождь гасил костры; призраками над головами людей клонились тополя и ивы, за которыми гудела угрюмая, вздувшаяся река. По мосту шли женщины, двигался скот. Этого Мишич и добивался.
– Господин генерал, можно мне на дудке сыграть? – шепотом спросил Драгутин.
– У тебя есть дудка и ты умеешь играть? – и умолк: не оскорбит ли музыка несчастных? Но ведь многие воспримут это как вызов судьбе. А вызов судьбе – сила сербства. Драгутин хорошо знает, что сейчас нужно солдату. – Давай-ка, Драгутин, да погромче!
Солдат извлек из мешка дудку и неуверенно, с дрожью завел какую-то равнинную песню. Женщины накинулись на него с бранью и проклятиями.
– Играй, Драгутин, играй. Ты у меня теперь вместо гаубичной батареи.
Громче и увереннее звучала мелодия. Ее слышали строившиеся в ряды солдаты, ее слышали люди, в шеренгах двигавшиеся к кострам. У некоторых она вызывала злобу.
– Играй, – кричали другие.
Хорошо, шептал он и курил. На мост въезжали телеги, шла скотина. Этого он и добивался. Он прошел по берегу, встал возле моста. Дождь лил. Офицеры и капралы отдавали команды своим людям. Он смотрел. Пока неполных два батальона. Они росли, но медленно; с трудом уходили солдаты с дороги, отделяясь от гражданских. Он тут же, на месте сделал бы капралом солдата, который сумел бы сейчас громко рассмеяться. Повесил бы медаль за шутку.
Драгутин играл мелодию коло. Кто-то из офицеров громко ругался, грозил. Не угрожай сейчас, шептали губы генерала. Им, этим людям, промокшим и простуженным, дать бы по миске горячей фасоли. Или ракией наполнить баклажки. Он спустился с дамбы и пошел по огородам, ступая в глубокую грязь, неторопливо следовал вдоль шеренг, мимо солдат, корчившихся, коченея возле изнемогавших на дожде огоньков. Лиц своих воинов он не видел, и это ему мешало. Но, вероятно, они его видят, и он здоровался с ними, не спеша и тихо, чуть слышно говорил им:
– Страна наша мала. Некуда нам бежать. Швабы навалились на Сербию не для того, чтобы расправиться с негодными и дурными людьми, но чтобы с корнем уничтожить сербский народ. Представьте, сыны мои, что они творят сейчас в селах и городах, которые отняли у нас. Еще хуже и страшнее, чем было летом в Ядаре и Мачве. Потому что мы всыпали им на Цере.
Солдаты молчали; за спиной у них ревела бурная Рибница. Он слышал бы их дыхание и лязг зубов, если б не шум реки и не перестук колес зарядных ящиков, скрип и скрежет орудийных лафетов. Он повысил голос:
– Если мы хотим жить, мы должны остановить недруга и прогнать за Дрину. И мы можем это сделать. Клянусь вам своей жизнью, дети и братья мои, можем.
Солдаты задыхались от кашля. Простуженные, без шинелей и обуви. Насквозь промокшие, десять суток в окопной грязи. Им бы котел горячей ракии да побольше сахара. Он велел собрать командиров батальонов.
– Слушайте, господа. Солдатам сейчас необходима горячая пища. У нас нет времени варить фасоль, поэтому отправьте интендантов в Мионицу за котлами для ракии. Мешок сахара пусть прихватят у лавочника. И вот здесь же, чтоб они видели, поскорее сварите горячей ракии, чтобы досталось каждому.
Он вернулся на дорогу. Драгутин играл всем назло; старики и женщины поносили его. И солдаты-артиллеристы. Пусть злятся и обижаются, пусть ненавидят кого хотят и подряд всех на свете, только пусть не остаются отчаявшимися и подавленными. У Колубары перестрелка прекратилась. Артиллерия из-за Бреждья продолжала действовать. Если сегодня ночью или завтра утром неприятель перережет эту дорогу – единственный путь отступления Первой армии, – кто знает, где и когда он сумеет остановить своих людей. Вдоль канавы, мимо фуражных повозок вернулся он в корчму, сопровождаемый молчаливыми офицерами.
Он сел перед разгоревшейся печью подсушиться и согреться; в неровном свете лампы улыбалось лицо профессора Зарии. Тот устроился так, чтобы быть на виду. Единственное улыбающееся лицо, которое Мишич видел сегодня на всем пути от Крагуеваца до Мионицы, и за последние несколько дней единственное. Кроме лица маленькой Анджи, не расстававшейся с кошкой. Надо будет послать ей орехов из Струганика. Ему принесли липовый чай. Пригласив профессора Зарию сесть поближе, он предложил ему чаю.
Начальник штаба доложил, что противник силами до двух полков с тремя батареями гаубиц укрепился на левом берегу Колубары.
– Вы полагаете, он намерен на рассвете ее перейти? – Мишич спрашивал, дабы услышать еще что-нибудь, кроме такого сообщения.
– Полагаю, да.
Мишич молчал. Если это произойдет, выйдут крупные неприятности. Он потеряет обоз, тяжелую артиллерию, много народу окажется в плену. Части еще больше перепутаются, армия столпится и развалится под Сувобором. И будет еще труднее что-либо предпринять.
– А что наши проклятые союзники, господин генерал? Если они не думают о Белграде и Крагуеваце, то пусть хоть позаботятся о Салониках и Дарданеллах.
– О себе и о своей заднице позаботятся, профессор! – Он крикнул так, что все замолчали.
Рядом раздался винтовочный выстрел. Он прислушался: по дороге катил обоз, шли беженцы. И тут же второй выстрел.
Начальник штаба отправил адъютанта узнать, в чем дело.
А генерал Мишич принял решение немедленно отправиться на позиции к Колубаре и укрепить арьергарды. Ни в коем случае нельзя позволить швабам завтра перерезать шоссе Мионица – Верхняя Топлица. Он попросил еще стакан чая.
Вернулся офицер, которому было поручено выяснить, кто стрелял, следом за ним шел Драгутин, чье покрытое ссадинами и кровоподтеками лицо вызвало недоумение штабных офицеров.
– Из темноты в него! – Офицер указал на Драгутина.
– Прямо по тебе, Драгутин? – переспросил Мишич.
– Дважды. Когда я играл. Из темноты.
Генерал Мишич смотрел на огонь, плясавший в печке. Эти две пули из темноты предназначались ему, Живоину Мишичу. Он помолчал и сказал:
– Но ведь если зрело размыслить, Драгутин, то сейчас не до музыки. – И встал. – Давайте проверим арьергарды Моравской дивизии.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Темнота накрыла холмы, сливовые сады, луга; за спиной генерала Мишича, ехавшего верхом в середине группы, фыркали лошади и тяжко чавкала грязь.
И хотя ничего не было видно, он хорошо знал, где они едут и куда направляются. Все принадлежит ему, этой ночью все принадлежит ему. Он чувствовал, видел, осязал землю. Ту самую, испокон века мучительницу, которую сейчас топтали лошади его офицеров; понимал пот крестьянских работ и изнеможение от пахоты, всегда неизменные предчувствия беды, страх перед всем у этих людей в меховых шапках и шайкачах, угрюмых и озлобленных, тертых и битых. Вон они, здесь, солдаты, за плетнями, в ямках возле костров, сидят и лежат. Мокнут.
– Помогай вам бог, герои! Грейтесь, грейтесь. Носки высушили? Сухие носки здоровье берегут. А почему вон тех ребят, что в грязи уснули, не разбудите? Веток нарубите, камыша принесите. Я знаю, что вы устали, не спали несколько ночей. Но, братья мои и дети, у вас должна быть сила, чтобы не ложиться в грязь и в лужи. Остановим швабов, получите отпуск. Капрал, держи табачку, раздели на всех.
Конь понес его дальше, не успел он что-либо им пообещать. По этой дороге, где они сейчас едут, когда выпадают дожди, ни пройти, ни проехать ни телеге, ни скоту. Глина хватает лошадей за ноги, отрывает копыта.
– Помогай вам бог, герои! И чего вы, люди, огонек побольше не устроили? Швабы на берегу Колубары остановились, не бойтесь. Даже если сумеют на правый берег перебраться, далеко все равно не уйдут. А что нам еще остается делать – надо их задержать. И снова выгнать из Сербии. Как, чем? Да всем, что у нас, сербов, мужиков, есть. Я вас вот о чем спрошу: могут ли швабы дольше нас не спать? Могут ли они быстрее нас двигаться в наших горах по грязи и снегу? Могут ли они терпеть больший голод и холод? Может ли быть храбрей армия, которая невинный да честный народ убивает, а дома его грабит для своего императора Франца Иосифа, чем та, что защищает своих детей и родителей, своих жен и сестер? Я вас спрашиваю не для того, чтоб вы мне отвечали. Я уеду, вы себе сами ответите – кто должен проиграть войну.
Он дал шпоры коню, тот рванул, всадник едва удержался в седле, поехал к кострам и укрытиям. Донельзя истощена и голодна эта земля. Не удобряй ее, не затрачивай столько труда и усилий – травинки б не выросло. А теперь эту почву удобрит солдатский пот и кровь. Часовые в укрытиях остановили его, перепуганные.
– Не кричи, командующий армией едет! Помогай вам бог, герои! Что вы думаете, мужики, каково швабам-то в такую темень да под дождем? Представьте, как бы вы себя чувствовали в такую ночь где-нибудь под Веной, у какой-нибудь речки, в каком-нибудь лесу, когда ни языка, ни дороги не знаете. Мы сильнее, несравнимо сильнее их. Только нельзя того забывать, никак нельзя, что им страшнее, чем нам. Зато мы должны сметливее быть и дело делать. Постарайтесь, как сумеете, завтра до вечера удержать свою позицию. Не беспокойтесь, через десять дней мы другие песни петь будем. Прощайте, братья!
Он содрогался от их молчания и редких, всегда одинаковых слов неверия и безнадежности. Победа им необходима. На Бачинаце и Миловаце? Это самые высокие вершины перед Сувобором и Раяцем. Укрепиться там, выждать и погнать врага за Колубару. С Бачинаца и Миловаца начать возвращение на Дрину?
– Да, профессор, это лают собаки в моем родном селе. Да, мы проедем мимо. На дороге багряная глина. Чавкает, стонет, не отпускает.
…По ней, по этой самой дороге, мать его, распоротого, несла в Мионицу, а потом в Валево. Он помнил, будто это произошло сегодня, много раз мать и тетка рассказывали ему, всегда одними и теми же словами: взбесившийся серый бычок, не выносивший детей и овец, поднял мальчонку на рога. Вырвался у тетки с водопоя и бросился прямо на него, мать несла крынку молока и вела его за руку – только ходить начал. Бык вонзил ему в живот рог, вскинул голову, чтоб перебросить через себя, а мать плеснула из крынки быку в морду, тот, ослепленный, сбросил ребенка в молочную лужу и умчался в загон. И тут мать увидела страшную рану, из которой вываливались кишки ее сына, кровь его смешалась с молоком; женщина растерялась, онемела и не могла даже крикнуть. Подоспела тетка, схватила на руки и побежала с криком домой: «Скорее иголку с ниткой!» И стала зашивать ему живот, хорошо, подошел дед, обругал, замахнулся палкой велел к доктору в Валево! – хоть и тринадцатый ребенок, махонький, последыш. Мать в слезы на дедовы слова и скорей его на руках в Валево. Подробнее всего она рассказывала, как, закутанного в марлю, медленно, чтоб не повредить свежие швы, несла она его домой; несколько раз опускала на траву под изгородями, сбрасывала платок и молилась богородице, стоя на коленях над ним – букашкой, завернутой в белую ткань. Может быть, с тех пор она и прозвала его Букашкой…
По дороге, которой они сейчас с трудом пробираются, не пройти артиллерии и обозам генерал-фельдцегмейстера Оскара Потиорека. И дорога эта сейчас работает на пользу Первой армии.
– Помогай вам бог, герои! Дрова нашли? Ладно. Разбирайте ограды. Вон там, чуть повыше, всегда стога сена были. Надергайте себе, нельзя лежать на ветках и мокрой траве. Да, парень. Меня зовут Живоин Мишич, и с сегодняшнего дня я командую Первой армией.
В стороне Валева и Колубары раздались два винтовочных выстрела. Еще.
И эти высокие изгороди, которых он очень боялся в детстве, – теперь не только границы этого «моего», чтоб остановить скотину, оградить пахотную ниву, покос, теперь эти изгороди стали государственными границами. Они тоже защищают и сражаются – задерживают неприятеля, рвут ему шинели, выкалывают глаза и ранят руки.
– Где-то здесь неподалеку, пониже того большого костра, есть давно пересохший колодец, надо бы взглянуть. – И генерал повернул коня.
…Колодец, куда только днем, около полудня, и то летом, когда собиралось несколько самых смелых ребят, лишь кто-нибудь один находил в себе храбрость заглянуть. На высохшем его дне, во мраке возле груды черепов сидел турецкий шайтан, дух тех турок, которых зарубили гайдуки, и ждал ночи, чтобы выскочить и пуститься гулять по речным долинам и перекресткам дорог. «А сейчас что он делает?» – спрашивали пацаны этого самого храброго своего товарища, склонившегося над черной дырой. «Сидит и дремлет», – шепотом, чтобы не разбудить шайтана, отвечал храбрец. «А какой он?» – кричали они из-за спины храбреца, оглядываясь и робея, готовые в любую минуту кинуться к стаду, спрятаться под брюхо баранам и козам. «Не меньше коня!» – «Почему коня?» – «Ушами стрижет, и голова как пень. Ой, как глазищи-то сверкают! Поглядите». И тут они пускались наутек. Он лишь однажды осмелился заглянуть на дно колодца и с воплем: «Уснул!» – запустил туда камнем. С тех пор они все стали кидать камни в башку уснувшему турецкому дьяволу…
Пулеметная очередь в долине, от Колубары. Тишина. Редкий лай собак.
– Придержите чуть, полковник. Вон там, в стороне, чернеет, это яблоневый сад моих братьев. Может быть, еще яблоки в кучах лежат. Не успели убрать. Поглядим-ка.
Спешившись, он отдал поводья Драгутину; ничего не различишь, слышно только дыхание вперемешку с фырканьем коня. Мишич направился к изгороди, ноги скользили. Хватаясь за волглые жерди, шел вдоль нее, искал калитку. У каждого человека на свете есть такой только «свой яблоневый сад» – место, где он может повалиться на «свою землю». Когда он мальчишкой впервые залез на дерево, то показался самому себе птицей, волшебным существом в поднебесье. Яблоня была первым деревом, с которого на приятелей и братьев, на скотину и теток он долго-долго смотрел с вышины. Земля, по которой он сделал первые в жизни шаги и по которой топал босиком, покрыта совсем иной грязью и совсем по-иному студена, совсем иначе на нее падать. Изгородь, рядом с которой он рос, стала для него первым препятствием, какое ему пришлось преодолевать на пути к цели, изгородь, где каждая доска принимала лик человека, хозяина, обретала его рост и его облик, – эта изгородь красноречиво говорила о жизни села. Генеральские сапоги скользили по мокрой траве, он цеплялся за мокрые холодные колья и сжимал их, словно это были ладони его братьев, соседей, земляков-струганичан. Его солдат. Стариков. Умерших. У фельдцегмейстера Оскара Потиорека сегодня нет «своей дороги», по которой он ступал босыми ногами; нет «своего яблоневого сада», где даже во тьме краснеют груды яблок; нет «своей изгороди», покрытой зеленовато-серебристыми лишаями. Он, генерал-фельдцегмейстер Оскар Потиорек, сегодня ночью не вдыхает под дождем запах «своих» волглых лишаистых жердей, о которые ребятишками они раздирали рубашонки и перепрыгивая через которые отмечали свои первые человеческие и мужские победы. Он шагал вдоль изгороди, здороваясь с каждым врытым в землю столбом, мокрым и чуть тронутым гниением; дерево и изгородь – это крестьянин и село. Они рождены землею и солнцем, поставлены в землю, чтобы охранять это «свое», пока не истлеют. А когда истлеют, станут на суде доказательством межи. Межи и рубежа обороны. Силой и личностью перед селом и целым миром. Похвальбой перед прохожими. У каждого хозяина своя изгородь, по ней можно отличить крепкого хозяина от бедняка, молодого от старого, вдовье хозяйство от изобильного мужской силой. Каждую изгородь охраняет своя собака; он помнил глаза и голоса этих псов, сквозь щели в изгороди смотрел на них и слушал. А потом крепкое объятие деревянных жердей, серый обруч вокруг белых домов… Всего этого лишен генерал-фельдцегмейстер, все это презирает и ненавидит Оскар Потиорек.
Он наткнулся на распахнутую калитку – что тоже говорило о войне. И шел по саду, ощупывая кривые старые ветви. Голые и мокрые. Антоновка или пепин? Нет, другой сорт, те справа от калитки. А здесь некрупные и красные, висят до самого снега, до весны сохраняются. Белая, с кислинкой плоть, отдающая дичью. Он полез под крону, взялся за ствол, тряхнул – толстое, ровесник ему самому, дерево не дрогнуло. Потряс ветку – вроде упало одно? Зажигать спички не хотелось. Хоть и темень, а все видать. Только «свое» и видно в такой ночи. По изгороди пошел к месту, где обычно яблоки собирали в кучу, угодил ногами в нее. Нагнулся, жадно вдыхая запах. Вбирая его. Ему захотелось прилечь здесь, как бывало не только в детстве, но и когда он стал поручиком, капитаном, майором – он непременно уходил в отпуск, когда собирали яблоки. Ложился вечерами на сухую землю, покрытую листьями, между кучами яблок, наслаждался их ароматом и смотрел, как на небе высвечивает Млечный Путь, слушал, как укладывается спать село. Когда стал полковником, не приезжал больше на сбор яблок; теперь он генерал и не может укрыться возле этой кучи яблок. Опустившись на колени в мокрую, вязкую землю, нащупал антоновку и пепин. Жадно стал есть их.
Офицеры бродили по саду, жгли спички, искали яблоки. Где-то вдали, из глубины ночи, раздался выстрел.
…Здесь, в яблоневом саду, они со старшим братом, обхватывая по очереди ладошками дедову палку, гадали, кому из них идти в школу: семейству Мишич ей велено было послать в Рибницу одного ребенка. Сердясь, они цеплялись за палку, толкались, люто ненавидя друг друга и не скрывая этого от всегда озабоченного деда: в школу пойдет тот, чья ладошка окажется верхней. Дед строго внушал им, чтоб не жульничали, потому как он признает победителем того, кто обманывает, – тому и придется идти учиться в Рибницу. Когда на палке осталось место лишь для двух мальчишечьих кулаков и стало очевидно, что школьником суждено быть старшему брату, тот заплакал. Дед процедил сквозь зубы: «Чего боишься, Живоин? Хватай палку. Можешь пальцем уцепить, и для тебя хватит. Мелкий ты, к скоту не годишься, а тем паче мотыгой работать да косой. От тебя пользы хозяйству не будет, и, раз уж кому-то надо в школу идти, ступай ты, Живоин». Обиженный такой несправедливостью и насмерть разочарованный суждением деда, он с ревом кинулся прочь. Спрятался в густой траве, наступила ночь, а он не хотел возвращаться домой; так и останется здесь, пока не вырастет, а потом – в гайдуки. Станет гайдуком, а в школу – ни за что. Мать с фонарем разыскала его, взяла на руки. «Бедный мой Букашка. Лучше тебе в школу пойти, чем тебя нехристи здесь съедят. Все-то, сынок, на тебя бросаются: бычки, ребятишки, собаки. Укройся ты в школу, пока чуть-чуть не подрастешь». Он плакал вместе с нею и так и уснул у нее на коленях. Мать просидела с ним в траве до рассвета. А утром старший брат схватил его за руку и, нагрузив сумкой с фасолью и мукой, через горы и большой лес повел в Рибницу, в школу…