355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Добрица Чосич » Время смерти » Текст книги (страница 16)
Время смерти
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:09

Текст книги "Время смерти"


Автор книги: Добрица Чосич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 53 страниц)

– Чего тебе, сынок?

– Дай мне хлеба на два дня.

– На войну идешь? – шепнула она, приподнимаясь, глядя на него снизу ввалившимися глазами.

– Еду в Белград, выяснять, надо ли идти на войну.

– Разве о таком спрашивают, Богдан?

– Нам – ты знаешь, кто мы, – надо спрашивать.

– И ты тоже должен?

Она, не дожидаясь ответа, пошла ставить хлеба. Вот так она всегда одним и тем же вопросом – «И ты тоже должен?» – высказывает все, не желая слушать его объяснений. Когда на заре он забросил за спину мешок, мать протянула ему восковую свечу: «Твой отец Васа ее сделал. Сунь в карман». По ее стылому сухому взгляду он понял предназначение свечи, сделанной руками отца. Все, что она думает, понимал он на расстоянии в тридцать шагов, пока не дошел до толпы пьяных, орущих и бранящихся мужиков, которые в сопровождении цыган-музыкантов отправлялись на призывной пункт. Лишь однажды он оглянулся. Затылок сверлил материнский взгляд, ему казалось, он упадет от его тяжести, от силы отчаяния, которым тот наполнял его душу. Он шел медленно, обессиленный невыносимой материнской любовью, которая обязывала его жить; недоедая, проводя ночи без сна за нескончаемой работой у станка, она вскормила его, дала ему возможность учиться и стать человеком. Слезами и вздохами, без слов умоляла она не делать того, что он делает, пусть не ищут и не уводят его жандармы, пусть не говорят о нем так, будто он поджег Валево. А когда он попытался доводами разума избавить ее от тревоги и страха, напомнив, что отец его тоже был социалистом, сторонником Пелагича, она упала головой на станок и захлебнулась слезами. Он стучал кулаками по станку:

– Я не хочу, чтобы меня только ты любила! Я хочу, чтобы люди, рабочие, тоже любили меня! Я хочу, чтобы народ меня любил. Легко, мать, быть высоким чиновником и министром. Ничего легче, чем быть богатым! Тяжело быть… – Он умолк; повернув к нему лицо, она спросила:

– Кем, сынок?

Он потонул в ее слезах, напуганный ее отчаянием; он не смел ей ответить…

Крыса тронулась с места. Остановилась, смотрела на него. Улыбнулась ему. Класс – это не человек, буржуазия – не человек. А что тогда несправедливость и зло? Крыса протягивала ему руку, сочувственно ему улыбалась. Человек связал ему руки и бил его плетью. Несчастный с плетью. Несчастный, отвешивающий пощечины, бедный сабельник. Крыса выпрямилась и ухватилась рукой за решетку; сверкнули ее сабля, эполеты, ордена. Помогай бог, герой! Она кричала. Кепи спадало ей на лицо. Свобода имеет право искупить себя, понимаешь, Наталия. Мир делится на тех, кто получает, и тех, кто дает пощечины. Третьих нет. Получающие имеют право на месть, слышишь, Наталия. Имеют, Иван. Это я так хочу, господин начальник. Почему все мы будем несчастны, если попадем в рабство? Кого мы, Наталия, будем ненавидеть в рабстве? Расстреливать отвешивающих пощечины, кнутобойцев, сабельников? Крыса испуганно дернулась, кепи у нее свалилось и грохнуло, как пустая бочка; он вздрогнул; кепи подкатилось к его ногам, гудя пустой бочкой. И он опять вздрогнул, съежился, сунул голову в камень, зажал нос свечой, теплым ароматом воска, застучал зубами от свиста плети, который спрессовался в стук материнского станка, в глухой стук и скрип бёрд…

Кто-то тряс его за плечо, чей-то голос твердил:

– Подполковник тебя ждет.

– Я отсюда никуда не пойду, – ответил он.

– Я должен тебя привести.

– Передай этому палачу: я не желаю приходить в его канцелярию. И не уговаривай меня, я тебе все сказал.

Он повернулся к стене, дрожа, поднял свечу, вдыхая ее аромат. На лице кипела кровь, следы плети вздулись; жаркая болезненная муть наполняла голову. Кто-то вошел, ему было безразлично. Он только свечу спрятал в ногах.

– Почему ты обманул меня, сказав, что бросил банку в дежурного офицера?

Глишич? Или ему кажется?

– Отвечай честно, по-солдатски.

Он. Богдан повернулся и посмотрел на него, не поднимаясь. «Смирно» он перед ним не станет.

– Я спрашиваю тебя: почему ты вчера мне солгал?

– Это я швырнул банку в дежурного офицера и жалею, что не попал ему в голову. В следующий раз буду целиться лучше. И гранатой. И не только в него.

Подполковник Глишич шагнул к окну. В руках у него не было плети.

– Развяжите мне руки! – Богдан взмахнул затекшими, тяжелыми кистями.

Глишич повернулся, всмотрелся в него, впервые что-то вроде радости появилось у него на лице.

– Дай тебе бог, Богдан Драгович! Дай тебе бог! Ты похож на серба. Но за ложь и обман командования ты получишь месяц тюрьмы. К сожалению, устав не позволяет мне наказать тебя серьезнее.

Богдан не верил своим ушам, чуть приподнявшись, спиной привалился к стене. Эта поза красноречивее всего говорила о его чувствах.

– Эх, какой бы из тебя офицер вышел, если б ненужными книгами и злыми идеями не забили тебе голову. – Глишич вновь стоял к нему спиной. – Бедная Сербия! Позорное будущее готовят тебе твои лучшие сыны. – Он шептал что-то еще, чего Богдан не расслышал, а потом стремительно повернулся, шагнул к нему, наклонился, задышал прямо в раны, высеченные в щеках – Анархист, заблудшая овца! Пойми ты, сынок, разбита наша Первая армия. Валево сдадим. И тогда конец Белграду. Можешь ли ты быть рабом, сын беды?

– Нет. Ничьим.

Глишич шагал по камере, наклонив голову, словно разговаривая сам с собой:

– Почему ты считаешь меня несчастным? Так считают все ребята?

Богдан собрался было ответить: «Я так думаю», но Глишич вдруг взорвался:

– Вы думаете, я несчастен оттого, что у меня погибли братья за отечество? Вы думаете, молокососы, я оплакиваю братьев-героев? И не понимаете, бездельники, что героев не жалеют. По ним не страдают. Я им завидую. Я им лишь завидую в том, что они погибли за Сербию. Завидую любому сербу, который сейчас на поле боя. А мне выпало наказание быть вашим, твоим начальником. Учить воинскому искусству маменькиных сынков, папенькиных любимчиков, бабушкиных лизунчиков, белградские цветочки! Вас, которые не умеют рассчитаться и вздвоить ряды, а завтра должны стать разумом и авангардом страны! Вот что печально!

Распахнув дверь, он крикнул:

– Развязать ему руки! – и выскочил из камеры.

5

В строю Студенческого батальона Иван Катич впервые стоял уверенно, гордо, улыбаясь: он верил, что это из-за него Глишич велел построить батальон. Никто в его роте, никто во всем батальоне не знал, что полчаса назад он был в канцелярии Глишича и выложил ему правду о «покушении» на подпоручика Драгишу Илича…

– Господин подполковник, вы должны знать правду о событии в спальне первого взвода шестой роты.

– Да, – произнес тот негромко, разглядывая какую-то бумагу, заполненную наполовину.

– Это я, а не Богдан Драгович бросил банку в подпоручика Драгишу Илича.

– Ну и что? – спросил офицер тихо, не глядя на него и согнувшись над бумагой.

– Я считаю, что ответственность за это должен нести я, а не Драгович. Я должен быть наказан, а он освобожден.

– И? – Глишич не изменил тона, не взглянул в его сторону.

– И справедливо, чтобы Богдан Драгович был немедленно освобожден из-под ареста.

Глишич продолжал молчать, поднял голову, подпер лицо ладонями, нагнулся над бумагой, где было напечатано несколько фраз на пишущей машинке, задумчивый, словно решал судьбу отечества.

– Потому что Богдан Драгович принес себя в жертву вместо меня. И вместо тех десятерых, которых вы хотели расстрелять.

Он умолк, ожидая, что его спросят, почему не он вышел из строя, а Драгович, ожидая возможности выложить начальству, что думает об армии, казарме, насилии, которое во имя отечества совершают над ними, студентами и добровольцами. Но подполковник Глишич удивительно тихо и буднично ответил:

– Ступай в казарму.

А когда Иван не двинулся с места, повторил свои слова и только сейчас вскользь посмотрел на него, не отнимая от лица ладоней; ошарашенный, не осознавая, правильно ли он действует по уставу, Иван вышел и двинулся по плацу к воротам казармы, не понимая, куда он идет. Он страдал от стыда, что позволил Богдану Драговичу вместо себя пойти в тюрьму. И вдруг забегали офицеры, трубач сыграл «сбор». Это обрадовало его: Глишич поднимает батальон, чтобы сообщить о наказании. Будут опровергнуты суждения тех, кто оскорблял его и считал трусом. Сейчас он перед строем выскажет то, что не сумел сказать в канцелярии. Что он думает о милитаризме и насилии.

Иван с нетерпением смотрел в сторону канцелярии, не испытывая страха, исполненный уверенности в себе, ликуя, ожидал своего мгновения. Стоя за его спиной, Данило История шепотом предостерегал, чтоб он не нарушал строй. Бора Валет, расслабившись, печально и громко вздыхал. Может, им сказать, что он сделал и для чего их сейчас построили? Нет, пусть удивятся и задумаются над возможностями человека. Как и все прочие. Для Винавера, во всяком случае, это будет триумф. Но почему батальон непривычно спокоен, даже подавлен? Точно от его имени, от имени тысячи трехсот человек один только Бора Валет и осмеливается глубоко, протяжно вздыхать, выражая тот всеобщий страх, который днем они неустанно пытаются придушить шутками, чаще всего совсем детскими, подчас вовсе бессмысленными, и лишь ночью, во сне, рота вздыхает, постанывает, терзаемая кошмарами. На западе, за горами, вздымается огромная странная туча. Иван считал, что все с одной мыслью глядят на нее и слушают скворушку, весело свистящего на верхушке украшенного черными стручками дерева.

– Данило, как называется вон то дерево, на котором сидит скворец? – тихо спросил он.

– Один из видов акации. Молчи.

– А откуда ты, Кривой, знаешь, что эта птица скворец? – вяло прошептал Бора Валет.

– Знаю. Я из птиц больше всего люблю скворцов и синиц, – ответил Иван, и сам удивленный: никогда он не думал о том, каких птиц больше любит. И слушал: скворец пел, будто в лесу, будто перед ним не было людского прямоугольника из шести рот Студенческого батальона, которые не сводили глаз с него, черного среди черных стручков на безлистой акации.

– Тс-с, идет! – шепнул История.

В груди Ивана галопом понеслось сердце, но нет, не только от страха. Он ощущал какую-то радость, которой до сих пор не испытывал. Верхом на коне в сопровождении своего штаба рысью приближался Глишич и встал далеко от него, перед центром строя. Почему именно там?

– Смирно, Иван! – шептал за спиной История. А командир кричал:

– Герои!

– Что это значит? – спрашивал себя Иван.

– Верховное командование призывает вас во имя отечества.

– Что он говорит, Бора! – шептали губы.

– Родине нужны ваши жизни. Исполните свой долг, сыны ее! Всех тысячу триста я передаю Верховному командованию в чине капралов. Завтра в полдень вы выступаете.

– Ура, ура! «Эй, трубач с бурной Дрины», «Ой, Сербия, мать родная…»

Песня и крики заглушали слова подполковника Глишича.

Вверх взлетели шапки. Все обнимались и целовались друг с другом. Данило История прыгал на месте и громко пел.

Бора Валет куда-то исчез. И весь батальон мгновенно рассыпался. Никто не заметил, как уехал подполковник Глишич со своим штабом. Иван застыл на том же месте, где стоял в строю. Один. И, заметив на дереве умолкшего скворца, растерянный, разочарованный, напуганный радостью своих товарищей и еще чем-то, что не было полем боя и смертью, пошел к казарме, но потом вдруг свернул к тюрьме.

6

Тюрьма гудела от песен и криков нарушителей дисциплины: «Долой нашу Бастилию! Мы тоже капралы! Хватит дисциплины, давай бой! Вперед, на Вену!»

Богдан Драгович слушал и не понимал, что происходит. Он лежал на нарах, накрыв голову курткой; лицо будто окаменело, боли не чувствовал; прижимая размягчившуюся свечу к местам побоев, он вдыхал запах воска, полный тоски: почему всякий раз, когда арестовывают, его бьют по лицу? Почему люди бьют друг друга по взгляду, по слову, по смеху? И до каких пор человек человека будет бить по лицу и по глазам?

Его звали, кулаки стучали в дверь камеры. Он поднялся, натянул куртку:

– Что надо?

– Это я, Иван. Я сказал Глишичу, что это я бросил банку в Кровопия. Тебя наверняка выпустят. Завтра в полдень мы выступаем на фронт.

– Поэтому такой шум?

– Радость непостижимая! Батальон идет на Крагуевац в распоряжение Верховного командования, а там нас распределят по частям.

– Когда будем в Крагуеваце?

– Вероятно, послезавтра.

– Сегодня ночью я сбегу и пойду с вами. Узнай точно, когда уходит эшелон. Беги в Скопле и отправь телеграмму. Записывай.

– Я запомню, не беспокойся. Говори.

– Наталии Думович, село Прерово, почтовое отделение Паланка. Послезавтра прибываем в Крагуевац. Жди меня на вокзале. Богдан. Повтори. – Он прислонился лбом к двери, но заныли места побоев на лице, и он отшатнулся.

Иван повторил текст и возбужденно продолжал:

– Прерово – родная деревня моего отца. Ты был в Прерове?

– Нет. Наталия – студентка с философского. Ее отец учитель в Прерове.

– Если не погибнем, то есть когда дадут увольнительную, давай махнем в Прерово? Там у меня дед, дядя, брат. Может, и эта Наталия мне родственница. Вот здорово было бы.

– Поторопись, пожалуйста.

– Правда, что тебя Глишич бил?

– Правда. Загляни в аптеку и купи какую-нибудь примочку. Как я такой появлюсь перед ней?

Богдан уперся ладонями в дверь камеры. Из казармы доносилась песня и веселые крики. Вот такой, изуродованный, с заплывшим глазом, может, последний раз с нею увижусь.

– Ты еще не ушел, Иван?

– Я тебе должен что-то сказать. Наверное, это неуместно. Но ты сейчас не видишь моего лица, и я могу. Понимаешь, все пачкается. Я имею в виду, как и руки. Чувства уродуют, как и тело. В казарме особенно. В эти жуткие дни для меня важны два существа. Важны столь же, как отечество. Это великая вещь, Богдан. Я писал ей о тебе и о том, что ты для меня здесь значишь.

– Кому ты писал?

– Прости, я не сказал. У меня есть сестра, Милена. Она санитаркой в Валеве.

– Твоя родная сестра?

– Да, единственная. Это совершенное создание. Если такие бывают между людьми. Я ее обожаю.

– А девушка у тебя есть, Иван?

– Нет. Собственно, я влюбился, но она меня покинула весьма примитивно. Убежала с каким-то болгарином. Но у меня есть сестра.

– У меня тоже есть. Только это совсем другое.

Они молчали, глядя друг на друга через отверстие в толстой грязной двери камеры.

– Я, Иван, знаю многих мужчин и девушек, которые заслуживают того, чтобы ради них перевернулся мир.

– А я сомневаюсь в людях, которые любят многих людей. Поговорим об этом на фронте.

И Богдан услыхал, как Иван помчался, крича на часового. Богдан зашагал по камере, размышляя о том, как ему убежать, если ночью его не выпустят отсюда.

Дверь распахнулась, часовой улыбался:

– Поздравляю, господин капрал. Ты что, не веришь? Слышишь, как празднуют производство в капралы? Поторопись, тебя Глишич ждет.

Богдан молча застегнул куртку и вышел, уверенный, что освобожден. Если Глишич будет стоять у окна и ждать его, повернувшись спиной, он уйдет без приветствия.

Однако Глишич встретил его в пелерине, застегнутый на все пуговицы, отдал ему честь согласно уставу, прежде чем Богдан сам успел это сделать.

– Я дам тебе возможность исполнить свой долг перед отечеством. Я откладываю твое наказание. Когда прибудешь на фронт, доложи командиру своего полка, что за тобой тридцать дней ареста. И как только на фронте будут подходящие условия, отбудешь наказание. Ступай в роту. Завтра в двенадцать вы выступаете в Крагуевац.

– А если подходящих условий не будет?

– Если погибнешь смертью героя, родина простит тебя.

Богдан пристально и задумчиво смотрел на него: вроде бы он сейчас меньше страдает? Словно бы стал менее несчастлив? Он отдал офицеру честь, как полагалось, и попытался улыбнуться. От этого сильнее заболели раны на щеках и глаз.

7

Мы с ним по-настоящему только сегодня в тюрьме и подружились, размышлял Иван, возвращаясь с почты в Голубые казармы. В тюремной вони и тьме, разделенные дверями камеры, подружились на всю жизнь. Если б он видел лицо друга, может, он и не рассказал бы все о себе. Из-за этого он сейчас и краснел. Будет ли он и после войны, если останется жив, чувствовать на лице жар и пламя, когда он что-то важное переживает или о чем-то рассказывает? Без этих нескольких фраз он бы Богдана не любил так, как любит. Он слышал его неровное дыхание, всеми своими органами чувств, кожей чувствовал, как тот страдает, поэтому смог, захотел открыться. Так, должно быть, и возникает настоящая дружба. Это выражение любви в проверке, когда сгорает страх. Свобода быть самим собою. И побежденное вдруг одиночество. Внезапно исчезнувший ужас казармы. Позабытый страх перед завтрашним днем. И даже ад перестает быть адом, если у человека есть Милена и Богдан. Если эта революция, о которой говорит Богдан, в самом деле может родить среди людей дружбу, тогда он станет социалистом. Тогда оправданны жертвы, которых она требует. И она имеет право разрушать все, что ей противостоит. Об этом он сегодня ночью скажет Богдану.

Шелест осенней рябины и дикой груши возле дороги заставил его остановиться. Однажды Данило История во время «окружения неприятеля» показал ему в лесу это дерево – рябину; грушу он видел в их винограднике на Топчидерском холме. Никогда не доводилось ему видеть столько красок, столько света, такой осенней красоты деревьев! Он снял очки, чтобы почувствовать это обнаженными зрачками, чтобы сохранить в зрачках навсегда этот свет. Он запомнил: все есть порождение света. И самого человека создал свет. Вне света нет правды. Прочитал он об этом где-то? Но зачем сейчас чему бы то ни было искать смысл? Надо смотреть, вдыхать, надо наслаждаться осенью. Наряду с книгами иметь Милену и Богдана, вот такую рябину и дикую грушу, что еще нужно человеку?

Навстречу от казармы двигалась шумная группа товарищей, они торопились в город. Он поспешил к ним, они кричали:

– Усача выпустили! Теперь мы все в сборе!

– Где он? – обрадовался Иван. – В спальне. Товарищество лечит.

– Что лечит? – Он покраснел: они ведь не знают, что я признался Глишичу.

– Память от Дон-Кихота.

– Я сегодня утром доложил Глишичу, что вина моя.

– Теперь неважно. Все уладил воевода Путник. Айда с нами в город, что сидеть в казарме? С тех пор как существует мир и ведутся войны, последнюю мирную ночь солдаты всегда шли в атаку на бугор Венеры. Устремлялись к его подножию. Припадали к самому источнику, Кривой.

Они прошли мимо, сыпля шутками, и он заметил у них на плечах капральские звездочки. Неужели их это в самом деле радует? Будущих преподавателей, врачей, инженеров – странно! Он торопился поскорее разыскать Богдана. Какой там город, какие развлечения без него? Не может быть ни одного радостного мгновения без него. Он встречал новые группы, все спешили в город, шумели, у всех на плечах капральские звездочки. И в самом деле они радовались этому.

– Что тебе в казарме? Айда гулять! Пусть Скопле нас запомнит! – звал его Данило История.

– Я иду за Богданом, мы вместе придем. – Он подошел ближе к Данило и произнес: – Знай, сегодня утром я сознался Глишичу.

– Я знал.

– А все знают?

– Не все, но теперь это не имеет значения.

– Для меня имеет. И прошу тебя, чтобы об этом узнал весь батальон.

– Не беспокойся, только приходите оба в город. Я просто сожру эту певичку с бубном, вот увидишь!

Данило История кинулся вслед за своей группой, а он стал подниматься к Голубым казармам. Он никогда не пировал. Ему казались глупыми и непонятными такого рода развлечения. Он никогда не сидел в кафе с приятелями. С Миленой, когда оставались одни, они развлекались тем, что она изображала разных смешных людей, они наряжались в папины костюмы и мамины платья, еще было несколько посиделок вечером в винограднике, когда пели подружки Милены, – вот и все. Он ни разу не обнимал женщины. Ни разу его не целовала девушка. Кроме Милены. Иванка лишь ненароком касалась его руки. Он обнимался с книгами, засыпал с ними. Последний год он был занят размышлениями о Свете, побуждаемый текстами индийских философов. А что, если сейчас он переживает последние осенние закаты в своей жизни? Если это его последний мирный день? Последняя мирная ночь в гражданской жизни? Если от этого скворца на дереве начинается для него последний путь?

Они спешили мимо него, бесшабашно веселые капралы, торопившиеся к своим последним радостям и наслаждению, а он грустно улыбался им вслед – он, единственный капрал, который возвращался из города в казарму.

Войдя в спальню через распахнутую дверь, он остановился, пораженный невиданным беспорядком: будто только что ее покинула орда грабителей и завоевателей.

– Отправил телеграмму? – спросил Богдан, он лежал, положив на лицо мокрое полотенце.

– Все в порядке. Не беспокойся, – весело ответил Иван, перепрыгивая через раскрытые ящики, подушки, грязное белье, пустые коробки. Как хорошо, что они одни. Он сел на тюфяк.

– Я тоже здесь, Кривой, – подал голос Бора Валет, который не снимая башмаков устроился под грудой подушек и курил. – Хороша наша комнатка, верно? Наконец-то по-человечески выглядит. Настоящий порядок. Вот и отомстим за два месяца дисциплины и уборки. Я б не ушел на фронт, пока не растоптал эти наши тюфяки, что, согласно формулировке Кровопия, являют собой «связки табачных листьев», Погляди, что Дон-Кихот сделал с Усачом. Дон-Кихот, или проповедник смерти.

Иван наклонился к Богдану, тот приподнял полотенце, открылся заплывший глаз и синий кровоподтек на щеке.

– Не может быть! – Иван дрожал: его били из-за меня.

– Ничего. Пройдет. Главное, что правый глаз не зацепил. Чтоб ложно было прицеливаться и кое-что еще делать, – произнес Богдан, а на самом деле ему хотелось спросить, исчезнет ли кровоподтек к послезавтра, к встрече в Крагуеваце? Как он станет целовать ее таким изуродованным?

– Слушай, Иван, – приподнялся на локтях Бора Валет, – прошлой ночью во вселенной был дикий хаос. А сегодня ночью ее величество судьба лично мне вручила расклад, хотя я играл с пахарями. Во вселенной царили числа и масти, не переступавшие мой магический круг. Я проигрывал под ударами бубновой десятки, а также дамы пик, и уснул в полной уверенности: проснусь, и начнутся великие события. Честное слово, я ожидал или сепаратного мира с Австро-Венгрией, или вступления Болгарии с Румынией в войну на нашей стороне. Я проиграл все пуговицы с шинели, а всего-то и дела, что меня произвели в капралы.

– Сколько тебе нужно?

– Сколько дашь. Я тебя ждал. Никто не хотел мне выдать даже одного динара. Капралы, как все приговоренные к смерти, жаждут сегодня только вина и женщин. Дай мне три десятки, чтоб испытать последнюю ночь в Скопле.

Иван с готовностью, без малейших колебаний протянул ему деньги.

– Дай еще одну, не скупись!

Иван сунул еще, не считая.

– Будьте здоровы, братья! – Расхристанный, как был, ступая прямо по тюфякам, Бора Валет выскочил из комнаты.

– Он, по-моему, самый сентиментальный человек во всем нашем батальоне. А друзей у него нет. Все люди для него одинаковы, – сказал Иван и словно бы вспыхнул после своих слов. – Кто знает, отчего он несчастен? – добавил он, только чтоб не молчать. Ему хотелось вместе с Богданом поскорее выбраться из казармы.

– Когда телеграмма придет?

– Сказали, сегодня вечером ее получат в Паланке. Самое позднее завтра в полдень будет в Прерове. Что тебе говорил Глишич?

– Великодушно предоставил мне возможность отдать жизнь за отечество. А если не сразу погибну, то после того, как мы отбросим швабов за Дрину, придется провести тридцать дней в тюрьме. Он несчастный, больной человек. У меня в кармане есть сигареты, Иван, достань и зажги мне одну, у меня руки мокрые, – продолжал он, прикидывая про себя: если телеграмма придет завтра к полудню, пусть даже в вечеру, девушка успеет добраться до Крагуеваца прежде них.

Иван осторожно вставил ему в зубы сигарету.

– Я не верю, Богдан, что для нас война когда-нибудь кончится. Пусть сдадут Белград и Крагуевац, пусть займут всю Сербию, война будет продолжаться, пока существуют Глишич и хотя бы один студент-капрал. Например, наш Данило История. Война – это наполовину болезнь, наполовину идея. Или болезнь, одержимая идеей. Я серьезно говорю, не улыбайся. – И думал: почему все социалисты и революционеры, которых он знает, презирают людей, не разделяющих их точку зрения. Но ведь я-то не противник ему.

– Наивно, Иван. Война – это грабеж, который только оправдывают великой идеей. Чем крупнее завоевательные цели, тем крупнее те идеи, которыми оправдывают государственные и национальные преступления.

– Не надо о политике, пожалуйста. Что такое война, для нас теперь не имеет никакого значения. – Наклонившись над Богданом, Иван схватил его за руку. – Скоро стемнеет, пошли из этой проклятой казармы.

– Ладно, Иван. Мне бы хотелось послезавтра пристойно выглядеть перед Наталией. Поэтому я и компресс положил поверх этого автографа Глишича. Но время еще есть. В поезде подлечусь.

Он встал и начал быстро одеваться. Иван испытывал такое чувство, будто Богдан приносит ему жертву, ему было и приятно, и несколько неловко. Потому что лицо Богдана в самом деле было изуродовано. Богдан направился к выходу, Иван, ступая по тюфякам, вслед за ним.

– А почему, Богдан, для жизни и счастья нам нужна революция и переворот в мире? Разве не достаточно для жизни любви одной девушки, преданности и разума двух друзей? – спросил Иван, когда они вышли из казармы.

– Это мало человеку, Иван, для жизни и счастья. Нам надо больше.

Иван улыбался, скорее сочувственно, нежели недоверчиво. С тех пор как они познакомились в поезде, два месяца назад, впервые с превосходством. Ему не хотелось противоречить. Словно голос тихого, как бы охрипшего сверчка долетал до него. Ему никогда не доводилось видеть дома сверчка.

– Богдан, как выглядит сверчок?

– Черный и очень красивый. Я в детстве ловил их с ребятами. Мы спорили, чей лучше поет, – ответил тот, не сводя глаз с заходящего солнца.

– Давай поймаем и увезем с собой на фронт! Представь его в окопе!

Богдан нагнулся, выбирая из груды опавших листьев самые красивые для Наталии, складывал их в конверт от ее письма.

– Я запретил себе думать о любви, пока не решу для себя кое-какие проблемы, – ехидно сказал Иван.

– Кому же любовь мешала решать проблемы?

– Известно, что нельзя любить женщину и стремиться к мудрости. И политика, и власть – враги истины.

– Это старческие предрассудки. Истина, которой мешает любовь, не есть человеческая истина. И любая человеческая цель, которой будто бы мешает любовь, таковой не является, Иван. Мне стыдно философствовать, не умею я это делать. Но как другу скажу тебе: не будь я влюблен, я бы сегодня ночью дезертировал.

Иван замер на месте. А почему бы я не сумел дезертировать? Из гордости, тщеславия, каких-то идей о человеке и мире? Он поднял глаза к луне. Луна и солнце одновременно на небе. Ледяная глыба и источник тепла. Два источника света. Нет границ между днем и ночью. Ночь смешалась с днем. День растянулся, вытянулся в высоту.

Богдан тоже остановился, но он говорил о Наталии.

8

Я погибну, непременно, повторил про себя Иван, останавливаясь у дверей кафе «Слобода», где гремела песня и музыка. Как продлить этот день, отставший от солнца, настигнутого луной? Можно ли расширить эту ночь за пределы Скопле? Начистить ботинки до конца войны, насладиться видом рябины и дикой груши за все двадцать своих осеней, наглядеться на свет осенних сумерек – достаточно для одной нищенской жизни.

Из-за распахнутой двери его звал Богдан, а самого Богдана Данило История приглашал садиться за свой столик.

– Вы не знаете, когда приходит поезд из Ниша? – спросил Ивана человек в шляпе жирадо.

– Понятия не имею.

– Ужасно. На семь часов опоздал, молодой господин.

Иван погрузился в дым, в волны песен, музыки, шума.

Богдан протискивался в угол к столу Данило Истории. Иван не мог сразу присоединиться к ним. Сперва он один отведает этого наслаждения, этой радости, которая опьяняет его товарищей. Все столики занимали студенты-капралы, а пространство между столиками до самой сцены, на которой музыка сопровождала певицу с бубном, и до стойки и двери в кухню, откуда неслось шипение чевапчичей, было заполнено штатскими, горожанами и беженцами, толкавшими друг друга и разом что-то говорившими, и сквозь этот шум голосов и звуки песни, запах еды и пота, сквозь облака табачного дыма и грязно-серый свет, заливавший лица, Иван пробивался к стойке.

– Как ты думаешь, студент, почему поезд из Ниша так опаздывает?

– Меня это не касается.

Кое-как удалось добраться до стойки: что пить? Все начинали с ракии. Он несколько раз пробовал ракию – жуткая гадость. Пиво? Надо выпить целое ведро, чтобы захмелеть. И он слишком голоден, чтобы начинать с вина. Нет, все по порядку. Сперва ракию, пиво, потом вино. Красное вино. Он заказал выпивку и закуску.

Богдан звал его за свой столик.

Нет, он к ним не подойдет, пока трезвый, пока они кажутся ему странными и глупыми. Выпил рюмку ракии. Его передернуло. Руками брал сыр. Опустошил кружку пива. Горькое и отвратительное. Ел сыр и паприку, выпил бокал красного вина, передернулся, наполнил второй. Он сядет к ним, когда перестанет чувствовать разницу между ними и собою, когда ему захочется кричать то, что кричат они, и песня и музыка станут ему нравиться. Он выпил залпом второй бокал вина. И ему захочется присесть возле одной из этих барышень и дам, на которых бросалось одновременно по нескольку капралов. Да, когда он выберет ту, возле которой сядет, и ценой драки и поединка после полуночи, переступая через красные рожи мужиков, сражающихся за бугор Венеры, выведет ее на улицу, в темноту, где на небе луна, он уведет ее в парк или к Вардару, да.

– Еще пол-литра, прошу!

– Вы не знаете песню из Бачки? «Четыре коня могучих», не слыхали? Как же это так, боже мой? Нам надо как можно скорее соединиться. Увидите тогда, братья с юга, что такое наш сремский перепляс. Иван, иди к нам, – звал его Данило История.

Данило тоже наверняка погибнет. И Богдан погибнет. Неминуемо, раз он так мрачно смеется. Вон ту, в шляпе, красивая, хотя старовата, увлеку ее под рябину, на лиловые, багровые, красные, желтые листья, пахнущие светом и землей, здесь я стану мужчиной. Сегодня ночью, последней ночью, обладать женщиной – как ей об этом сказать? На листьях, как пастух, как когда-то отец.

– Господа, пришел поезд из Ниша? Никто ничего не знает. Фронт рухнул. Валево сдано.

Ему захотелось разбить нос этому типу. В Валеве Милена, он схватил болтуна за шиворот.

– Откуда ты знаешь, тыловая крыса, что Валево сдано?

– А ты, парень, разве не слыхал, что Верховное командование сбежало в Крагуевац?

Выпустив его, Иван опять выпил вина. Щеки пылали, нет, не от стыда. Он больше ничего не стыдился. Неужели вино – лекарство от стыда? Как он этого не знал. Разумеется, столько людей в мире, вся его рота, пьют не случайно. Никогда прежде не доводилось ему слышать столь грустной песни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю