Текст книги "Время смерти"
Автор книги: Добрица Чосич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 53 страниц)
– Слушай, Яков, здесь мне придется тебя положить. Не лайся. Нужно. Я иду за Драганом.
– Неужели из-за лошади бросишь товарища?
– Ты знаешь, я не предатель, в господа бога твоего. Но Драгана оставить не могу. Ползи по оврагу, тут можно. Я тебя догоню.
– Разрывной мне бедро разнесло. Мое дело табак. Еще чуть отнеси. Все-таки дороже лошади я стою, мать твою! Ух, парень!
– Не лайся, я тебя не брошу. Вернусь с Драганом.
И он кинулся обратно, туда, где реже звучали выстрелы, отодвигавшиеся к оврагам. Бежал, задыхаясь, скользя, падая. И смотрел вверх, на кроны и верхушки деревьев, не понимал, где он. Дальше нельзя. В свое время Драган прибегал из лугов на его свист; вложив пальцы в рот, свистнул. В той стороне, куда ушел его эскадрон, слышались стоны и крики раненых. Ветер громче завывал в оголенных ветвях. Всю силу вложил он в свой свист, и тот, казалось, вырвался из самого горла. Несколько раз пронзительно, долго свистел Адам. И всякий раз ждал: если Драган услышал, сейчас отзовется. Но из оврага доносились только голоса швабов и звуки их сигнальной трубы. Они собирались, значит, бой окончен. Убили или захватили Драгана? Слезы обожгли глаза. Он метался по лесу, вперед-назад, вправо-влево, и свистел изо всех сил. Вяза, у которого он оставил коня, как не бывало. Свистел. Ветер отвечал завыванием в ветках дубов.
…Отец будил его, стоя с фонарем у изголовья, будил, улыбался:
– Вставай, сынок, Лиса ожеребилась. Жеребчика принесла. Поднимайся поглядеть. На лбу звездочка, цветок, как у матери. И ноги длинные, и шея тоже. Скакун будет.
На чистой соломе в яслях, не открывая глаз, лежал мокрый, необсохший жеребенок; мать лизала его, обмывала, от головы к ногам. Батраки пили на радостях; отец повыше поднимал фонарь, чтоб светлее было, и смотрел на своего сына, на него, Адама, который в безмолвном восторге склонился над новорожденным.
– Давай назовем его Драганом, – прошептал он, касаясь влажного цветка-звездочки между еще не открывшимися глазами жеребенка.
– Дай бог на счастье, – ответил Джордже, а кобыла мордой ткнулась ему в руку, защищая свое дитя от чужого прикосновения.
До самого рассвета он не мог оторваться от жеребенка; страдал оттого, что тот никак не поднимался на слабые ножки, чтобы подобраться к молоку матери; вглядывался в его мутные глаза и смеялся, уверенный, что после матери, кобылы Лисы, он, Адам, первый человек, увидевший жеребенка…
И с тех пор конюшня стала для него любимым местом пребывания, а Драган – милым и близким другом, источником самой большой радости. По два раза на день он менял ему подстилку, поил молоком, кормил клевером и сахаром, чистил, расчесывал гриву, примечая, как тот растет, и вместе с ним подрастал сам. А когда Драган вырос настолько, что на него можно было садиться, и Адам уже мог ездить верхом. Тогда-то и началась между ними борьба, которая длилась все лето, с того момента, как зацвели сливы, и до сбора винограда, и о которой толковало все Прерово: Драган не позволял сесть на себя. Он кусался, бил задними ногами, сбрасывая на землю – все больше на плетни, а однажды на забор, где Адам сильно ободрал бок. Но Адам ни разу не ответил ему ударом, даже не выругался, он, который за малейшую обиду и просто так, из ухарства, лез в драку с любым, пусть и сильнее себя. А перед юным своим лошаденком он плакал, ласкал его, обхаживал, пытаясь утвердиться у него на спине. Все село развлекалось, прикидывая под вечер, сколько раз за день он слетал на землю или сколько ударов копытами получил этот «Джорджев бедолага», сверстники ликовали, радуясь его неудачам, девушки сочувственно улыбались, опытные лошадники с важностью наставляли его, в глубине души не желая ему удачи; и только кое-кто из молоденьких вдовушек рьяно и сердечно его ободрял. Джордже был в отчаянии; он не знал, что ему делать, как разлучить сына с норовистым жеребцом, собирался даже всыпать яду в кормушку Драгана. И только дед Ачим подбадривал внука, побуждая стоять на своем: «Я желаю видеть, как ты будешь перелетать на нем через все изгороди Прерова».
А произошло это на берегу Моравы, совсем неожиданно, когда садилось солнце и когда он дал себе клятву, что если до ближайшего воскресенья не сумеет покорить Драгана, то уложит его из ружья. «В самую звездочку-цветок пулю всажу» Драган заржал, подпрыгнул на месте, взбрыкнул сперва передними, потом задними ногами и замер, дрожа всем телом, охваченный непонятным страхом Обеими руками вцепившись в гриву, Адам осторожно забрался ему на спину, сидел неподвижно. И сразу, опасаясь какой-нибудь подлой уловки животного, соскочил на землю. Драган только посмотрел на него и остался стоять на месте. Еще раз, последний, пригрозив, что прикончит его и труп бросит в Мораву, Адам вскочил коню на спину. Драган по-прежнему оставался недвижим, лишь непонятная дрожь сотрясала его тело. Адам шлепнул его ладонью по шее, легонько, нежно, чуть прикоснулся. И Драган с места взял рысью, затем перешел на галоп, полетел вдоль Моравы, по высохшим лугам и опустевшим кукурузным полям; он словно гнался вдогонку за солнцем, которое огромным перезрелым плодом скатывалось за горы. Распластавшись на его могучей спине, вцепившись в гриву, Адам плакал от счастья. Впервые в жизни он так плакал, ведь он думал, что Драган скинет его в Мораву или в какой-нибудь заброшенный колодец. Конь остановился сам, весь в поту и пене. Село осталось далеко позади; солнца уже не было на небе. И эта скачка так ошеломила Адама, что он даже подумал, будто солнце скрылось навеки и больше никогда не взойдет. Ночь выползала из тополей, спускалась со старых ив и тянулась к Прерову. Он соскочил с коня и сел перед ним на сухую траву, не сводя с него глаз, изумленный, словно во сне. Осенний вечер нес аромат скошенных трав. И первые звездочки отражались на потном крупе Драгана.
Лишь когда совсем стемнело, парень поднялся на ноги, поверив, что это не сон, и опять попробовал сесть на коня. Драган не противился, взмокший и разгоряченный, он шумно и прерывисто дышал. Вскочив ему на спину, Адам направил коня к дому, все-таки опасаясь, как бы тот не сбросил его, не наказал за удивительный сон о скачке за солнцем берегом Моравы. Всю ночь он то взлетал на коня, то спешивался, гладил, ласкал, угощал лакомствами, целовал цветок на морде, а когда рассвело, когда сборщики винограда приступили к своей работе, помчался верхом по полям, гнал туда, где рассчитывал увидеть кого-либо из преровцев, хотел, чтобы его увидели все и раскрыли рот от удивления; он промчался галопом по улицам села, по всем его проулкам, мимо домов, в которых было кого удивить или подразнить. А когда остановился перед воротами своего дома, отец закрыл ладонями глаза, не захотел даже посмотреть на него; он звал деда, тот не появлялся. Тогда он поскакал к корчме и осадил у входа, на самом пороге. Дед Ачим отложил газету, снял очки и воскликнул: «Вот я и дождался! Будь здоров, сынок! Эй, Крсто, кто придет к тебе сегодня, пусть пьет сколько душе угодно. Я угощаю. Спешивайся, Адам».
И с тех пор каждую ночь гонял он по улицам и по снам Прерова. На праздниках, когда отовсюду сходился народ, он бился об заклад с парнями: «Кто сядет, забирает коня себе», он распалял их и наслаждался, глядя, как Драган сбрасывал всех подряд; никому не позволял он командовать собою, кроме него, Адама. И не было на земле, по которой течет Морава, никого, кто гордился бы конем больше. Так было до той лунной ночи, когда Наталия в молодой кукурузе попыталась сесть на Драгана, а конь сбросил ее, и она сломала руку. Вырвав из плетня кол, Адам замахнулся, конь заржал, словно бы всхлипнул, как-то даже стал меньше ростом. Отшвырнув кол, Адам только и запустил в него что жутким ругательством. А потом, пока она лечилась и когда уехала учиться в Белград, написав ему всего лишь одно письмо, да и то простенькое, соседское, он в ярости и тоске, желая исчезнуть с лица земли вместе с Драганом, ночью заставлял его прыгать через полевые колодцы. Поначалу красовался перед ребятами, которые, лежа в кукурузе, ждали, что он сломает себе шею. И в одиночестве продолжал Дразнить судьбу. До самого начала войны…
Он шел от дерева к дереву, на ощупь, не видя во тьме; лес гудел, ветер сыпал ледяной туман. Адам задыхался, свистеть становилось все труднее. Но он свистел. Шел медленно. Вверх-вниз, от дерева к дереву, ощупью, ладони мокрые. И нигде того вяза, и ниоткуда конского ржания. Сквозь вой ветра слышны только стоны брошенных раненых. У него не находилось мужества приблизиться к ним. Надо бы вынести капрала Якова. А куда его вынести? Потом не вернуться на то место, где остался Драган. А как завтра взглянешь в глаза живому сербу, если ночью бросил в овраге раненого товарища?
– Яков! – яростно крикнул он.
Из оврага ответил винтовочный выстрел. Ветер мешал угадать, чья винтовка. Крикнул еще раз, погромче.
– Адам, – неожиданно откликнулся тот откуда-то сзади.
– Чего ж ты молчишь?
– Голос твой не узнал. Еле-еле услышал. Кровью я истекаю.
– Ты где?
– Теперь поздно. Ищи своего коня. Мне рассвета не дождаться.
– Еще чего! – Он нашел Якова, опустился на корточки перед ним. – Обнимай за шею. И держись покрепче. Ты коня не слыхал?
Капрал Яков не ответил.
И он понес его через лес, мрак, вой. Нес стороной, там, где прошел бой. Несколько раз падал. Яков стонал, обдавая его горячим дыханием, которое постепенно слабело. И нести становилось все труднее; приходилось придерживать ноги. Яков вконец ослабел, он не издал ни звука даже тогда, когда Адам стиснул ему раненую ногу, делая передышку. Ладонь была влажная и клейкая. Капрал Яков молча лежал на снегу. Замер от боли или лишился сознания? Теперь он как мешок вскинул на спину тело. Поскорее бы добраться к эскадрону и вернуться назад. Изо всех сил старался он запомнить направление; принялся считать шаги, пытаясь сообразить, сколько уже прошел. От напряжения болело горло, перехватывало дыхание; надо остановиться. Зажег спичку, чтоб прикурить, в неверном свете ее разглядел широко раскрытые глаза капрала, сведенный судорогой рот. Умер! Он затормошил его, приложил ухо к груди – не дышит. Сунул за пазуху руку – тело остывало.
– Он же мертвый! – вырвалось у Адама. Хотел сунуть обратно в карман сигарету. Рука не слушалась, уходила мимо.
Под ногой хрустнула ветка. Где-то у самых его коленей зашептал Яков. Этот шепот словно хватил Адама по затылку, ударил по темени. Он взмахнул рукой, она напоролась на ветку, ладонь за нее уцепилась. Яков продолжал бормотать; согнув ветку, обеими руками сжимая ее, затруднял дыхание капрала. Тот застонал, захрипел. Адам вскочил на поваленное дерево, тут же спрыгнул на землю, бросился обратно в лес, к Драгану. Вспомнил, что нужно отсчитывать шаги. Насчитал около пятнадцати. Свистнул негромко. Лес гудел. Адам брел все дальше во тьму, в рев и вой, вслух считая шаги. Останавливался, свистел, призывая Драгана, вслушивался и опять громко считал шаги, от дерева к дереву, от одного ствола к другому, вперед-назад. И снова свистел.
4
Едва стемнело, полк оттянулся из неглубоких окопов в овраги, в защищенные от ветра, мороза и пурги места, чтобы возле костров дождаться утра. На позициях осталась только рота охранения, где взводными были Данило История и Бора Валет. Ротный позволил им развести костерок позади окопов в ельничке, чтобы солдаты могли поочередно отделениями согреваться. Огонь разложили в яме, оставшейся от вырванной с корнями ели.
Бора Валет, не приемля эту командирскую милость, не пожелал покидать окоп; примостившись на куче папоротника, прижался к земле, свернулся в клубок; он не спал две ночи, глаза слипались; вслушивался в стоны ветра над головой, по самому краю траншеи; где-то совсем рядом, па снегу, с голосом, словно живая, хрустнула ветка. Ночью было легче: не так видно солдатскую беду.
Данило История, избегая пялить глаза во тьму и оставаться наедине с самим собою, сидел с солдатами на еловых ветках возле костра. Ветер, разметая снег, рвал в клочья дым, гнул и тискал языки пламени, засыпал солдат снегом. Люди разбегались в стороны, спасаясь от дыма, толкались, спорили за место, где дым не так щипал глаза. А Данило не желал отступать; шмыгая носом, задыхаясь, он сидел и утирал слезы платком. Солдаты посмеивались. Откуда у них берутся силы и для этого? Он внимательно разглядывал их: одни натянули шайкачи на уши, другие веревочками примотали куски плащ-палаток, у многих вконец развалилась обувь, и они поверх носков напялили на ноги сумки или шапки, также обвязав бечевками. Шапки-то с убитых сняли, подумал Данило, а то и украли в других ротах, такое случалось. Люди жевали остатки промерзших галет, не сводя глаз с его шинели и башмаков. Взгляды внушали тревогу; ему неприятно было это неравенство, изменить которое он, однако, был бессилен.
– Эй, студент! Унтер, хочешь черносливу? – Сзади кто-то из солдат протягивал ему горсть сухих слив.
Обрадованный и удивленный, он взял две штуки.
– Спасибо тебе, товарищ, – произнес взволнованно.
– За пять штук гони грош, бери сколько хошь.
Данило разочарованно посмотрел на солдата: глаз его под низко надвинутой шапкой он не увидел. Снег засыпал шапку, усы, плечи, приглядевшись, Данило узнал его: это ему сегодня перед строем командир батальона приколол к изодранной куртке медаль за храбрость: окруженный врагом, он в одиночку сумел захватить в плен семерых вражеских солдат вместе с пулеметом и тремя ящиками патронов, да и, похоже, до этого не раз отличался. Данило взял еще две сливы и выдал продавцу-герою грош.
– Эй, Паун, дай человеку столько, сколько он оплатил, – вмешался капрал Здравко, который успел порядком надоесть Даниле своей предупредительностью, заботами, постоянными утешениями вроде: «Не каждая пуля убивает, не бойся».
– Не нужно. Спасибо.
– Нужно, нужно, господин взводный. Раз торговлю открыл, пусть торгует честно, – возразил Здравко.
– Бери, взводный, за сколько уплатил, – рассердился и продавец.
– Не нужно мне твоего чернослива! Проваливай!
– А мне можно, взводный, взять твою сливу? – спросил солдат в привязанных к ногам шапках и со сверкавшей голой пяткой.
– Бери все пять! – ответил Данило.
Несколько человек сцепились из-за черносливины.
Данило История встал и, преодолевая сопротивление ветра, пошел в траншею, в темноте отыскал Бору Валета, пристроился рядом.
– Слушай, Бора, неужто все герои такие алчные и несчастные?.
Шепотом делился он с товарищем своим открытием, опасаясь, как бы солдаты не услыхали.
– Неужто с такими низкими чувствами люди могут сражаться за возвышенные и священные цели освобождения и объединения сербства? – не в силах унять дрожь, спрашивал он взволнованно.
– Почему герои жадные и несчастные и почему люди, как ты говоришь, с такими низкими чувствами сражаются за возвышенные цели – тебе, чтобы узнать это, не надо было, мой Данило, дожидаться сегодняшней ночи.
– Ты считаешь нормальным, что люди вообще и наши солдаты в частности такие?
– Да, нормальным. Люди всегда загребущие и жалкие. Единственное, что меня удивляет, – почему они вообще сражаются и как понимают наши священные цели. Почему, милый, они становятся героями и почему погибают – вот где настоящий вопрос. Почему не убивают своих командиров и твердолобых взводных и не разбегаются по домам. Вот опять, слышишь? Слышишь, кричат? Послушай, послушай, что с той стороны кричат…
– Братья, за кого вы мерзнете? Разбегайтесь по домам, мужики! Босые и разутые, вы погибаете за Пашича да за его офицерскую сволочь!
Буран рвал в клочья голоса и угрозы людей, унося их в овраги, в лощины, во тьму, где гудел лес.
– Это наши солдаты, Бора?
– Это дезертиры. Должно быть, какого-то другого полка. По ночам они пробираются оврагами в горы, идут к Мораве. Слышишь, как причитает?
– Уходите по домам! Братья, пропала Сербия!
– Это ужасно, Бора!
– Это всего лишь действительность, Данило. Без всякой возвышенной лжи.
– Я не хочу замерзнуть на Малене. Я хочу погибнуть в бою, как подобает мужчине, во время атаки.
– Завтра твое желание исполнится. Садись ближе ко мне. И подними воротник шинели, если ты до сих пор этого не сделал. А то снег набьется за шиворот. Ну, чего замолчал?
– Помнишь нашу клятву, Бора?
– Помню. Хотя и не считаю себя героем. Я тебя не брошу раненого.
– Я тебя тоже.
– Мне очень не хочется, чтобы швабам достались часы моего отца.
– Не беспокойся. И не надо об этом говорить.
– Это единственная мысль, которая помогает мне разогнать сон. А вообще-то спать хочется жутко. Но стоит уснуть, и мы замерзнем.
– Говорят, легкая и приятная смерть.
– Не верю я. Расскажи, Данило, что-нибудь. Хоть о женщинах.
– Может, в самом деле погибла Сербия, Бора?
– Мы пришли на Мален, чтоб принести себя в жертву. Кто решился на это, тому безразлично, что будет потом.
– Мне хочется достигнуть своей цели.
– Дилемма заключается не в том, погибнуть за победу или за поражение. Ей-богу, куда возвышеннее погибнуть при поражении. Никто и не вспомнит тебя, если ты погибнешь, когда победа близка. Слышишь, как трещат оледенелые ветки?
– Что там кричат?
– Ты лучше слушай дерево. Этого мученика. Эту ветку.
– Ничто меня так не потрясало здесь, на фронте, как стоны и крики раненых. Вот поистине ужас.
– Говорят, раны от шрапнели ужасно болезненны. Особенно на морозе.
– Я знаю. Слышал, как солдаты, мужчины, сербы, кричат от боли! Мне не приходилось читать, что раненые кричат. И в «Войне и мире» тоже не помню, чтоб солдаты кричали от боли.
– Ты всерьез веришь, будто смертельно раненного Болконского взволновала бескрайняя голубизна неба и белые облака?
– Пока верю. В самом деле, эта сухая ветка невыносима.
– А как ты считаешь, о чем успел подумать наш Душан Казанова, когда в грудь ему угодила шрапнель?
– Он ни о чем не успел подумать. Тричко говорил, что его убило наповал.
– Я не верю, что смерть бывает без боли и без всякой мысли. Что умирают, не осознавая. Наверняка тогда видят Великий круг.
– Легче всего погибнуть в первом же бою. Как наш Казанова.
– В покере из всего батальона он был самым азартным. Мы с ним договорились сыграть по-крупному после боевого крещения. Расскажи, какой была эта крестьяночка в Больковцах.
– Прелестной. Просто великолепной.
– Да, она была последней.
– Не потому, честное слово, не потому.
– Расскажи по порядку. Ужасно спать хочется. Скоро нас совсем засыплет. Если я умолкну, ты меня толкни кулаком в бок. И прижмись спиной ко мне. Вот так. Любовь, какая она ни есть и кто бы ее ни испытывал, по сути своей является проявлением тепла, соприкосновения тел. Производным тепла, чтоб не сказать – температуры. Рассказывай, Данило…
– Ты сам рассказывай, раз тебе так спать хочется. Только поставим ранец над головой. За шиворот сыплет.
– Я вижу, тебе неплохо на папоротнике, давай его сюда. Вот так, теперь лучше. Как говорил наш покойный Казанова, человеку нужно очень мало, даже чтобы быть счастливым. Мне не удалось влюбиться. К удовольствию моей матушки. После войны против турок и болгар в Белграде осталась целая дивизия вдов. На всех и на любые вкусы. Из этого нашего отмщения за Косово и воссоединения Южной Сербии пользу извлекли только мы, те, кто не успел подрасти для призыва. Но зато успел научиться, как гоняться за бабскими юбками. Жаль, что победа сербства так недолго длилась. Что Гавриле Принципу вздумалось войти в сербскую историю.
– Не надо так гадко. Если, помимо отечества, в мире и существует нечто, достойное, чтобы за него воевали, то это женщина.
– Отлично, только пусть эта цель все-таки будет во множественном числе.
– Я сейчас залезу на дерево, сломаю эту ветку.
– Так что же с тобой творила твоя великолепная крестьяночка?
– Те два или три часа, проведенные на сене, между первыми и третьими петухами, я буду вспоминать и после смерти.
– Не верю я тебе. Но все равно рассказывай. Рассказывай, а то я засну.
– Взводный Лукович, мы замерзнем. Можно еще один костер развести?
– Давай два. Или пять. Или, если можете, подожгите весь Мален.
– Бора, сколько времени?
– Часы остановились. После гибели Душана Казановы я их вовсе перестал заводить. Нет сил слушать, как по сердцу постукивает время. Расскажи что-нибудь о мадьярках, Данило.
– Чего о них рассказывать? Я вот минувшей осенью ездил в Пешт и влюбился в одну из своих коллег. Из Нови-Сада. Невеной звать.
– Ты ни разу не бывал в местном борделе?
– Если б ты знал, Бора, как я изнемогал.
– Об этом я буду жалеть. Вот погибну, так ни разу не побывав в настоящем почтенном борделе.
– Я должен забраться на дерево и сломать эту ветку.
– Двинь кулаком, чтоб я не уснул. Будь другом. После полуночи я тебе не позволю заснуть.
– Ты встань, побегай. Попробуй.
– Меня сейчас даже снаряду не поднять. Мне уютно, так хорошо присыпало тут снежочком. Ниоткуда не дует. Лупи, лупи посильнее. Ну и что было с этой Невеной?
– Эх, что было, что было. Влюбился я в нее в поезде, когда в Будапешт учиться поехали. Именно в поезде, хотя вместе учились в гимназии. Ромео, Вертер, всякое там, понимаешь! И любили друг друга осень и целую зиму. А когда зацвели груши, она мне изменила.
– Почему именно когда зацвели груши?
– Тогда я впервые увидел ее с другим. И на всю жизнь запомнил, как они шли под цветущей грушей.
– А потом? Чуть погромче давай. Не слышно из-за ветра.
– А потом мы уехали домой на каникулы, я в сумерках каждый день пробирался на пасеку ее отца. И прятался там. Лежу где-нибудь между ульями, чтоб увидеть, как она идет садом, от колодца к дому. Как стоит на пороге и разговаривает с отцом. Каждый вечер, весь июль. Пока Гаврило Принцип не прикончил Фердинанда.
– Слушай, расскажи, пожалуйста, о лете и о меде. И погромче, чтоб солдаты слышали. Я ужасно люблю мед. По-моему, это самый прекрасный харч в нашей галактике. Тресни мне по шее, Данило. В сумерках, да еще в июле, мед должен дивно пахнуть.
– У воска густой хмельной запах. И ульи удивительно пахнут.
– Пчела вообще изумительное существо. Собственно говоря, это единственное источающее приятный аромат существо во всей нашей галактике. Сколько у него было ульев, у этого отца?
– Должно быть, штук тридцать.
– Вечер полон гудения. Лето гудит.
– Гудит. Гудит, точно огромный город. Самый совершенный в целом мире город.
– В целой галактике.
– И совершенный порядок в вопросах справедливости и долга.
– Пчелы злые.
– Верно, мне однажды довелось видеть, как они расправлялись с какой-то букашкой-таракашкой, которая забралась к ним в улей.
– Значит, они тоже воюют. И убивают тоже.
– Убивают, но по справедливости.
– Они лишены полового инстинкта. Поэтому они совершенны и чисты. И прилежны. Бей меня крепче или говори громче А потом ты забыл сказать еще, что, кроме воска и меда, пахнет и цветочная пыльца.
– Она пахнет приторно и тоже пьяняще. Надо бы сломать эту ветку, Бора, не спи. Давай-ка поборемся. Кровь разогреем.
– Меня теперь снаряду не поднять. И чего ты вскочил, так холоднее и снег посыпался. Бей по шее, по шее. А после полуночи – я тебя. Вот так, лупи…
– Тебе нравится шелковица, Бора?
– Нет. Но я знаю, как она выглядит.
– У моего деда, маминого отца, в Каменице была аллея огромных шелковичных деревьев. Солнце в них застревало. И ты не поверишь, как ветер пройдет по ним, гул поднимается, как на Фрушкагоре, ты меня слышишь? Я радовался, когда ветер гудел и стряхивал с них плоды. Как они шлепались с мягким, сочным звуком. Точно тяжелые капли. Можешь это себе представить?
– Да. Гнилой звук.
– А потом прилетают стаи белых гусей…
– Как в том рассказе из букваря.
– И съедают эти плоды. Клюнут, выпрямят шею, крыльями машут…
– Да. Глупая птица.
– А у моего деда Николы всякий раз в глазах слезы, и он говорит: «Ох, сынок, одно только у меня желание. Хочу я увидеть на этой аллее сербов-освободителей на белых конях». Я так и написал ему в своем прощальном письме: «Деда, отправляюсь я в Сербию, чтоб вернуться к тебе на белом коне».
– Я никогда не видал белого коня.
– Есть такие. Я видал.
– В сказках.
– Если я не сумею приехать к своим на белом коне, ты непременно навести их в Нови-Саде.
– Ладно. Я люблю путешествовать.
– Скажешь, что я был героем, это самое главное. Соври, если не сбудется. Им легче станет…
– При чем тут слова? Ты мне друг.
– Моя мать подарит тебе деревянного конягу. Для твоего сына. В Бачке ничего нет красивее деревянных коней. Чудные пестрые лошадки. Мне дед подарил одного, на нем что-то по-сербски было написано.
– Эй, Данило, да ты сам дрыхнешь. Чего меня не будишь, дуралей?!
– Ты слышал, о чем я рассказывал?
– Конечно. Я тоже люблю лошадей. Это единственное животное в нашей галактике, на которое у меня не поднялась бы рука.
– Стукни меня покрепче, Бора. Сильней, сильней…
– Ты меня стукни. И говори громче. О лошадях, гусях, пчелах, рассказывай…
– Гудит Мален, Бора.
– Гудит галактика, Данило. Великий круг начал свое вращение.
– Не жалей меня.
– И ты меня тоже
5
Генерал Мишич из штаба армии в Больковцах гудел в телефонную трубку:
– Мы потеряли Мален, воевода. Неприятель вышел на Сувоборский гребень.
Воевода Путник из ставки Верховного командования в Крагуеваце отвечал вопросом:
– Что вы предприняли?
Генерал Мишич:
– Я ничего не мог предпринять, Мален занят вчера около шестнадцати часов, а я узнал об этом лишь сегодня около полудня.
Воевода Путник:
– И где мы сейчас находимся, в данный момент?
Генерал Мишич:
– Погибло и пропало без вести более восьмисот человек. Через перевязочные пункты прошло около четырехсот. Двенадцатый полк второй очереди насчитывает шестьсот тридцать человек. В двух батальонах второй очереди осталось менее ста пятидесяти штыков. Недосчитываемся буквально целых рот. Выбиты сплошь все солдаты и офицеры.
Воевода Путник:
– Я вас спрашиваю о наших позициях, Мишич!
Генерал Мишич:
– Левый фланг у меня почти раздроблен. Дыра на западном склоне Сувобора. Я отрезан от соседа, Ужицкой группы.
Воевода Путник:
– Падения Малена я ожидал. Хорошо, что это не произошло неделю назад.
Генерал Мишич:
– Противник неудержимо устремляется в тыл нашей армии. За два дня он сможет дойти до Чачака.
Воевода Путник:
– Конному эскадрону такое под силу на скачках по пересеченной местности. Причем только в сентябре.
Генерал Мишич:
– Я предостерегаю Верховное командование о последствиях. И прошу вас с максимальным тщанием оценить критическое положение Первой армии. Оно тяжелее, чем когда бы то ни было.
Воевода Путник:
– Вы можете сообщить что-нибудь, чего нет в ваших регулярных докладах?
Генерал Мишич:
– События обгоняют наши регулярные доклады, господин воевода. Положение Первой армии меняется каждый час. И быстро ухудшается.
Воевода Путник:
– Я вас слушаю.
Генерал Мишич:
– Мой центр трещит и прогибается вовнутрь. Австрийцы заняли фланги и господствующие вершины, все, что способствует благоприятному продвижению к Сувобору. Они овладели всеми горными проходами. Создали условия для крупных передвижений и маневров. Возможности для нашего перехода в наступление более не существует.
Воевода Путник:
– Я не верил в это наступление, даже когда два дня назад вы увлеченно мне об этом докладывали.
Генерал Мишич:
– А я верил, воевода. Я должен был верить.
Воевода Путник:
– Верьте, но только до фактов, Мишич.
Генерал Мишич:
– Я должен был верить и тогда, когда факты противоречили вере. Я должен верить и сейчас вопреки фактам.
Воевода Путник:
– На таком растянутом фронте, как ваш, в течение минувшей ночи и сегодняшнего дня должно произойти нечто благоприятное для нас. На войне всегда существует какая-то своя злобная справедливость. Какое-то свое жестокое равновесие. Вы меня слышите?
Генерал Мишич:
– Первый и шестой полки применили сегодня в бою штыки и ручные гранаты. Вполне удачно. У солдат возникло чувство ненависти. Нашли в себе силы взглянуть в глаза австрийцам. Это единственно благоприятный факт, имевший место сегодня у меня в армии.
Воевода Путник:
– Вы похвалили полки, столь храбро сражавшиеся?
Генерал Мишич:
– Я выразил им свое одобрение и буду предлагать людей к награждению.
Воевода Путник:
– Я слушаю вас, Мишич.
Генерал Мишич:
– Впервые с тех пор, как я вступил в командование Первой армией, число сдавшихся противнику не превышает числа погибших.
Воевода Путник:
– Значит, люди начинают видеть то единственное, что у нас остается.
Генерал Мишич:
– Я не уверен, что завтра мы сумеем удержать сегодняшние позиции. Поэтому я наметил для всех дивизий направления возможного отступления.
Воевода Путник:
– Немедленно отзовите приказ. Вы обязаны сохранить позиции, на которых находитесь сегодня вечером.
Генерал Мишич:
– Это невозможно, воевода. Из дивизий передают, что под прикрытием тумана в течение всего дня и вечера противник концентрировал войска для атаки. Три корпуса.
Воевода Путник:
– И тем не менее. Оставайтесь там, где стоите.
Генерал Мишич:
– Но в моем распоряжении нет даже батальона армейского резерва, чтобы направить его к Малену и попытаться предотвратить охват левого фланга армии. Непрерывные бои, пересеченная местность, снег и мороз вконец изнурили армию. Горы пожирают ее. А я так надеялся…
Воевода Путник:
– Горы пожирают и армию Потиорека. Его войска также изнуряют пересеченная местность и метели.
Генерал Мишич:
– Но у Потиорека есть сила для победы, а у меня ее не хватает даже для того, чтобы отбиться.
Воевода Путник
– Неужели сегодня ночью я должен доказывать вам, что означало бы для всей нашей обороны отступление Первой армии? Это будет катастрофа. Вам не ясно, Мишич?
Генерал Мишич:
– А я вас спрашиваю, господин воевода, что будет с Белградом и всем сербским фронтом, если будущей ночью я доложу вам, что двух моих дивизий больше не существует. Что Первой армии…
Воевода Путник:
– Подождите, я не все сказал. Я немедленно прикажу всем армиям завтра перейти в наступление и облегчить давление на вас. Но сами вы любой ценой должны сохранить занимаемые вами позиции. Я повторяю: в ваших руках судьба сербского фронта. Оставайтесь там, где вы есть.
Генерал Мишич:
– А орудия и снаряды? Вы слышите меня, воевода?
Воевода Путник:
– Пашич сообщил, что в Салоники сегодня прибыл корабль с пятьюдесятью тысячами снарядов. Сегодня же ночью по железной дороге их отправят в Крагуевац. Если соседи не перережут дорогу. Сообщите об этом своим штабам и по армии. Пусть каждый солдат знает: снаряды поступят. И оставайтесь там, где вы стоите.
Генерал Мишич:
– Сделаю все в пределах возможного.
6
Генерал Мишич из штаба Первой армии говорил:
– Да, я слышу вас хорошо. Снег у вас идет?
Полковник Миливое Анджелкович-Кайафа, командир Дунайской дивизии первой очереди, со своих позиций отвечал: