Текст книги "Время смерти"
Автор книги: Добрица Чосич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 53 страниц)
– Погибли Цыга и Дракче. Ранен Ненад. Наши погибают страшно.
Иван молчал, вспоминая гибель двух своих солдат: одному шрапнелью разворотило живот, он судорожно разгребал руками снег, лицо исказилось до неузнаваемости, смерть пугала его, а на снегу расплывалось кровавое пятно; второй, рекрут, который почему-то не стрелял, остался лежать неподвижно, глядя на свою винтовку, ему не было больно, он умер легко, бледность наползала на юное лицо, делая его серьезным, и как-то вдруг, сразу состарила.
– Иван, ты помнишь Дон-Кихота? – спросил Богдан
– Дон-Кихот, Дон-Кихот… – бормотал Иван.
– Рота, в ружье! – крикнул Лука Бог.
– И сегодня спать не придется, – вздохнул Иван и, поправив очки, пошел к солдатам. А так хотелось вытянуться, пусть прямо на снегу, и спать, спать, никогда не просыпаясь. С тех пор как они попали на фронт, ему не удалось поспать ночью больше двух-трех часов. И то сидя. Он повторял слова команды, а сам думал о том, как повалится на снег и заснет, вот только оторвутся они от неприятеля и выберутся из оврага.
Но им никак не удавалось выбраться из оврага. Мороз сковывал ноги, хватал за уши, сдирал кожу каким-то тупым орудием, ломал колени; темнота – леденела, уплотнялась. Снежная целина обрывала движение колонны; лесное эхо возвращало стократно усиленным треском скрип снега под шагами в никуда. До каких пор отступать? Он едва держался на ногах. Следом шел Савва Марич. Что-то говорил ему, о чем-то спрашивал и непрерывно куда-то толкал. Иван не понимал его, не было сил отвечать, но знал: пока жив Савва Марич, до тех пор он будет воевать. Савва – святой Савва. Он не любил праздник этого святого из-за того, что заставляли декламировать стихи перед серьезными папами и счастливыми мамами. Сколько веков назад это было? Праздники, волнения, школьные переживания и радости. Тогда, несколько веков назад, на празднике святого Саввы на него впервые устремились ее небольшие, чуть раскосые и жаркие глаза. Иванка Илич. Спит ли она сейчас? Больше всего я желаю тебе сна, напишет он Милене. На каком свете сейчас эта Иванка? Иванка Илич с третьей парты у стены, которая хуже всех в классе знала математику и совсем не понимала шуток. Почему она попросила его решить ей семь заданных на дом примеров, если знала, что не придет на урок? Почему назначила ему свидание и не пришла на него? Вверх, вниз. Коленом больно ударился о пень, руки наткнулись на ствол дерева. Савва сунул ему кусочек сахара. Сладость не в сладость. Бессонница болит. Невыносимо болит бессонница. Погибнуть и уснуть. Уснуть навсегда. Для всех книг и для людей. Какое блаженство. К чему все истины? Хорошо Цыге и Дракче. Они упали в снег. Мягко, тепло. Лучше, чем в маминой постели. Пусть я здесь замерзну. Савва, позволь мне замерзнуть. Нет в мире, папа, большей муки, чем бессонница. Какой голод, Богдан. Революция ради сна, вот она истина. Война ради сна. Это человеческая война. Спать, весь век свой проспать. Оставь меня, Савва, я хочу замерзнуть. Чтоб спать. От холода лопались ветки. Это неправда, Савва. Деревья спят. Хорошо им. Вверх, вниз. Человек состоит из неведомых частей. Человек представляет собой единое целое, лишь когда он спит Какая тишина? Какая свобода? Мир и покой. Савва толкнул его на что-то твердое и велел спать. Спасение, вот оно – спасение.
Рота вышла на новый рубеж, разложили костры, люди прикорнули возле них. Богдан Драгович не мог уснуть не только из-за холода. Мороз раскалывал деревья, в ночном лесу стоял треск. Богдан сначала собирал хворост, потом долго мучился с пнем, довольный тем, что мучается, и сегодня ночью может кому-то сделать добро. Он поддерживал огонь и укрывал солдат; двоих рекрутов в легких шумадийских одеждах, обнявшихся, чтобы согревать друг друга, накрыл своей шинелью. Старые солдаты лежали спокойно, подстелив ветки, нет-нет кто-нибудь почесывался, беспокоили вши. Рекруты из пополнения во сне вздрагивали, выкрикивали женские имена, стонали, наверное, все еще бежали в атаку. Если б ему удалось заснуть, он бы увидел во сне Луку Бога и свой позор. Он не будет спать, пока не искупит вины. Что снится сегодня его матери, ведь она видит его во сне всякий раз, когда его нет дома; если он вернется, она по порядку начнет рассказывать ему свои сны: и каким он был в ее видениях, и что делал. Как они там с сестрою в оккупированном Валеве? Для кого ткут ковры и дорожки? Барыни небось успели уехать. А им некуда бежать; на себе не унести ткацкие станки, а врагу не нужны их коврики и дорожки. С рабством голод и тишина придут в их дом. Утихнут станки, надолго воцарится угрюмое безмолвие в мастерской Васы. Спит ли Наталия? Ему не доводилось видеть ее спящей. Лишь однажды она обмолвилась, что любит спать на животе, без подушки, подложив руки под голову. Сколько раз мысленно он видел ее, в рубашке, из-под которой виднеется белое колено. Как она спокойно, легко, неслышно дышит. В Скопле, стоя в карауле, в безветренную ночь, слышал он дыхание Наталии. Слышал. Видел. Больше никогда не услышит и не увидит. Нужен хворост. Он отошел от костра и сразу оказался в студеной тьме. Под ногами хрустела ледяная кора, туго стянувшая снег, и заглушала стук его зубов.
14
Разрывами снарядов по склонам и вершинам, занятым восьмым полком, неприятельские орудия возвестили рассвет. Возле костров роты Луки Бога, которая сегодня являлась резервом батальона, вскочили рекруты; они ошарашенно пялили глаза на бывалых солдат, слишком уставших для того, чтобы испытывать страх; над редкими буками виднелись вершины, с которых ледяной ветер скидывал клочья тумана, открывая германским орудиям позиции, где по-прежнему молчали сербские винтовки.
Сильнее орудийного обстрела взволновала, опечалила Богдана Драговича целомудренность страха мальчишек-рекрутов: не связанное дисциплиной и тщеславием поведение, свобода выражения чувств. Страх жертвы, но не бойца. Страх бессилия и невинности. Вражеские орудия бросали снаряды на склоны; гудели горы, обволакиваемые грохотом; порывы ветра приносили и разносили ошметки тумана между оголенными деревьями. И деревенские ребята со своими пустыми пестрыми сумками, многие даже без винтовок, не просто испугались; Богдан видел грусть в их таких сейчас одинаковых глазах, и впервые с того момента, как попал на фронт, страх перестал быть для него самым сильным ощущением. Возникло предчувствие чего-то иного, неведомый солдатский инстинкт говорил о чем-то другом, и он захотел ободрить молодых. Он успокаивал их, хотя собственную душу переполняло зловещее предчувствие: сегодня случится ужасное. Это четвертое или пятое его утро на фронте, но впервые так рано начали и так часто били орудия, впервые он приметил что-то, чего не было прежде, – иными были деревья, снег, люди.
Вестовой майора Станковича выкликнул Богдана Драговича и Ивана Катича – их велено проводить в штаб батальона. Взволнованные вызовом, шли они редкой буковой порослью, дышалось с трудом: воздух словно уплотнился от холода и разрывов артиллерийских снарядов. Оба молчали. Мимо проносились птицы – спасались в оврагах от обстрела. Метались, прыгали на снегу, верещали. У Ивана на губах застыла фраза: они нам всех птиц перебьют, но удержался, не произнес.
За день и минувшую ночь друзья не обменялись ни словом. Словно бы выстрелом убило в них потребность исповедоваться в пережитом и передуманном. Молчание оба воспринимали как измену, как предательство дружбы; Богдан обвинял в этом себя, свое самолюбие, раненное на Бачинаце, а Иван жалел, что в такие дни Савва Марич оказался для него более необходим и значим, чем Богдан, и, прервав молчание, он заговорил:
– Сегодня ночью у меня из ранца украли кусок сала и сахар, что остался от маминой посылки. Взяли носки и белье. Тетради и очки оставили. Ладно. Теперь мы почти на равных. Я жду не дождусь, пока порвутся обувь и одежда, чтоб во всем на них походить.
– Если судить так, я уже похож. Рубаху и шарф отдал раненому, табак поделил. Теперь покупаю у твоего земляка Алексы.
– А вши есть?
– Да, но мне они не мешают.
– А мне мешают. Только я не могу их убивать. Противно. Не могу, и все тут, пусть бы они у меня мозг сожрали.
– Придется-таки и вшей научиться истреблять.
– Может, и не придется.
Занятые разговором, они подошли к пастушьей хижине, там у очага ординарец брил майора Гаврилу Станковича.
– Извините, юноши. Извольте войти. Через мгновение я буду готов начать боевой день. Каков морозец, а?
Они поздоровались по уставу и вошли в хижину, удивляясь этому бритью на холоде и под огнем вражеских орудий.
– Садитесь на поленья. Вздремнуть вам сегодня удалось? Предстоит тяжелый день, слышите! Наш полк обороняет Бабину Главу.
– Бабину Главу! – с оттенком иронии удивился Иван.
– Да. Очень важный пункт. Командир полка передал мне личное приказание начальника дивизии. Но сперва пропустим по глотку нашего шумадийского чая. – Он улыбнулся.
Улыбающееся, в мыльной пене лицо напомнило Ивану маску клоуна; в подобной обстановке он не видел причин для улыбки; и чем дальше он наблюдал этого уверенного в себе и внешне невозмутимого майора, тем больше его поведение казалось похожим на позу и игру в спокойствие. Хотелось спросить: не мучает ли его бессонница?
– Вы офицер запаса, господин майор? – спросил Богдан; у него поведение командира вызывало уважение.
– Нет, я был на действительной службе и окончил Военную академию. Почему это вас удивляет? А вы юрист?
– Да, я изучаю право. Моя фамилия Драгович.
– Понимаете, Драгович, когда предо мной стояла проблема выбора жизненного пути, я верил, что моему поколению надлежит выполнить особую миссию. Великую миссию. Миссию освобождения и объединения сербского племени. Пятивековое стремление всего народа. Он вытер лицо полотенцем и расчесал щеткой бородку;, Иван успел подумать: если останусь живым, отпущу такую же. А Богдан мысленно спросил себя: смог бы этот человек скомандовать солдатам огонь по забастовщикам, демонстрантам, социалистам? Или стать сербским Кропоткиным?
В хижину вошли Цвийович, Синиша, Митич, унтер-офицеры – студенты. Вскочив с места, Иван и Богдан кинулись обнимать их, жали руки, разглядывали. Но радость встречи быстро погасла – за четыре дня все здорово постарели. И троих из восьмерки уже не было на белом свете.
– Ненада тяжело ранило? – шепотом спросил Богдан, не выдержав молчания.
– Говорят, кость перебило.
Майор Станкович пожал всем руки и приказал вестовому хорошенько согреть два котелка ракии да положить побольше сахару.
– Как вас приняли солдаты, юноши?
– Поначалу подозрительно и недоверчиво – дескать, почему это барчата будут нами командовать? – а сегодня утром трое уже мне сказали: «Спасибо, ребята, что вы с нами», – первым ответил Цвийович.
Майор Станкович набил трубку, очень красивую, инкрустированную золотом, зажег, затянулся; студенты не помнили, чтобы в тот день, когда они появились на Бачинаце, майор курил трубку. Синиша шепнул Богдану
– У Толстого, помнишь, капитан Тушин покуривал убогую вишневую трубочку. Вот это да! Ты только погляди на этого выскочку!
– С вишневой трубочкой тоже можно оказаться гадом и подлецом, – шепотом же ответил ему Богдан.
Ивану такая трубка тоже показалась не подобающей месту и времени; она пристала скорее какому-нибудь германскому барону, восседающему у камина в окружении своих охотничьих трофеев, а не командиру четвертого батальона восьмого сербского полка у подножия какой-то там Бабиной Главы.
Попыхивая трубкой, майор Станкович заметил:
– Я всегда испытываю те же чувства, что и мои солдаты. Должен произнести громкие слова. Но дело обстоит именно так, вы не обыкновенные солдаты Вы исполняете миссию. Вас тысяча студентов.
– На фронт прибыло тысяча триста, господин майор поправил Цвийович.
– Ладно, тысяча триста. В соотношение сил вы существенных изменений не внесете У нас, сербов, такая судьба – воевать только против сильного. Но вы укрепите у нашей измученной армии веру в справедливость. В справедливое отечество. А отечество, не обладающее должной мерой справедливости, не заслуживает великой жертвы. Если отечество не справедливо, его свобода не имеет значения для людей. Понимаете, юноши, я глубоко верю, что наш народ гораздо выше, чем свободу, ценит справедливость. Свобода очень часто оказывается грязной, лживой, обманчивой. Ею может злоупотреблять каждый. И критерии ее произвольны и без труда изменяемы. Справедливость же чиста, откровенна и последовательна. Она в равной степени отпущена всем, или же ею не обладает никто. Вы не согласны?
– Но справедливость бывает и жестокой, господин майор, – заметил Цвийович.
– Верно, бывает. Она многого требует. Однако храбрость ради справедливости и во имя справедливости – самое прекрасное человеческое деяние. Я хочу сказать, самое благородное. Так мне кажется.
Перед входом в хижину остановился один из угрюмых капитанов, который, увидев у огня студентов в обществе майора Станковича, кажется, еще более помрачнел.
– Все в порядке, Палигорич?
– Да, господин майор. Я нашел самое подходящее место. Наблюдатель должен находиться вон на том большом, развесистом буке. Под огнем.
– Ладно. Садитесь, все горячее. Я должен обрадовать вас, взводные командиры: сегодня ночью нам доставили одно орудие Данглиса и достаточно снарядов к нему. Вы увидите, как обрадуются солдаты…
В эту минуту ворвался вестовой:
– Господин майор, неприятель начал атаку тремя цепями.
Цвийович подмигнул Богдану. Майор Станкович без малейших признаков тревоги или волнения смотрел на запыхавшегося солдата. А студенты не сводили глаз с командира, в голосе которого не убавилось самоуверенности:
– Беги наверх и передай, чтоб держались любой ценой. Сейчас приступит к делу наше орудие. Сожжешь ракию, Милован. Перегрелась. Палигорич, вы к орудию. Я в окопы. Аппарат возле дерева поставили?
– Так точно. Не успел только назначить наблюдателя.
Студенты смотрели, как солдат неловко наливал им в котелки ракию. Для кого это будет последнее угощение, последняя ласка майора Гаврилы Станковича? – спрашивал себя Иван, глядя на товарищей. Савва Марич утверждал, будто утром он может узнать солдата, которому днем суждено погибнуть.
– Кто из вас, юноши, хотел бы сегодня стать наблюдателем-корректировщиком нашей батареи? Мне нужен человек с хорошим зрением, которого ни пули, ни шрапнель не прогонят с дерева. Кто далеко видит и умеет точно определять расстояние.
– Я, к сожалению, слепой, – шепнул Иван, но его никто не услышал из-за разорвавшегося поблизости снаряда.
Все молчали, опустив глаза, прихлебывали горячую ракию. Только Богдан смотрел прямо в глаза майору; сердце его бешено колотилось; все решится: искупление или смерть.
– Мне нужен собранный и волевой человек. У корректировщика должны быть крепкие нервы. И твердая воля… – Майор Станкович встретил взгляд Богдана, продолжая перечислять необходимые наблюдателю качества.
Все понимали: когда он завершит свою речь, одному из них придется встать и полезть на старый бук, под пулеметный огонь и шрапнель; кому-то из пятерых придется выполнять приказ, продиктованный добротой и отданный во имя справедливости. Богдан чувствовал, как в душе его возникает знакомое волнение, с которым раньше, до Бачинаца, он готов был на все ради людей, и они отвечали ему любовью: и в университете, и в казарме, всюду, где ему доводилось бывать. Он улыбнулся. Потом вслух засмеялся. Товарищи недоуменно смотрели на него; майор Станкович, выбивая трубку, не сводил с него глаз.
– Я буду наблюдателем. – Богдан сказал это спокойно, не переставая улыбаться.
– Вы решили, Драгович?
– Так точно, господин майор. Я готов.
– Очень хорошо. А вы, юноши, ступайте к солдатам. Вечерком, когда неприятель устанет, приходите ко мне на шумадийский чай, поговорим. Идемте, Драгович.
При выходе из хижины Иван успел пожать руку Богдану, скорее с любовью, чем с удивлением.
– Не беспокойся, – твердо ответил Богдан и пошел за майором по опушке букового леса, который перепахивали снаряды. Впереди вздымались гейзеры земли и снега. Богдан ускорил шаг, чтоб догнать Станковича, пошел рядом, шаг в шаг, навстречу разрывам. Снег почернел, от посвиста пышущих жаром осколков у Богдана перехватило дыхание; майор Станкович опустил руку ему на плечо.
– Я тоже люблю подвиг, которым бросаешь вызов судьбе, который совершаешь без ненависти и долгих физических усилий. Чисто и элегантно. И человек один на один с нею…
– Да, да… – Богдан испытал острое желание исповедаться перед этим человеком, как перед родным отцом, в том, что произошло тогда на Бачинаце, и вдруг на открытом склоне увидел развесистое, ветрами и молниями изуродованное старое буковое дерево. В молчании они поспешили к нему.
15
Иван Катич стоял рядом с Лукой Богом перед выстроившейся ротой, за спинами солдат дымились непогашенные костры.
– Значит, говоришь, коллега вызвался добровольно лезть на дерево? Корректировщиком? – во второй раз спрашивал его Лука Бог.
– Так точно. Почему вы удивляетесь? Богдан Драговин, наверное, самый храбрый человек во всем Студенческом батальоне.
– Ты веришь, что он сумеет усидеть на дереве перед неприятельскими позициями?
– Я вам ответил. Если хотите, проверьте.
Иван отошел в сторону, чтобы не вести больше столь неприятный для него разговор. Он хотел быть с солдатами в эту минуту, хотел ничем не отличаться от тех, кто сейчас, натянув шапки поглубже и подняв воротники шинелей, прыгали на снегу, стучали зубами и вслушивались в звуки разгорающейся битвы. Встревоженное и закоченевшие.
– Чего ждем, подпоручик? – нетерпеливо спросил Иван. Уже на второй день своего пребывания на фронте он убедился, что для солдата мгновения перед началом боя самые тяжкие, эта лихорадка ожидания, где нет места никакой мысли, воспоминанию, эта неизвестность, в которой даже ландшафт изменяет свой облик, а время, всколыхнувшись, растекается, исчезая как прошлое и не существуя как настоящее.
– Я жду паек. Голодным нельзя воевать! – рявкнул Лука Бог, бросая окурок к ногам солдат.
Трое кинулись к окурку, отталкивая друг друга, пытались им завладеть. Одному удалось схватить окурок вместе с горстью снега; двое, раздосадованные, вернулись в строй. Победитель раскрыл ладонь и разочарованно сплюнул: во время схватки он раздавил окурок. Тем не менее он не расстался с ним – заняв свое место, принялся осторожно выбирать из снега табачные волокна.
Лука Бог молчал, закурил новую сигарету. Иван наблюдал за ним: неужели возможно, что в одном батальоне существуют майор Станкович и Лука Бог? Подпоручик бросил второй окурок, на сей раз к голове колонны. И тут же несколько человек метнулось за ним, Ивану не удалось заметить, кто овладел окурком; хмурые и безмолвные, возвращались солдаты в строй. Лука Бог допил остатки ракии из опустевшей фляжки; подскочил вестовой, подал новую, полную.
Опушкой бежал связной из штаба батальона и кричал:
– На позиции! Чего ждете?!
– Паек ждем, не ори, – ответил Лука Бог. – День длинный, успеем поубивать друг друга.
– Командир батальона приказал вам немедленно закрыть брешь на позициях первой роты! Левее сосен!
Лука Бог отбросил только что зажженную сигарету, теперь к хвосту колонны. Выскочил солдат и наступил на окурок, он давил его, растирал в снегу, а потом молча встал на свое место и во всеуслышание сплюнул.
– Паек получите, когда закроем брешь. Так-то. Здесь мы получили бы по половине. А там, возле сосен, кое-кому достанется по целому. И по две луковицы. Вон наша пушка! Слышите? Наша пушка!
Солдаты повернулись к лесу: им не верилось, что бьет сербское орудие, несколько дней не было слышно его голоса.
– Наш «Данглис»! Теперь больше не будем убегать. Студентик, вот тебе на оба взвода по четыре сигареты. Только выдашь, когда закроем брешь! А вы слушайте меня: когда крикну «Вперед!», вы должны кричать «Ура!», да так, чтобы швабы подумали, будто здесь целый полк. Поняли? Цепью за мной! Реки крови потекут!
Солдаты крестились и шли за ним. Рука Ивана тоже было потянулась сделать крестное знамение, но он удержался – зачем еще и эта ложь? Савва Марич перекрестился дважды, истово, размашисто, неторопливо.
Благо ему, у него и бог есть, подумал Иван, проверяя запасные очки в кармане. И пошел вдоль строя, распределяя сигареты.
Савва Марич остановил его, дернул за шинель.
– Надо делать все, как делают люди, – зашептал ему в ухо, – быть честным и никому не мешать. Не стоит выделяться даже в своей порядочности.
– Вы имеете в виду то, что я не перекрестился?
– Что вам стоит чуть-чуть верить? Никто не знает, откуда приходит спасение человеку.
Иван уныло трусил за Лукой Богом, который, не кланяясь градом сыпавшим пулям, кричал:
– Вперед! В атаку, сербы! В штыки их! Зубами рвать! Реки крови потекут!
Согнувшись, Иван вдруг замер. И чуть приотстал, вдруг захотелось перекреститься. Но было стыдно: непорядочно именно сейчас молиться; он опять пустился бегом. Санитары волокли по снегу раненых. Рота приближалась к участку, по которому бил противник. Ему не удастся преодолеть эти черные выбоины и взметнувшиеся столбы пламени. Сухой жар заполнил горло. Лука Бог жестом приказывал двигаться быстрее. А он, Иван, кричал то же самое солдатам, пытаясь припомнить, что он учил про атаку в Скопле. Он то кричал, то шептал какие-то слова приказа. Старался бежать, но снег доходил до колен, ноги увязали; – лишившись зрения, летел в черную бездну. На миг потерял сознание, у него словно лопнули барабанные перепонки, лишь проверил, не потерял ли очки, и вдруг увидел на расстоянии вытянутой руки окровавленное туловище, без головы, с вывалившимися внутренностями. Он зажмурился. Та же участь ждет и его. В следующий миг, в следующее мгновение! Он зарывался в землю и камень. Господи боже, ты есть! В рот набилась земля со снегом. Череп разламывало. Сквозь грохот разрывов и визг пуль откуда-то Лука Бог командовал роте «Вперед!». Надо. Он приподнялся на четвереньки, осмотрелся по сторонам, стараясь понять, что сталось с ротой и где она; впереди, лежа на снегу, стреляли солдаты, а со склона навстречу им спускалась голубая волна неприятеля. Труба. Две трубы. Теперь совсем иное. Жар и зной, камень и земля швыряют его в мягкую теплую белизну. Его зовет Лука Бог, материт его сестру, прыгает, ищет его среди солдат, которые падают, бросают винтовки, бегут по белой крутизне. Волна голубых шинелей в дыму приближается с занесенными штыками. Нужно залечь и стрелять, вдруг вспомнилось ему. Встав на колено, он открыл огонь. Возле него Станиша, самый красивый парень в роте, вдруг охнул и выпустил из рук винтовку, зарылся головой в снег. Живые стреляли, поднимались, кричали «Ура!». Кто-то звал маму. Опять. На перроне стоит она, мама, не машет, не может руки поднять ему вслед. Почему эти голубые не падают? Они идут пригнувшись, им не страшно. Им не страшно. Почему им не страшно? Его захлестнула волна ненависти, ненависть оттого, что им не страшно, ненависть подняла его, он выпрямился и кинулся впереди своего взвода навстречу голубым шинелям, не сгибаясь, не стреляя. Только ненависть, не страх, потому что у них нет страха. Голубая масса редела, останавливалась, колебалась, падала под снарядами; потом стремительно выпрямилась и ринулась назад в гору. На месте стоял лишь один солдат – высокий, прямой, он стрелял стоя. Иван остановился в удивлении и испуге. Трус! – заорал он. Высокий, негнущийся вражеский солдат в длинной голубой шинели не отступал, целился и стрелял. Иван упал на колено, прицелился ему в грудь, выпалил. Высокий солдат выронил винтовку и стал медленно валиться на спину. Он убил! Иван бросился вперед, приблизился вплотную к этому самому храброму: кровавая пена выступала у того на губах, большие серые глаза с длинными ресницами смотрели без вражды, без страха, равнодушно. Неужели это смерть? Иван глядел на него сверху вниз, видел, как красная струйка вытекала изо рта и исчезала под воротником шинели. Кровь переживает мысль. Иван склонился над солдатом, может быть, он жив, положил ладонь на лоб; прикосновение к теплому лицу поразило его, он застонал и сунул руку в снег, не имея сил оторвать взгляд от больших серых глаз, опушенных девичьими ресницами: совсем молодой! Он убил его! Убил потому, что тот оказался храбрейшим среди своих. Почему он не убегал? Из чувства вражды? Иван погружался в покой серых глаз, чувствуя себя убиенным. Мимо бежали солдаты, он слышал свое имя, но не мог оторваться от света серых зрачков, погружаясь в их бесконечность; в этих голубовато-серых зрачках он видел человека с очками на носу, с искаженным лицом, видел кого-то, продолжавшего существовать.
– Взводный, что у него в сумке? – крикнул кто-то. – Разделим!
Он оглянулся. Впереди лежали его солдаты, стреляя. Один отвратительно ухмылялся. Это он крикнул о сумке.
– Встать! Марш в германские окопы! – звучал голос Луки Бога, но его самого не было видно. Иван встал и пошел вперед по крутой белизне, молча, не стреляя, не испытывая страха, а может быть, и ненависти.
В ветках старого бука, ящерицей приникнув к стволу, Богдан Драгович в бинокль наблюдал контратаку сербского батальона; сквозь линзы, в кругу окуляра явление битвы, не будь смертоносной пальбы, представляло бы забаву для наблюдателя: жесты и смесь нелепых и панических движений, как на полотне кинематографа. Но эта контратака стала возможна благодаря и его заслуге: артиллеристы Палигорича заставили умолкнуть два германских орудия и разбили пулеметное гнездо. Майор Станкович стоял под деревом и после каждого выстрела «Данглиса» восклицал:
– А теперь? Что мы теперь скажем? Очень хорошо, юноша. Сегодня мы вместе отобедаем. У меня есть жареная баранья голова.
Потом он побежал принять участие в отражении атаки тройной цепи противника. Драгович следил за ним в бинокль и видел, как храбрость проявляется в бою; он видел его в разрывах и шрапнели, и снарядов, видел, что тот лишь изредка позволял себе наклонять голову; находясь в стрелковой цепи, он успел набить табаком свою нарядную трубку, хотя и не зажигал ее; за соснами майор смешался с солдатами. И Богдан поверил, подумал на миг: воинская храбрость рождается или из обжигающей ненависти, или из высочайшего чувства гордости. Майор Таврило Станкович демонстрировал только чувство гордости, которое, должно быть, родственно его священной справедливости. Наверняка он в Петербурге преисполнился революционной веры, оттого столько и рассуждал о справедливости и любил студентов. Будь этот добрый человек на Бачинаце командиром, ему, Богдану, не пришлось бы блевать той ночью.
В окулярах бинокля оказались покрытые снегом вершины и хмурые леса на склонах, потом в поле зрения попал табун лошадей без всадников, неподвижно, точно примерзнув к месту, стоявший на снегу. Мысли снова сосредоточились: подвиг имеет значение и становится прекрасен только в том случае, когда его совершают на глазах у людей. Храбрость, о которой не знают и которую не видят, – разве это храбрость? И разве подвиг то, что он сейчас сидит на дереве, не обнаруженный оком вражеского бинокля, смотрит, как на снегу сталкиваются стрелковые цепи, и люди, только что бывшие живыми, вдруг остаются неподвижно лежать на крутом склоне? Нет, это не настоящее искупление. Это не подлинный подвиг, достойный уважения и восторга. От холода у него стучали зубы, он чувствовал острый запах коры. Пряди синего дыма колебались над снегом, испещренным мертвыми телами. Две армии, говорящие на разных языках, с криками сталкивались друг с другом. Где Иван? Он стал искать его в бинокль. Но в облаках дыма и под обстрелом как узнать его? Теперь он не видел даже майора Станковича. Вражеские орудия открыли беглый огонь. Вроде бы это те самые пушки, которые под ударами артиллеристов Палигорича получили повреждения?
– Откуда у них столько орудий? – слышал он из трубки крик Палигорича.
– Не знаю!
– Как не знаешь? Найди их!
Богдан искал орудия в лесу. Потом долго разглядывал рощицу, где они прежде располагались. Клуб дыма, еще один, третий. Над головой проносились снаряды, взрываясь где-то за спиной.
– Бей по первой позиции! По той самой, куда вначале били! – сказал он в трубку. – Оттуда нас оба накрывают.
Три снаряда угодили в рощу. Он разозлился: непритятельские снаряды проносились над самой макушкой дерева, того гляди, сшибут его как воробушка; а свои вроде бы только пятым поразили цель.
– Пошли еще один туда же! – крикнул он с ощущением какого-то горького удовлетворения.
Сучья над головой затрещали, мелкие веточки и кора посыпались на него; он теснее прижался к стволу. Засекли, готово. Пулеметная очередь прошила крону дерева. Вот оно, начинается. Из трубки доносился голос Палигорича:
– Сейчас мы по их окопам ударим! Смотри, чтоб мимо не взяли.
Богдан перевел взгляд на склон – там все гудело, трещало, кипело, шел бой, в котором противники перестали различать друг друга и живые не отличались от мертвых, так же окутанные дымом и осыпаемые снарядами. Чуть пониже, у лесочка, санитары выносили раненых.
– Меня накрыл пулемет! Ветки стрижет со всех сторон! – крикнул он в трубку.
– Ничего! Других тоже стригут! – ответил Палигорич.
Он прав, он прав. Им еще хуже. Прислонившись лбом к стволу, он сорвал кусок коры и увидел погибшего или застывшего короеда. Блестящий, неподвижный хоботок торчал возле самых его глаз. Это трусость – завидовать насекомому. Он поднял бинокль, чтоб осмотреть позицию; в сопровождении ординарца к нему шел майор Станкович, он что-то кричал, размахивая руками. Богдан не различал его слов, но почему-то испытывал радость. Радость, совсем не похожую на пережитое ранее. На дереве трещала кора, обламывались сучья. Пусть его разнесет прямым попаданием, он не сдвинется с места.
– Не беспокойтесь! – кричал он во всю мочь майору Станковичу, обрадованный, что видит его, и убежденный, что теперь, когда тот рядом, он сделает все, что в человеческих силах.
Палигорич спросил, куда ложатся снаряды. Обожгло бедро, Богдан прижался к стволу, словно уменьшился, прирос к дереву. Ранен. Но не чувствовал боли. Сбило шапку. Короед нацелил свой хоботок прямо ему в зрачок. Деваться некуда. Зажмуриться он не смеет. Кольнуло в икру. Кончено дело. Если он спрыгнет, они скосят его на лету.
– Драгович, гляди наверх! Наверх!
Он услышал крик майора Станковича, перевесился в сторону, чтоб его разглядеть; разрыв подбросил того кверху, разделив надвое: на черную землю упала одна часть изуродованного тела, затем другая, обагрив белую пелену. Хоботок короеда вонзился ему в самый зрачок.
– Гаврило! – заорал он и, выпустив бинокль, свалился с дерева в снег; он не мог дышать, мешала тупая боль в ребрах. Ранен или сломал ребра? Гаврило убит! Вскочив на ноги, побежал к воронке и замер перед нею: по обнаженным переломанным ребрам стекала кровь. Ни рук, ни ног нигде не было. Он зарыдал, закрыв лицо ладонями.