Текст книги "Время смерти"
Автор книги: Добрица Чосич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 53 страниц)
Офицеры окликали его, они набрели на кучу яблок.
– Я тоже нашел. Наберите побольше. Драгутин, в переметные сумы набери.
Он разгреб кучу яблок, пришлось даже сесть на них, мокрые колени застыли от холода. Яблоки скрипели под тяжестью тела. И он чувствовал, как они оползали, скатывались. Видел бы дед, что он сидит на яблоках, не миновать бы порки, не спасли б и генеральские погоны. Ему вдруг неодолимо захотелось увидеть румянец яблока, и он зажег спичку: сверкнуло пламя плода, вспыхнул огонек лета и осени, на миг, лишь на одно мгновение, и тьма стала еще более глубокой, поглотив и его, и яблоки. Дождь звенел по ним. Швабы их съедят, а то, что останется, сгниет. Он ел яблоки и упивался запахом точной мякоти. Два года он не был в деревне. И сегодня не зайдет в отчий дом. Когда дело будет закончено, когда ребята в Струганике будут бояться только турецкого шайтана в высохшем колодце, а в горах будут стрелять только охотники да шутники, приедет он в Струганик – провести ночь у родного очага, печь картофель и щелкать орехи – и поужинает горячим молоком, накрошив в него пепельно-серого кукурузного хлеба. Будет греться у огня и слушать рассказы женщин и стариков. И тогда он пошлет Луизе яблок, а Андже бабушкиных грецких орехов. Собственными руками он соберет их и упакует.
Лошади дрожали под дождем; разгоряченные, они зябли. Офицеры и солдаты охраны ели яблоки, хруст стоял в темноте. Он должен встать, надо двигаться дальше. Насовал яблок в карманы шинели.
И вот он снова ехал во главе своей свиты, крепко держал поводья, напряженно сидя в седле: дорога узкая, размытая, конь оскользался, погружаясь в грязь по колено; захотелось пешком пройти этой дорогой.
…Мать носила его в поле или тянула за руку, держа в другой мотыгу, а на спине сумки с хлебом для работающих мужиков; всегда грустная, она сокрушалась, сетовала: «Ох, и что ты такой у меня крошечный да маленький, сыночек? Дожить бы мне только, Букашечка, чтоб ты у меня подрос и баран с овечкой с тобой не справились, а от быка ты б сам сумел защититься. Дождаться б мне, милый, чтоб тебя боялись собаки и тетки, что попрекают меня да кусают за то, что последыш ты. Вон он, твой тринадцатый, последыш, кричат невестки. Увидеть бы тебя с косою между косцами и тогда умереть, родной…»
Они ехали лугом, где росло несколько высоких ореховых деревьев. Здесь подпоручиком он косил траву, чтобы мать видела: и он может косить. Косцы перекликались, коса свистела у него за пятками, пузыри лопались на ладонях; солнце пичугой порхало в небесах, колыхалось над Бачинацем, подпрыгивало над скалами; казалось, вот-вот разорвется сердце. А мать стояла на краю покоса, под орехами, смотрела на него, уменьшаясь, и Наконец вовсе исчезла. Когда, продвигаясь вперед, он достиг этих деревьев, ее уже не было; вечером она призналась: перепугалась, вдруг он не сумеет дойти до нее, не хватит у него сил, обойдут его братья и ровесники, потому и убежала домой…
Раздались выстрелы на последних постах арьергардов Моравской дивизии.
Он остановил коня на перекрестке. Отсюда дороги во многие села. Топот копыт разом стих, усталые, потные кони фыркали, дрожали под дождем; здесь, на этом перекрестке, осталась мать, когда его, привязанного к седлу, через Сувобор увозили в Крагуевац, в гимназию, а затем в Военную академию.
– Ничего, ничего. Все в порядке, полковник. Вы видите, различаете хотя бы вон тот утес? Если не видите, то, наверное, помните высшую точку на этой местности? Нет, не Стража, а Бачинац. Да, высота шестьсот двадцать. Припомните карту. На Бачинаце одна дивизия должна сесть покрепче. Дунайская второй очереди. На Миловаце мы разместим Моравскую. От Бачинаца и Миловаца начинается наш путь обратно, к Дрине и Саве.
Офицеры молчали. Не верят в армию или не согласны с выбором исходной позиции для наступления? Лошади трясли гривой, переступали, вздыхали. Внизу в селе коротко пролаяли два пса. Нигде ни огонька. В глубокой тьме клокотала река.
…К этим деревьям после его возвращения с войны против турок – он был поручиком – однажды осенним воскресным днем они пришли с матерью за орехами. Сидели на влажных опавших листьях, он колол орехи, а она их очищала, чтоб он не слишком пачкал руки, не сводила с него глаз и то и дело спрашивала: «И ты, Букашка, в самом деле сражался с турками?.. И сам, своими глазами видел турок?.. И ты командовал войском, Букашка, и люди тебя слушались? Эх, если б мне такое увидеть. Своими глазами, Букашка, увидеть, как ты командуешь солдатами, а они тебя слушаются… И ты говоришь, сынок, что сорок человек должны твой приказ исполнять?.. А ты не выхваляешься чуточку перед своей матерью, а, Букашка?..»
– Только сигарету выкурю, господа. А потом вперед, вперед…
…Те мучительные и жалкие победы над турками, чин поручика, война 1876 года и его успехи были радостью для матери. Все прочее вызывало у нее тревогу и опасения. По мере его продвижения по службе с матерью всегда одинаковый разговор шел, он отвечал всегда на одни и те же ее вопросы: «И теперь под тобою двести человек, которыми ты командуешь, Букашка, а?.. Говоришь, сынок, пять тысяч? Сколько же это – пять тысяч солдат, а?.. А беды не случится от этого, Живоин? Любо мне, как ты достиг разумом, что эти люди тебя слушаются, и не надо тебе царапать проклятую землю и деревья выволакивать с Бачинаца, что стал ты господином и держава о тебе старается. Только боязно мне, когда человек, кто-то из моих детей, многое может над людьми. Счастья от этого не бывает». В ту осень он уже был майором, и они опять собирали орехи: она очищала, он колол…
Ветер качнул ветки, засвистел наверху. В темноте возникли огромные кроны ореха. Он вдыхал резкий запах ореховой листвы. Вдали перестреливались две винтовки.
…А с тех пор, как она узнала, что он командует бригадой, перестала спрашивать о службе, о чинах, о продвижении. Просто молчала об этом. Сразу уходила, если братья или соседи заводили такой разговор. Так, с годами и ростом его чинов, она все более тревожно глядела на него, всматривалась куда-то в самую глубину его глаз, хотела что-то в них разглядеть. И провожала его, становясь еще более озабоченной и тихой, вот до этого самого перекрестка. Последний раз, перед смертью, не могла идти дальше калитки. Но повторила слова, которые произнесла при самом первом их расставании, когда брат закинул его на белую кобылу между мешками с провизией и сумами, набитыми вяленым мясом, потому что все мужики в доме и все старшие дружно считали его неспособным к крестьянской работе, пускай, дескать, отправляется в город искать себе хлеба без мотыги, тогда возле этой кобылы мать обняла его, прижала к груди, зарыдала: «Да хранит тебя господь, Букашка». Эти ее слова он слышал в минуты одиночества и горести. Их она произнесла и в последний раз, прощаясь навеки, в тревоге за его судьбу, потому что он «многое может над людьми», а когда умирала, последние слова ее были: «За одного Живоина боюсь». – «Отчего ж за него, он самый счастливый из твоих детей?» – «Пусть. Очень я боюсь за Живоина. Он ведь над людьми стоит…»
Вдали по-прежнему стреляли две винтовки. Выл ветер, сотрясая тяжелые ветки орехов, скрипел ими. Река, гудевшая снизу, из села, словно входила в него. Будь в живых его мать Анджелия, что сегодня ночью сказала бы она генералу, командующему армией?
Рядом о чем-то толковали офицеры, что-то говорили ему, о чем-то спрашивали. Он не понимал их слов. Сигарета потухла. Он зажег снова. Ее огонек во тьме стал как бы воплощением надежды. Он хотел, чтобы это было так, и двигал рукой, огоньком рассекая тьму над селом, над родным краем; он делал все более широкие и медленные движения – вел руку от Рудника, через Сувобор к Малену. Генерал-фельдцегмейстер Оскар Потиорек не видит во мраке Рудника, Сувобора и Малена. Он не знает, что такое Бачинац. У него на карте это всего лишь высота шестьсот двадцать, господствующая над окрестностями Мионицы. Отличная оборонительная позиция, исходная для атаки на Валево. Нет, господа. Бачинац – это нечто совсем иное; нечто, что не обозначено ни на одной из карт Генерального штаба. Нечто, что известно только ему одному. Он остановил руку. Дрожь пронзила тело под мокрой, тяжелой шинелью.
– Поехали. Я первым, это моя дорога.
…По этой дороге, сидя на белой кобыле между мешками с провизией, он навсегда покинул Струганик и Бачинац и уехал в Крагуевац «за образованием». Мать осталась на перекрестке, глядя ему вслед. Недвижимая, прижавшаяся к изгороди. У нее за спиной желтела листва ореховых деревьев, заполняя небо, они выросли для других, не для него, выгоняемого братьями из отчего дома только за то, что он был самым младшим и самым маленьким. И когда он повернулся, чтобы еще раз посмотреть на мать, ее уже не было. Словно бы поглотила высокая изгородь. Ночью в каком-то селе на Сувоборе, где он лежал рядом с братом в амбаре, у которого плотно были заперты двери, тот сказал: «Не вздумай убегать, задушу как цыпленка». Он был осужден погибнуть где-то там, в неведомом пространстве, и наверняка убежал бы, если б ночь не была такой облачной, а тьма такой густой, совсем как вот эта сегодняшняя. И мать всю ночь шептала ему: «Да хранит тебя господь, Букашка…»
Его бил озноб, слезы обжигали глаза. Хорошо, что темно и дождь. До этого момента за всю жизнь не доводилось ему слышать более важных слов, чем слова матери на прощанье. Ни слова любви Луизы, ни первые звуки детской речи, обращенные к нему, ни похвалы трех королей, ни донесения о победах при Куманове и на Брегалнице, ни слова Путника: «С сегодняшнего дня вы мой помощник, Мишич» – ничто не значило для него столько, сколько слова матери «Да хранит тебя господь, Букашка»…
– По картам, господин Хаджич, вы, должно быть, знаете, что для нас нет лучшей дороги в данном направлении. И артиллерия должна здесь пройти. Нет такой дороги, чтобы по ней не могла пройти сербская артиллерия. Извините, наши дороги непроходимы только для неприятельской артиллерии. Нет, я не сержусь. Но утверждаю: обоз генерал-фельдцегмейстера Оскара Потиорека должен застрять в этой грязи. Ладно, хорошо. Мы обсудим, когда приедем и разместим штаб.
Конь провалился в яму, с усилием выбрался; Мишич едва удержался в седле. Кто-то из его спутников упал в лужу. Лошади испугались, трещали изгороди, слышались чьи-то возгласы. Он не останавливался, продолжал двигаться не спеша, ему было по душе, что только Драгутин покашливал у него за спиной и ласково, негромко разговаривал со своей лошадью, предостерегая ее и о чем-то по-родственному с ней рассуждая.
Стоящий мужик. Брат и травинке и скотинке. Всем сущим на земле владеет; и все, что с неба, принадлежит этому человеку. Сумел найти в себе силы на мосту заиграть. Как сообразил? Как решился? Музыкой, а не саблей собирают людей. Хорошее предостережение штабу армии. Музыкой и песней, а не пощечинами и руганью, господа академики.
– Ты музыкантом у себя в селе был, Драгутин? Говоришь, для себя и для других играл, коли лучше не нашлось? Верно рассуждаешь, Драгутин. Верно. Чтоб уцелеть, все можно попробовать. Скажи-ка ты мне, Драгутин, способны солдаты еще терпеть? Знаю я. Но наступили такие времена, когда сербу приходится терпеть дольше и больше, чем любому другому народу в этой войне. Как считаешь, Драгутин?
Солдат что-то ответил, но кони словно растоптали его слова. А по второму разу спрашивать генерал не решился: не стало ли безразлично солдатам, какое зло и от кого им терпеть приходится? Офицеры догнали их.
Угрожающе гудела во мраке река. Такой гуд в ночи не легко забыть.
…Вот так же ночами гудела Рибница возле школы, где он учился и жил. «Видишь, не рожден он землю пахать. Сможет, наверно, держать в руке перо. И бей, если не станет слушаться», – сказал старший брат учителю Сретену, о котором с ужасом вполголоса говорили между собою ребята в окрестных селах. Когда он впервые увидел этого учителя, злобного, с длинными усами, то напустил со страху в штаны. Учитель велел ему следовать за собой, ввел в класс и показал лохань, где вымачивались розги: «Видишь? Это мои помощники, а твои советники. Если моего слова будет недостаточно, они помогут вбить в тебя все необходимое для того, чтобы стать человеком. Вот здесь, на доске, написано, сколько полагается ударов за каждое нарушение. Пока ты не выучишься читать, придется мне свой закон тебе растолковать». Учитель Сретен еще о чем-то говорил, но он ничего не слышал от страха. Учитель подвел его к месту, которое отныне будет принадлежать ему. И во время уроков, и ночью, во время сна. Он не заметил, когда учитель вышел, а услыхав позади шепот, оглянулся и увидел ребят. Он слышал их голоса, а глаз не сводил с лохани, в которой мокли розги. Неужели с их помощью становишься господином, который не пашет, не сеет, не жнет и не косит? Все у него есть и одевается он, как брат его, Лазарь Мишич, что живет в Крагуеваце. Он задумался над этим и, пока учитель не ушел, так и сидел на своем лежаке, слушая шум Рибницы, вытекавшей из подземной пещеры. Он боялся розог и поэтому не убежал из школы, сидел неподвижно на уроках, был самым смирным на переменах, самым послушным по воскресеньям, когда отпускали домой. Он все делал для того, чтобы гибкие мокрые прутья в руках товарищей не хлестали его на глазах у всех. Учитель Сретен в таких случаях становился под иконой святого Саввы, называл имя «негодника», количество розог, а также имя того, кому надлежало наказание исполнять; нарушитель спускал штаны и склонялся на треногую табуретку, вершитель казни хлестал по голому телу, а класс хором считал удары. Быть исполнителем Мишич боялся так же, как и мгновения, когда приходится расстегивать штаны и склоняться на табуретку перед товарищами и учителем. В ту ночь – они уже легли спать, но сон не шел, потому что кто-то из крестьян обвинил их в краже черешен, – в комнату вошел вместе с истцом учитель Сретен, держа в руках каганец. «Вставайте и подойдите к свету!» Гудела Рибница, и оглушал порывистый ветер. Те, что послабее, пустили слезу. А мужик называл: «Вот этот… и этот. И этот тоже». – «Неужто и ты, Живоин?» Ветер ворвался в классную комнату. «Снимайте штаны. Вас шестеро. Вот каждый каждому и даст по три розги». – «Хватит им по одной, господин», – сказал крестьянин и исчез в завываниях непогоды. За уши учитель Сретен вытягивал их к треноге. Началось взаимное наказание, вопли. Когда пришла его очередь наказывать других, он не мог нагнуться и взять из лохани мокрую розгу. Он стоял и ждал, что вой и шум непогоды разорвут его в клочки. Тогда кто-то уложил его на треногую табуретку и отвесил несколько отменных ударов по уже рваной коже; искры отскакивали от земляного пола. Учитель за уши поднял его с табуретки. Мальчик был уверен, что он оборвал их, и долго ничего не слышал, а потом вдруг разозлился: «Я других бить не буду. Не буду!» Учитель схватил его за остатки ушей, вывел из комнаты в ночь и сунул в руки кувшины для воды. «Беги к источнику, маленький негодяй!» Принести ночью воды из пещеры считалось самым тяжелым наказанием. Беспросветная тьма и рев стихии накрыли его с головой. Он еле-еле нащупал бревно, ветер перенес его через речку. Учитель кричал откуда-то: «Где ты, Живоин?» – «У пещеры», – ответил он. «Входи!» Он не смел. «Где ты, Живоин?» Прижавшись к скале, он молчал, оглушенный ревом черной воды, бившей из Чертова омута, где ребята обычно купались и мылись. «Где ты, Живоин?» – доносилось из воды, и он присел на корточки. Учитель подходил к нему, прутом ощупывая тьму и камни перед собой. И прежде чем он успел прыгнуть в реку, учитель обнаружил его с помощью своего прута, схватил за шиворот и втащил в пещеру. «И не приходи без полных кувшинов!» Эти слова он услышал посреди воплей разъяренных дьяволов и больше ничего не различал, даже рева воды. Онемевшими пальцами он сжимал ручки разбитых кувшинов, а учитель, вытащив его из пещеры, дотащил до дома. Наказанные ребята плакали. Всю ночь он не сомкнул глаз и смотрел в потолок, вспоминая каждый шорох в пещере, каждое завывание ветра, и пришел к выводу, что дьяволов он не увидел, нету их в пещере. Их выдумали учитель Сретен и служитель Ракета, чтобы пугать ребят. Ревела Рибница, пошел дождь, ветер стихал, а ему вдруг захотелось опять пойти в пещеру. Сделать то, на что в школе никто не отваживался. Он встал и крикнул: «Кто со мной в пещеру?» Все молчали, ребята спали, всхлипывали только наказанные. «Кто со мною в пещеру? Ну!» Никто не отозвался. «Я там был. Нету там дьявола». Это была победа. Первая победа в жизни…
– Не беспокойтесь, полковник. Это моя дорога. Я вижу ее и во тьме.
Он закурил и ехал, не выпуская изо рта сигареты; огонек вспыхивал, разгорался и словно выводил узоры перед ним по Сувобору. Дорогой, скрытой за высокими изгородями, пригодными для обороны, узкой, как траншея; она извивалась так, что не увидишь встречного, зато еще быстрее можно укрыться от чужого глаза; на такой дороге человек в безопасности, если она ему знакома, а неизвестность постоянна, если не знаешь, что ждет впереди: кто-то караулит, подстерегает за поворотом, за кустом, за изгородью. В канаве. На скалистом утесе и на вершине. Тихо и неспешно двигаются по этой дороге через ямы и колдобины; по ней ходят те, кто должен идти, те, кому она принадлежит, кто ее знает, кто смеет, по чьей жизни и ради чьей жизни она петляет. Дорога раздваивается неожиданно; новая идет вверх по склону, а старая, прежняя, спускается ниже, к подножию, и соскальзывает в речку, где заглушают ее кусты, колючки или вовсе поедает вода. Все одно – идти ли по новой или по старой, они вновь встречаются, иногда остро, в лоб, не всегда ведут прямо и к цели, чаще поворачивают в обратную сторону и тогда тянутся рядом до первой речки или расстаются у мостика, а то вдруг обнимают друг друга, сливаются воедино. И уж потом, теперь единой колеей, устремляются к змеиным полянам, козьим пастбищам, подмытым скалам. Все наши старые дороги похожи одна на другую, расходятся в разные стороны, и нет им ни конца, ни края, и никогда не известно, куда они приведут. А он должен идти по той, что извивается во тьме.
Куда же нынешней ночью он соберет свою рассеявшуюся армию? И завтра он тоже не смеет остановиться.
2
Дождь внезапно прекратился на рассвете: тучи, разгрузившись, точно повозки с боеприпасами, с наступлением дня рассеялись по окраинам гор и поля битвы. От разбитого неба тепло, ароматно, беззвучно веяло осенью: белели клочья тумана над пустынными нивами и котловинами, сверкали обнаженные леса и сливовые сады. Нежный свет озарил промокших, покрытых грязью солдат и беженцев, перемешавшихся на пути отступления и спасения между угрюмыми безмолвными вершинами и долиной, по которой растерянно блуждала Колубара и шел бой.
Движение на дороге замедлялось и утихало: беженцы, солдаты, скотина, волочившиеся в пространстве между солнцем и фронтом, между тишиною Рудника, Сувобора и Малена и грохотом пехотного и артиллерийского сражения, словно бы стали равнодушны к тому, что в любую минуту их могут засыпать шрапнель и снаряды; словно бы люди и скот наперекор всему, что несли с собою война и поражение, желали подольше видеть и чувствовать этот свет и тепло солнца, прелое дыхание леса и размокшей земли, запах неба, в чьих глубинах теплые ветры весною, летом и осенью сохранили цветение и созревание, легкие и густые волны, исходившие от нив, лугов и садов; женщины и солдаты, старики и дети словно бы желали остановить этот полдень: встанут они, встанет и солнышко над венцами гор между Сувобором и Маленом. Встанет, вероятно, и все остальное.
И они стояли. Молчали, обратившись к солнцу и тишине. Позади кипел бой, раздавалась пальба. Они наслаждались светом, осенью, землею. Стиснутые между изгородями, в глине, в лужах, всяк сам по себе. Женщины и дети заглядывали в сливовые сады вдоль дороги, где было полно лошадей и солдат, смотрели на кавалеристов, которые спали возле своих расседланных, покрытых коркой грязи коней, прикорнув на седлах и привалившись к деревьям; спинами опирались они на старые сливовые деревья. Иногда по двое устраивались под одним деревом, привязав лошадей к веткам, и только один-единственный всадник спал в седле, обнимая дерево руками.
Чужие взгляды словно прогнали сон: мгновенно проснулся Адам Катич.
Конь его, Драган, стоял рядом, освещенный солнцем, грязный и жалкий. Огорчился Адам: самый красивый конь но всей Моравской дивизии больше не походил на себя. Грива слиплась от желтой глины. Вместо цветка на лбу – грязное пятно. На животе и на крупе – корка в палец толщиной. И смотрел на него конь оцепенело, с укоризною, ноздри неподвижные – обижен. Бока ввалились, голодный, бедняга. Адам встал, погладил его по морде, поднес полную торбу; Драган брезгливо передернулся, фыркнул, есть не стал. Еще бы, такому коню, лучшему в Поморавье, есть грязным, нечищенным. Адам поспешно взял щетку, гребень, свернул жгут соломы и яростно принялся оттирать и очищать своего коня. Сперва гриву – это от разрыва той чертовой «свиньи», что вчера днем, хрюкнув над изгородью, грохнулась почти перед самым их носом, троих разнесла в клочья, а его с Драганом отшвырнула к другому склону, оглушив и обдав грязью. Воняло порохом и кровью. На ветках куски мяса, человечьего и конского, кишки, обрывки одежды; по срезанному грабу и сломанным веткам шиповника струилась кровь. И нигде ни души, эскадрон умчался, бой гремел и звенел в голове; на солнце сверкнула вороная, подстриженная грива. Он отодвинулся, чтоб ее лучше видеть, обрадовался; Драган следил за ним, поворачивая голову. Соломенным жгутом Адам проворно и нежно очищал и растирал лоб лошади; белый цветок раскрывался между крупными глазами. Еще быстрее чистил он тонкую, лебединую шею коня; водил щеткой, чтобы вернуть вороной блеск, чтобы каждая шерстинка лежала как положено и сияла на солнце. Драган стал удовлетворенно раздувать ноздри, взгляды их встретились – в радужных зрачках коня отражалось несколько маленьких солнц. Адам бросил щетку, нежно принял в ладони продолговатую морду и погрузился в бездонные глаза лошади: вокруг солнц плыли холмы и облака под небесною голубизной. И вновь Драган сохранит ему жизнь, как было сегодня ночью, когда из всей их группы одному Адаму удалось преодолеть канаву под пулеметным огнем, а несколько его товарищей разбились о стволы деревьев, утонули, и только Драган, ястребом перелетев канаву, угодил в лужу, взял с места галопом, а потом по собственной воле остановился в укрытии позади мельницы.
Сейчас Адам целиком в чьих-то зеленоватых, невиданных прежде глазах – чей-то словно бы зеленый, светлый взгляд поглотил его: от дороги, с края канавы, стоя между коровой, старой женщиной и мальчиком, который держался за ее юбку, смотрела на него девушка, совсем юная, красивее Наталии, может ли такое быть на самом деле? Он выпустил морду Драгана, шагнул ей навстречу, к ее задумчивому взгляду, замер на месте – впервые в жизни видел он такие зеленые глаза, никогда прежде не доводилось ему встречать такой красивой девушки. Его охватила дрожь. Он поспешно вернулся к Драгану и, встав спиной к девушке, продолжал свое занятие. Не веря себе, вновь обернулся и еще раз посмотрел на девушку. Она по-прежнему строго и задумчиво наблюдала за ним и его конем; однако чуточку больше ее привлекал конь, нежели всадник. Да, она красивее Наталии. Поменьше, потоньше. Прижавшийся к ней мальчуган наверняка брат. Бабушка ведет корову. А отец с матерью? Он искал их взглядом в толпе стариков и женщин, на телегах, среди овец и свиней. Никто не был похож на нее.
Смутившись от собственного долгого и откровенного взгляда, Адам опять занялся Драганом, оттирал его могучую грудь, косые длинные плечи, крепкие колени, жилистые белые бабки, сидя на корточках, поворачивался к ней лицом; девушка, гораздо красивее Наталии, смотрела на него; он скреб по округлому животу коня; тот размеренно покачивался в такт его движениям; задержал ладонь на теплом бедре, на перевале между передними ногами: еще смотрит? Не бывает в жизни таких прекрасных девушек. Просто он две ночи не спал, утратил остроту зрения. И солнце его одурманило. Откуда сегодня солнце? Он продолжал скрести и чистить Драгана, твердо решив не смотреть больше в ее сторону, пока не покончит с обращенным к ней лошадиным боком. А когда перешел на другую сторону, замер, опершись ладонями на круп Драгана, и долго не сводил с нее глаз, она по-прежнему, в глубокой задумчивости, глядела на лошадь, на Сувобор и висевшее над ним солнце – самая красивая девушка, какую ему доводилось видеть. Он вяло чистил коня, изредка и на миг встречая взгляд ее зеленых невиданных глаз. Ласкал Драгана, похлопывал, гладил, ошеломленно смотрел на нее. Отошел чуть подальше – издали взглянуть на лошадь: еще бы копыта и бабки отмыть, и станет Драган для нее тоже самым лучшим конем, какого доводилось ей видеть. Да он такой и есть, если она глаз с него не сводит. Он осмотрел себя: грязный, оборванный, обувь разбита; провел рукой по лицу: небритый, жалкий, потому она и не замечает его.
Схватив сумку, кинулся бриться. Только б они не пошли дальше, только б ее не потерять. Догонит. Узнает имя и откуда она. Война к рождеству должна кончиться. Выбритый, чуть почистившийся, застегнутый на все пуговицы, он стремительно вернулся в сад: она была там же, только в канаву спустилась, держится за пенек обломанной сливы и смотрит на коня. Он пошел к ней; быстрым взглядом она остановила его и улыбнулась. Невиданное дело. Да, она в самом деле красивее Наталии. А он не мог вернуть ей улыбку, судорога свела челюсти, бил озноб. Пробормотал:
– Как зовут тебя?
– Косанка. А как зовут твоего коня?
– Драган.
– Красивый какой!
И не сводила глаз с лошади; он ждал, что теперь она спросит, как же его зовут. Ее окликнули, она молча пошла. Даже не взглянула на него. Адам смотрел ей вслед, ухватившись за голую ветку сливы; девушка исчезала в толпе, среди скотины, которая вдруг сорвалась с места, точно ее хлестнули, и кинулась вперед. Адам выскочил на дорогу, запыхавшись, догнал девушку: она обернулась и встретила его удивленным взглядом своих в самом деле зеленых глаз и улыбкой, значительно более долгой и совсем иной, чем в саду. Охваченный жаркой дрожью под рваной и грязной курткой, он молча шагал рядом с нею. Две ночи он не спал, да, а вчера получил контузию; если слышит неважно, то видит хорошо. Девушка тоже молчала, глядя прямо перед собой.
– Откуда ты, с кем идешь?
– Какое тебе дело, солдатик, с кем она идет? Лучше б вернуться тебе на свое место!
– Я тебя, как сын, спрашиваю, куда путь держите? Может, я помочь вам смогу. Я вам могу помочь. – Он злился на самого себя за то, что голос дрожал, и он не сумел завершить свою мгновенно пришедшую в голову спасительную мысль направить их в Прерово, чтоб они остались там, у него в доме, пока война не закончится и он не вернется домой. Его шаг был шире, и он шел чуть впереди, видел ее глаза, замечал, куда они смотрели, а она наклонила голову, синяя шаль закрыла глаза. Он не должен ее отпускать, нельзя позволить ей затеряться в этой сумятице. Пусть война оканчивается как угодно. Для него война должна окончиться только ею.
– Я тебе, старая, всерьез говорю. Меня зовут Адам Катич, из Прерова я, что под Паланкой. Отец мой известный торговец, а дед – Ачим Катич, может, слыхала о нем. Я один у них.
– У своей матери ты один. Если ты хозяин, то только самому себе.
– Идите прямо в Прерово, в мой дом. – Он положил ей на плечо руку, наклонился к ней, шептал в платок: – Сама видишь, старая, эта беда неведомо чем может обернуться! Куда ты денешь парня и Косанку? Подохнут они у тебя в грязи да под снегом. Не вру я тебе, никогда никому не врал, клянусь жизнью своей!
– Шел бы ты от меня, солдатик! Швабов поджидай, а за юбки не цепляйся, пес.
Он остановился, растерянный и оскорбленный, повернулся, чтоб еще раз увидеть лицо девушки. В поисках утешения и надежды. А она смотрела прямо перед собой, сгибаясь под своей огромной шалью, и сжимала руку мальчика, который словно катился вперед, сверкая по сторонам глазами.
– Слушай, тетка, ты совсем рехнулась! Я тебе и всем твоим добра желаю.
– Отчего это ты мне должен добра желать?
– Вот просто захотелось мне пожелать вам добра. У тебя, наверное, сороки еще не совсем мозги выклевали, чтоб отказываться от своего спасения. Запомни: Ачим Катич, Прерово под Паланкой. Скажи, что послал Адам. Встретились мы на дороге, я вас и послал. Больше ничего. Вот тебе фотография моя как доказательство. – Он извлек из бумажника свою фотокарточку – кавалерист, верхом на Драгане, – сунул старухе за пазуху. А та бросила ее в грязь на землю.
Он едва удержался, чтоб не сунуть бабку носом в грязь. Девушка, опустив голову, тащила вперед мальчика, вслед за овцами и лошадьми. Пристыженный, он нагнулся за своей фотографией и стоял, глядя девушке вслед, маленькой, стройной, гораздо, гораздо более красивой, чем Наталия. Неужто он больше никогда ее не увидит, неужто она сейчас навсегда уйдет от него? Э, не годится так, душа моя. Он догнал ее и долго молча шагал рядом, ждал, что она сама что-нибудь скажет, еще раз улыбнется или хотя бы взглянет. Ему было безразлично, что старуха не переставала лаять на него, идя позади. Что делать? День еще. Он оглянулся: солнце склонялось к Малену и к германской артиллерийской батарее, которая вела беглый огонь. Надо возвращаться в эскадрон: могут приказать выступать, Драган останется один под сливовым деревом, оседлает его какой-нибудь офицер. С трудом удалось спасти коня от командира полка, а несколько дней назад потребовали его под командира дивизии и отвязались лишь после того, как он твердо заявил, что на месте прикончит лошадь, если кто-либо попытается забрать ее у него – друга, товарища детства, участника ночных прогулок с Наталией вдоль Моравы, по лугам и кукурузным полям. Командир дивизии может оседлать коня, но, пока я жив, мой конь под ним ходить не будет. И разное он еще говорил им, готовый ко всему. Он встретил взгляд Косанки и задушил девушку своим шепотом:
– В селе, где заночуете, жди меня возле церкви. Если церкви нет, то возле школы. Школы не будет, возле корчмы. Корчмы не окажется, то будь в доме на перекрестке посреди села. Погоди… Если темно будет и в селе не найдешь перекрестка, тогда остановись в доме у моста… А если моста не будет… если не будет, не будет… – Что делать, если село в горах и моста нету? – Тогда выбери последний дом на выходе из села, по дороге на Лиг, ладно, Косанка? – Он положил ей руку на плечо, но тут же снял; уверен, не для того она появилась, чтобы уйти от него. – Если в первом селе ночевать не будете, то во втором это уж точно, скоро стемнеет. И тогда все так же, как я тебе сказал. Будь там, где договорились, жди меня, я никогда не обманывал.