355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Добрица Чосич » Время смерти » Текст книги (страница 4)
Время смерти
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:09

Текст книги "Время смерти"


Автор книги: Добрица Чосич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 53 страниц)

Он взял ключ, который держал в жилете, привязанным к серебряной цепочке вместе с часами, кое-как отпер дверь комнаты Вукашина, вошел туда и, отрешенный, замер перед их общей фотографией той поры, когда он верил, что в Сербии нет более счастливого отца, чем он, когда народу моравскому он был и законом, и опорой. Когда он мог повернуть Мораву в Ибар… На стене темнел их с Вукашином снимок. Он хотел было зажечь спичку, чтобы увидеть сына, но рука задрожала. Тогда он впервые лег на постель Вукашина – по сути, рухнул во мрак, который скрипел и грохотал: вот и Вукашин сегодня ночью отец. И он не спит. И у него уходит на войну сын. Мой внук Иван, которого я не видел ни разу. Как и ту женщину, Милену. Что же это за сила и призрак такой вырыл пропасть у него в доме? Почему люди одной крови так схватились между собой у очага Катичей?

Стемнело, и все смешалось в нем. Постель Вукашина не принимала его. Он вернулся к себе и лег. Тола все играл, светало. Для войны. Первый ее день.

Если Адам не вернется с войны, то на руинах домашнего их очага поселятся сычи и летучие мыши. Бродяги и дожди разнесут дома и постройки. Сгорят изгороди Толы, и люди растащат все, что можно тащить. Одичают виноградники. Зарастут бурьяном луга и поля. Голытьба порубит яблони и сливы.

Господи, есть ли ты? Сохрани мне Адама! Ты знаешь, что он весь моя кровь и корни его у меня в душе. Теперь он для меня все, чем я жил, и все, что останется после меня. Спаси мне его, господи, не дай истребить все сербское.

6

Солнце лежало на нижних ветках ясеней, когда Адам перед конюшней вскочил в седло и подъехал к Джордже, оцепеневшему посреди пустого двора. Адам спешился и поцеловал отцу руку, потом выпрямился, высокий и глазастый, в мать; сверху вниз смотрел он на отца повлажневшими глазами.

– Коли ты вырос таким высоким да красивым, неужели тебе нужно скорее попасть в армию, на войну? – прохрипел Джордже.

– Представь себе, что я калека. Тогда ты бы каждый день видел, будто я ухожу на войну.

– Не так бы мне было.

– Если б не ушел я сейчас вместе со всеми, я бы возненавидел само солнце.

– Зачем ты вырос у меня, сынок?

– Ничего со мной швабы не поделают. Не беспокойся, батя.

Он еще что-то сказал и нагнулся, чтобы обнять его и поцеловать в обе щеки; Ачим стукнул посохом именно в этот миг, когда увидел, как Адам целует отца, с ним он попрощался в комнате, а с бабкой Милункой и мачехой Зоркой в кухне, потому что отец так велел. Отец провожает на войну сына, это последнее, что принадлежит мужчинам. Быть одним, когда сын уходит: видеть сына и слушать отца. Адам обнял и поцеловал его в обе щеки, так впервые в жизни. Конь плакал, плакал, как отец, пока они прощались. Давно известно, отчего плачет скотина. Он, Джордже, не мог двинуться с места, врос в землю, камни обступали, зализали, как вода, по самое горло, до яблочка, был он в камнях; стиснули его камни, еле слышалось:

– Обещай мне, Адам.

– Что тебе обещать?

– Прошу тебя, сын.

– Все сделаю, скажи.

– Пока война идет, не гоняйся за юбками.

Адам своей улыбкой затмил ясени и что-то сказал. И исчез. Гудела земля, на улицах пели и орали сыновья Толы и Чаджевичи. Ясени окружили его, опутали своей тенью и ветками, и не видел он, как Адам шел по улице, где пели сыновья Толы и Чаджевичи.

На пороге бондарни цвел разрезанный на куски красный арбуз, и два несъеденных ломтя столкнулись, покачиваясь словно лодки. Джордже вырвался из объятий камня, подошел к арбузу, взял его на руки, унес во тьму бондарни, поставил на бочку и заплакал.

Пришел Тола, уселся на пороге:

– Беде, Джордже, все нужно назло делать. Никто на земле не сумеет это человеческое «назло» победить.

Тола еще что-то пробормотал и скрылся в саду.

В сумерках Ачим нагнулся над Джордже:

– Надо, сынок. Швабы напали, надо. Проклято сербское племя и семя. Войны чаще неурожаев и наводнений. Нужно терпеть. Вставай.

7

От таких осенних дождей и у птицы под крыльями не бывает сухо. А что с человеком станет? Если он не может и не смеет даже костер разложить. А ливень на всю ночь, думает Джордже.

Прислонившись к стене, стоит он под жестяным навесом, по которому стучит дождь, и слушает причитания, что раздирают село. Куда поначалу: к Вукашину, в Ниш, умолять, или с Толой на позиции, к Валеву? Больше пятнадцати лет не видел он Вукашина, надо немедля к нему ради Адама, если у брата-не брата есть душа, если не позабыл он, что родила их одна и та же мать, что одной грудью они вскормлены, а то, что его ученье в Париже он оплачивал и на это последнее рождество он, Джордже, триста дукатов Вукашину дал, пусть ему господь простит. Но сперва к Адаму. Кто знает, где он теперь? Сперва в Валево. Здесь он узнает, где находится Моравская дивизия второй очереди. Если это еще известно. В колодце сына укроет, пока прогремит фронт. А потом? Потом одних – слезами, других – дукатами. Пусть сидит Франц Иосиф, Вильгельм германский, пусть сядет хоть Йоса Цыган, сын был бы жив. Пусть раб, да живой. Окаменев у стены, слушал: Прерово на заре превращалось в кладбище. Несло из хлевов и конюшен.

Дома Ачим сердито стучал палкой об пол: муку мыкал. Страх или зло одолевают его, когда он берет палку в руки, когда, держась за палку, рассуждать начинает.

С улицы окликали его женщины, подходили к забору – Джордже по голосам узнавал их. Мобилизовали у них сыновей, с рассветом уйдут по команде. Одновременно, заглушая друг друга, просили.

– Все, что нужно, берите.

– Денег бы.

– По сотне хватит?

– Много. Как такие деньги вернем?

– Деньги мне вернут ваши. Когда с войны придут.

Он давал им, радуясь, что может давать, думая об Адаме: тот любил оделять бедняков; все, что ни попросили бы, отдал. Надо бы богу об этом знать.

Он входил во двор Толы не спеша, мокнул на дожде, с влагой и стужей проникал в него Адам; всю ночь под дождем, голодный, без сна. Если без сна. Если промок. Если озяб. Пусть только мокнет. Пусть не спит. Пусть зуб на зуб не попадает у него от дождя и холода.

Постучал в окошко, вызвал Толу, встретил его в дверях:

– Ты уж одет?

– Сон я видал: разнесло ствол у пушки Алексы. Здорово лопнула, словно из бузины. Вот я оделся и слушаю дождик. Я так думаю, Джордже, мертвому тяжелее всего под дождем.

– Слышишь, все погибли. Уничтожают швабы Сербию.

– Гибнут. Но все не погибнут.

– А что, ежели все вдруг погибнут?

– Существует, надо полагать, некто, кто в этой вселенной и беде определяет меру и век людской.

– Ежели и существует, не могу я только на него надеяться. Давай в Валево съездим, разыщем Адама с Алексой.

– Поехали. Отвезем ребятам немного еды и бельишка переодеть.

– Как рассветет, поедем. Собирайся. Приходи и бери все что нужно.

8

Тола Дачич остался стоять в дверях, уперся ладонями в косяк и шепчет вслед уходящему Джордже: не надо мне твоего, хозяин Джордже. Не хочу дареное на фронт везти. Не желаю. Из моей руки все должно быть. Что им отвезти? Он направился к сливе, где в ветвях ночевали куры. Петух у него один, а солдат трое. Один петух у него, а в мирную пору восемь работников из его дома перекапывали преровские земли, на войне четыре солдата, четыре Дачича вышли против державы швабской. Знал бы, что в путь отправляться, разжился бы в ночь индюками. Подходящая ночь индюков ловить. Полный мешок можно было б набить. А у кого куры на низких насестах сидят и кто хорошо кормит скотину?

Пробирался Тола преровскими сливовыми садами, осторожно перескакивая изгороди: не тронет он тех, у кого есть погибшие. И тех, кому уходить на рассвете. А у тех, кто никого не проводил на войну, кто спит и, подобно кротам, пережидает войну, у тех заберет он петухов и отдаст их своим героям. Собаки, почуяв его, залаяли; женский плач слышался из овинов. Он укрылся под низким айвовым деревом: вот заячья душа, не воевал ни против турецкого, ни против болгарского царства и сейчас не идет против швабов. Тола ловил чужих кур, щупал у них хвосты и гребни, искал петухов. Птицы всполошились, кудахча посыпались с дерева, петухи взлетели на шелковицу; с пустыми руками перепрыгнул Тола через изгородь, пошел дальше, спешил к насестам на шелковице; вот этот жулик на каторге, его голова в безопасности. Негоже, чтоб у него еще жена жареных петухов вкушала. Однако куры у него тоже продувные, на самой верхушке устроились. У воров все воровское. Спешил Тола, припоминая, чьи куры обычно ночуют на деревьях вдоль обочины. Искал низкие насесты, никак не мог найти петуха. У кого низкий насест – сплошной плач в доме стоит; а там, где спят и все тихо, куры на самые верхушки деревьев забрались. По селу разносился плач, лай, кудахтанье.

Так без петуха, злой, и вернулся он обратно; стиснув зубы, поймал соседскую курицу, та заверещала во всю мочь. Стиснув ей горло, Тола перепрыгнул через изгородь, на поленнице зарежет. Велел жене и снохам развести огонь, нагреть воды, нечего нежиться в постели, когда сербские солдаты, голодные и босые, всю ночь мокнут на каких-нибудь камнях или в окопах из желтой глины. И опять под свою сливу – ловил кур, ощупывал: бедняцкие, тощие, кожа да кости. Едва выбрал одну, прочие разлетелись в темноте по двору. Он кричал на снох, велел им поймать еще одну курицу, самую крупную. Резал; женщины, вздыхая, уносили их в дом, он оставался сидеть на поленнице: Алексе петуха нужно. Он канонир, единственный в Прерове, лучший наводчик в Моравской дивизии, заслужил звезду Карагеоргия[17]17
  Звезда Карагеоргия – высший военный орден в королевской Сербии.


[Закрыть]
. Благое и Милое не обидятся, знают, что в хозяйстве только один петух и остался. А лепешки будут равные, бутылки с лютой ракией от Джордже – равные. Айва – равная. И по куску сала тоже. Дал бы Джордже и по дукату, сколько ни попроси, дал бы, всем дает, как война началась, только нули, известно, липнут к дукатам. Если суждено, пусть погибнут бедняками. Солдаты с пустыми карманами. Пусть видят швабы, что мы честный народ. Пусть и на небе узнают, что Дачичи были поденщиками. Такими же остались и на войне за свою державу и свою свободу. Но ради чьего же блага остался лежать на Цере его Живко? Без могилы лежит его сын в земле, за которую отдал жизнь. А человек без могилы словно и не родился. Без памятного знака о себе человек будто вовсе и не существовал. Во имя чего ходил он по земле, если нельзя ее даже могильным крестом украсить? Лучший земледелец в Прерове нагим ушел в землю. Такой мужик остался без могилы. Нет его. И не было вовсе на свете Живко Дачича.

– Анджа, бабы, где вы? Пирог испеките. Чтоб мои не стыдились перед солдатами и унтером, когда сумки раскроют.

– Из чего пирог-то?

– Возьмите у тех, у кого есть. Если за пятьдесят лет поденщины мы на пирог солдатам не заработали, не за что им тогда и воевать.

Он встал с поленницы, ушел под крышу: пусть горячий деготь льется с неба, он должен разыскать сыновей и быть вместе с ними в погибели. Если живы, он, как в праздник, накормит их, принесет им одежду; а если привелось им погибнуть, похоронит их как людей, могильный крест поставит, чтобы не позабылось их существование. Где-то во дворе у Джордже приметил он на днях хорошо выделанную ясеневую доску. Из нее три отличных креста выйдет. Хватит места имя и фамилию написать, как в букваре, можно красиво вывести. Моя фамилия посередине. День, когда родился, Прерово, Моравская дивизия. И год, когда скорбит Сербия. Доски для гроба там найдутся, на месте разыщет. Дом чей-нибудь разберет, но гроб своему сыну-солдату сколотит. Пока я жив, мой сын нагим не уйдет в землю. На земле лежать крысам да собакам не останется. Мокнуть мертвым в грязи, а ведь для злаков он землю ворочал, боронил, от корешков очищал. Инструмент, чтоб гроб сделать, с собой надо прихватить. Швабы грабят, народ спасается и уносит все, что унести может. Инструмент пригодится. Топор, тесло, рубанок, пила! И гвозди. А у него только топор и есть. У хозяина Джордже все есть. Где бы найти голубой краски? Голубой краски где найти? Некрашеную доску лишаи поточат, почернеет. Старая, безобразная. Быстро истлеет при таких дождях некрашеная доска и сгниет прежде человека. Надо голубой краски раздобыть в Паланке. Что из того, что воюют? На позиции да без голубой краски – не пойдет! Свечи, ладан, известное дело. Лампадка. Лампадку чуть не забыл. Дождь может пойти, свечу погасит. Только сперва найти бы ту белую выделанную ясеневую доску.

Он перелез через изгородь, нет времени выходить в калитку; собаки скулят, узнали; он торопится по клетям у Джордже собрать инструмент нужный и при первых лучах зари ищет белую ясеневую доску.

9

Из комнаты Ачима заметил его Джордже, но какая ему забота, что Тола рыскает по клетям, если Ачим рассказывает, как сегодня ночью он видел во сне Адама.

– Решил я с Толой поехать к Валеву. Быть возле него. Вызволить его, если сумею. Что там с войском и государством будет, поглядим, – сказал Джордже и выплюнул окурок.

Ачим впился в него взглядом – темная фигура, врезанная в окно первыми лучами зари; громко, с дрожью в голосе сказал:

– Можно ли такое, Джордже? Если беды великие на весь народ падают, не смеет человек в одиночку от них уходить.

– У человека одна голова на плечах, и надо ее спасать.

Ачим долго молчал, потом выдавил:

– Адам не погибнет! Не может, Джордже, все наше погибнуть. Война тоже не берет без меры и счета. Самое горькое зло не без справедливости. А мы вдосталь пострадали и за Мораву. И ты, и я.

– А если погибнет, что мне тогда делать? – прошептал тот.

– Поезжай, погляди на него. И дай ему все, что нужно. Только пусть остается с людьми и с винтовкой, Джордже. От всего другого ему хуже будет.

Джордже надвинул лохматую шапку и молча вышел под дождь.

– Голубая краска у тебя есть, Джордже? – издали крикнул Тола, неся доску, пилу и еще что-то.

Он не понял его: пялил глаза на доску, оглушенный причитаниями, доносившимися через дорогу из-за ясеней.

– А почему голубая? – пробормотал он.

Тола поднял голову к хмурому рассвету, к дождливому небу.

– Этого я не знаю. Не знаю, почему могильный крест и гроб окрашивают в голубое. Понятно, война. Но надо, чтоб было голубое.

Джордже ничего не сказал, поспешил к конюшне, велел слугам подниматься и готовить лошадей и телегу в дальнюю дорогу.

Ачим, одетый, сел к столу у окна, через которое виден был двор, ворота, дорога в ясеневой аллее. Звуки села для него затихали, зато громче звучало то, как запрягали лошадей и готовились в дорогу. Все от него вот так с рассветом ушли: Вукашин, Адам, а теперь и Джордже. Он вглядывался в эти рассветы и в эти уходы, неожиданные, стремительные. Без возвращения. И что же в конце концов у него остается от его долгой и такой разной жизни? И какого бы добра и какого бы зла он не сделал, только бы не пережить то, что пришлось пережить.

Словно из мглы и неведомой дали, послышался топот лошадей и стук телеги. На преровской церкви ударили в малый колокол; его поддержали большие, оповещая о смерти мужчины.

Звон колоколов выводит его из оцепенения и погружает в туман давних воспоминаний. С отсутствующим видом смотрит он на первую страницу непрочитанной вчерашней «Политики»:

Сообщение Верховного командования сербской армии.

Вследствие значительного численного превосходства противника, вторгшегося в нашу страну, наши войска медленно отходят, чтобы дать бой при наиболее благоприятных условиях… Кобург требует Македонию… Объявит ли Болгария войну Сербии?.. Ожидается вступление в войну Турции… Русские наступают… Сколько времени продлится война?

Он отбросил газету и выпил остывший кофе. Каждое утро после кофе он уходил в корчму, чтоб рассказать мужикам о новостях, обругать Пашича и правительство, предсказать погибель Австро-Венгрии и Германии, убеждая в победе великой России; каждое утро то же самое, однако сейчас он взял палку и замер в дверях: остановил его церковный звон.

Откуда-то издалека вошла в ворота Наталия Думович. Не обрадовался он ей. И она ему не улыбнулась, как бывало, когда она подходила, чтоб сперва поцеловать ему руку. Что-то кричит. А он не слышит ее из-за гула колоколов.

10

Наталия встала под стрехой и концом синего платка, что был на голове, вытирает мокрое лицо. За пазухой у нее словно дышит письмо Богдана. Сила и тепло в нем. Радость, которая и перед Ачимом рвется наружу. Несмотря на звон колоколов, возвещающих о гибели преровцев. Однако со страхом взглянула она на него. Потому что он держится за косяк и глядит куда-то сквозь нее.

Постарел он со вчерашнего дня, долго не протянет. Никогда прежде не видала она его таким несчастным. Как ему сказать? О Вукашине и белградских внуках он ни разу не сказал с ней ни слова. А в Прерове знают: хочешь обидеть его и разозлить, вспомни о Вукашине. Но теперь весть о внуке должна его обрадовать.

Колокола гудят, колышется белая раздвоенная борода Ачима. Каждый день он спрашивает: письма от Богдана нету? И утешает ее, ругая мужчин. Любил он слушать о студенте и социалисте Богдане, расспрашивал о нем.

– Деда, я письмо получила. – И остановилась: он глядел куда-то поверх нее, в причитания за деревьями, а ее словно не слышал. Подошла поближе, сказала громче – Пишет Богдан, что с ним в одной роте Иван Катич служит. – Он поднял голову и замер, по-прежнему глядя в деревья. – Говорит, умный и славный парень. А Богдан очень строг к людям, я тебе рассказывала. – Дрогнула у него борода, стукнул палкой о порог. Будто и не обрадовался?

– Прочитай, что пишет.

Она не ожидала этого, не хотела. Как прочитать письмо, если Богдан всякое пишет?

– Читай, Наталия.

– Вот, деда… «Со мной в роте Иван Катич, сын известного всем Вукашина Катича. Ясное дело, студент из Сорбонны. Потому что где, господи помилуй, кроме как в Сорбонне он мог бы учиться…»

– Не пропускай, Наталия, пожалуйста… – Он пододвинулся к ней; она с перепугу проворно сунула письмо за пазуху.

– Наталия, прочитай все, что говорит этот твой. По порядку. Все, с самого начала.

– Богдан любит Ивана, дедушка. Хвалит его. Иван отличный парень и товарищ.

– Я тебе говорю, читай по порядку.

– «Эта щепка далеко отлетела от колоды, чтобы лишний раз подтвердить старое правило». – Она остановилась, потому что старик вздохнул:

– Бедняга.

– Деда, ты прости меня, пожалуйста. Я хотела радостную весть тебе принести. Богдан любит Ивана.

– Читай по порядку, не жалей и ты меня.

– «…Молодой Катич не думает отцовской головой…»

– Неужели он тоже сына лишился? – прошептал Ачим и сурово добавил: – Читай, Наталия.

– «…да и Скерлич[18]18
  Скерлич, Йован (1877–1914) – сербский литературовед, критик, общественный деятель.


[Закрыть]
для него не идол. Он презирает реформистов и буржуазных постепеновцев. У него сильный ум и хорошо развитое чувство справедливости и добра. В том, что до сих пор он не стал социалистом, виноваты домашние условия и его чудаческая увлеченность книгами».

– Не пропускай!

– «Этот молодой Катич с его незнанием жизни являет собой тяжкое обвинение своему оторвавшемуся от народа отцу и своему классу. В нем я вижу нечто несчастное и трагическое. Нечто вызывающее сожаление и печаль». Вот, деда Ачим.

– Прочитай еще раз последние слова.

– Да это так… Одна мысль. Она не относится к твоему внуку.

– Ты меня не утешай. Читай, прошу тебя!

– Не сердись, деда, все прочту. «Они, – Богдан думает о господах, – они своими детьми осуждают себя на погибель. У них дома, под крылышком, среди сытых и избалованных детей растут Базаровы и Лизогубы[19]19
  Лизогуб, Дмитрий Андреевич (1849–1879) – русский революционер, народник.


[Закрыть]
, короче, настоящие их противники. Они их делают беспокойными и несчастными, даже когда сами сильны. Зародыш погибели прорастает в сердцах угнетателей».

– Почему это Вукашин угнетатель? У этого твоего Богдана мусор в голове прорастает, чтоб ему пусто было! Читай дальше, читай, раз я тебе говорю!

– «… Я придаю большое значение бунтовщикам и недовольным из буржуйских домов. Хотя они и не всегда являются семенами будущего, но это открытые раны на любом теле и дырки на любом мундире. Главное, они – такие вот дети – и побеждают буржуев и тиранов».

Старик стукнул палкой по лесенке.

– И Вукашин лишился сына! – пробормотал и скрылся во тьме своей комнаты. Девушка не посмела следовать за ним, подошла к окну.

Что делать? Она хотела прочитать только первые фразы, обрадовать его. Мало ей, что о письме знала мать и сама она бесчисленное количество раз читала его до самой зари. Глаз не сомкнула сегодня ночью: читала и слушала дождь, стучавший в такт его словам.

Колокола утихли; рокот крыш заглушал их замирающее эхо. Наталия отодвинулась от стены, к которой прижималась полной тяжелой грудью. Ворота захлопнулись за ней. Маленький колокол снова принялся оплакивать смерть кого-то из преровских земледельцев; высоко над селом, в облаках, сталкивались небесные голоса. Не будь и небо расхристано, как дорога, она узнала бы того, чей голос сейчас двумя стонами последний раз звучал над Моравой.

Вот женщина, перешагнув порог, ухватилась за косяк и глухо стонет, пошатываясь, а мальчуган ее сидит на куче желтых тыкв и прутом просверливает одну из них.

Отец малыша был смуглый смешливый увалень: несколько раз Наталии доводилось видеть, как, мокрый от пота, разгоряченный, он бешено колотил волов так, что у них кровь шла из ноздрей. Куда ему угодила пуля? В каждом письме он беспокоился о волах.

Наталия стояла под копной кукурузной соломы, прилаженной к шелковице у забора, вытащив из-за пазухи письмо Богдана, шептала:

Ночью, на карауле, я смотрю на звезды. И ошеломлен нахлынувшими чувствами: не будь тебя, я бы усомнился в том, что существую. Сможем ли мы любить в рабстве? В эти дни в нашем Студенческом батальоне любое сомнение равно предательству.

Ее оглушают колокола.

Старик прибивает черный флаг над дверью: и Радош тоже погиб.

Они вместе ходили в школу, он приносил ей утиные яйца. Он был лучшим певцом в Прерове; дед его идет к дому, наполненному рыданиями, но минует его и останавливается у сеновала, зарывает голову в сено.

Она быстро шла проулком и вдруг поняла: у бронзы для всякого один голос, равная сила, одинаковой продолжительностью звучания пономарь возвещает о смерти человека, обозначенного в одном сообщении, внесенного в один список. А они не были одинаковые. Они были добрые, злые, смешные, несчастные, храбрые… Были.

За углом кто-то затянул песню и оборвал; она остановилась: два рекрута идут с торбами, сопутствуемые дедами и матерями. Она знает их. Что им сказать? Счастливого вам пути? Уклониться некуда. Она стояла и ждала, пока они пройдут. Один из них, Здравко, молчаливый, угрюмый, заводил песню, выкрикивая какие-то слова, мать хватала его за рукав, умоляла молчать.

– Хочу петь. Я тоже погибну, – кричал он, размахивая руками. – Доброе утро, Наталия. Прощай, Наталия!

– Счастливого тебе пути, Здравко, – прохрипела она.

– Откуда счастливого, когда помирать иду! Слушай, обещай перед матерью и дедом, что будешь мне письма писать, пока я жив. Они не умеют.

– Обещаю тебе, Здравко.

– А мои вслух читай. Всем соседям, ладно? – спросил второй рекрут, надвинувший шайкачу[20]20
  Шайкача – головной убор в сербской армии, напоминающий пилотку.


[Закрыть]
низко на глаза, чтобы скрыть слезы.

– Буду, ты только пиши почаще.

Здравко опять пытается затянуть песню, мать плачет и трясет его за сумку, чтоб молчал.

Наталия ускоряет шаг: только бы не слышать и не видеть их, но не миновать ей домишко без забора, один-одинешенек во дворе, самый бедный в Прерове.

Женщина, платок сполз на шею, медленно и молчаливо ходит вокруг дома, останавливается на миг, чтобы ударить себя в грудь кулаками, и продолжает кружить, следом, держась за ее юбку, оступаясь, ковыляет по грязи босая замурзанная девочка.

Дука, свинарь Джордже Катича. Ни одного письма не пришло от него с фронта. А она ему написала три. В последнем отругала: «Как же тебе не стыдно! Ты единственный во всем Прерове письмеца домой не послал. Напиши сразу, иначе я расскажу твоему командиру, какой ты муж и отец». Без него они с голоду подохнут.

– Наталия, зайди выпить за упокой души сына. Вы ведь в школу вместе ходили, – окликнул ее через забор отец Боривоя.

Вытирая глаза, она вошла в дом. На столе чистый – парнем носил – костюм Боривоя, он напоминает о юноше, у ворота – горшок с зажженными свечами, рядом тихо рыдают мать и вдова.

Эту пустую смятую оболочку навеки покинул смуглый лихой парень, плясун, на всех церковных сходках и богомольях дравшийся с ровесниками, разрушавший коло, ножом разгонявший соперников.

– Это что же, опять Сербия погибает, а, Наталия? – шептал отец Боривоя, не сводя глаз с опанок сына.

– Не может погибнуть Сербия. С нами вместе Россия воюет.

– Бабы, поднесите Наталии, как полагается. Что поделаешь. Господь нам его дал, господь и взял. Могла болезнь унести, пока младенцем был. А вот дождались, стал парнем и солдатом. Польза от него была и земле, и державе. Умел и радость, и заботу принести. Выходит, жизнью откупился, – шепчет отец Боривоя над пустой разложенной на столе одеждой.

И снова брела она между изгородями, скользила по грязи под рыданья женщин и колокольный звон, встречала рекрутов, уходивших на сборный пункт, всякий раз трепеща, когда надо было пожелать им счастливого пути. Остановилась под копной сена, поднятой на ясень, вынула из-за пазухи письмо Богдана:

Наша армия отступает. Возможно, нам угрожает разгром. А мы, студенты, чувствуем себя победителями. Ты понимаешь, что это не безумие? Мне жутко стрелять в людей, но я убеждаю себя, что буду сражаться за человеческую справедливость и свободу бедных и угнетенных. В них – моя родина. И в тебе, Наталия. Честное слово, я так чувствую: ты моя вторая цель, за которую я сражаюсь на войне.

Понимаю и не понимаю, милый мой, глупый. О господи, зачем я вышла из вагона в Лапове? Чего испугалась? Его больших, круглых, как галька, слов. От желания как сознание потеряла. Свет в глазах померк. Только о том я и думала, когда перешла через Мораву, нет, когда прочитала:

Обязательно доберись в среду днем, потому что в четверг мы отправляемся в Скопле. Я отправляюсь на войну. Наталия, приезжай раньше на одну ночь. Приезжай, если веришь мне. Непременно. В любом случае. За ночь до отправки. Война, Наталия.

Потому я и выскочила из вагона. Толкнуло меня что-то, не думала я об этом в дороге, ни одной минутки не хотела. Вдруг испугалась, привиделось: он наклоняется над ней, засыпая ее словами и ослепляя очами; выпрыгнула из вагона, побежала от станции, в кукурузу, в плети тыквы: поезд свистнул далеко, уходя к Рале без нее. Хотела зарыдать, мучилась, не могла. Взгляд цеплялся за темные комья земли, обращал их в сумерки, в бездну. И она испугалась самой себя, своего бессилия и далей, доползла до дерева, на которое можно было опереться: почему она так его боялась? И не нашла ответа.

А когда на заре стихли цикады, выбралась из кукурузы и пошла на станцию, чтоб с рассветом сесть в первый поезд к Белграду. Около полудня добралась в Ралю, сборный пункт студентов, учащихся, ребят-добровольцев. Еле пробилась сквозь толпу знакомых – веселые шутки и возгласы в сливовом саду возле пересохшей речки, а со стороны Земуна и Срема громыхали орудия. Разыскала его – он лежал на спине, положив под голову руки, не шевелясь; подождал, пока она приблизилась, чуть приподнялся, впервые не улыбнулся ей, пожал руку вяло, концами пальцев, а не всей ладонью, сильно, как всегда, пугая сердечностью и мощью. Ни словом не упрекнул за то, что не приехала вечером; не напомнил, что даже часа времени нет у них до его отъезда на войну. Рассказывал и о своем прощании с Димитрием Туцовичем[21]21
  Туцович, Димитрие (1881–1914) – один из основателей сербской социал-демократической партии (1903), руководитель ее революционного крыла.


[Закрыть]
, а она смотрела прямо перед собой и, охваченная тоскою, стыдилась себя. Почему она его испугалась? Почему не верит ему? Ему, совсем иному из всех, кто приходил в Зал мира в Рабочем доме, совсем иному, чем до сих пор, – а сейчас побежденному мужским тщеславием, обыкновенному студенту и добровольцу, который надевает свою сумку и по команде офицера легко, будто отправляясь на прогулку, выходит на перрон, где его ожидает поезд. Она не могла справиться с собой.

– Богдан, ты должен меня простить.

– Что тебе простить?

– Страх мой. То, что нас отличает от вас, мужчин.

– То, что дает мужчинам право на превосходство?

– То, что вас лишает такого права, Богдан. Не смотри на меня так. Я не стыжусь своих слез.

Она убежала бы в кукурузу, бросила бы его у вагона, если б он тихо, заикаясь, не произнес:

– Ты понимаешь, что значит пойти на войну? Даже если я вернусь, я не буду таким, каким был. Я, Наталия, не боюсь смерти, я боюсь войны. Жутко боюсь войны.

Вот этого, который шепчет, она любит, который дрожит, а не того, что произносит громкие слова, угрожает. А потом он только имя шептал ей в лоб, медленно, молитвенно, обреченно: «Наталия, Наталия…» Они стояли у вагона, который уже заполнили и в котором пели, обнявшись, студенты и молодежь, которых никто не провожал. Она дрожала под бременем его больших мягких ладоней на своих плечах; шатаясь, лбом касалась его подбородка; перед глазами у нее чернела рощица неподалеку и полыхала кукуруза: там было бы их ложе, если б она приехала вчера. Больше она его никогда не увидит. Она спрятала лицо у него на груди, в которой гудели какие-то слова, которых она не понимала. И все обратилось в боль, которая свела ее тело, чтобы оно осталось у него в ладонях. Не слышала, видела только смех, полные вагоны смеха. Они удалялись на войну.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю