355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Добрица Чосич » Время смерти » Текст книги (страница 30)
Время смерти
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:09

Текст книги "Время смерти"


Автор книги: Добрица Чосич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 53 страниц)

Он не выпускал из рук трубку, держал ее на коленях; неужели он в таком положении, когда командующий отдает приказания, выполнение которых обусловливается не силой обстоятельств, а лишь волей самого командующего? А что произойдет, если однажды подобное приказание не будет выполнено? Только однажды не будет выполнено, и подчиненный останется безнаказанным, тогда все последующие не будут исполняться. Если сейчас Васич не выполнит его приказание? Мишич положил трубку: в комнату вошел, вяло поздоровавшись, начальник штаба.

– Что нового о противнике?

– Ничего, господин генерал. Сегодня ночью не удалось взять ни одного пленного. Верховное командование передало нам телеграмму Пашича.

– Сейчас это меня не интересует.

– Но позвольте, господин генерал, в этой телеграмме речь идет как раз о противнике. Вот она: «Итальянские газеты полны австрийских сообщений о победе над Сербией. Генерал Потиорек получил высший орден с рескриптом, собственноручно подписанным Францем Иосифом. Сербская армия бежит. Вена украшена флагами в честь победы. Потиорек приглашает иностранных журналистов посетить Западную Сербию и быть свидетелями ее конца. Пашич».

– Очень хорошо! Отлично! – Мишич сорвался со стула и, схватив со стола кепи, зашагал по комнате. – Мы спасены. Спасены, Хаджич. Эти глупцы считают, будто они нас победили! А вы чувствуете себя побежденным? А сербская армия, воевода Путник, мой вестовой Драгутин? Кого они победили? Что они победили? Чего стоит их победа? Мы существуем. И полны решимости уже послезавтра гнать их через Колубару и Повлен. Я удивляюсь, почему генерал-фельдцегмейстер Оскар Потиорек после взятия Валева крутится возле Колубары и по Подгорине. А он пишет реляции о победе над сербской армией, устраивает банкеты, принимает награды, поздравления, посылает телеграммы с благодарностями императору… Очень хорошо. Теперь нужно действовать разумно и упорно. Значит, так… Вена празднует победу, Оскар Потиорек награжден… – Он сел к столу и принялся крутить ручку телефона, вызывая командира Дунайской дивизии первой очереди.

– Говорит Мишич. Доброе утро, Анджелкович. Как провели ночь? Спокойно, говорите? Значит, люди немного отдохнули и выспались. Сегодня придется поработать в тумане. Пусть каждая рота вашей дивизии добьется хоть малого успеха и принесет пользу. Пожалуйста, будьте активны на всех позициях. Проведите несколько небольших, хорошо рассчитанных атак. Выиграйте их. Ведите только успешные бои. Каждая рота, каждый батальон, каждый полк должен одержать сегодня по одной победе. Любой. Хоть чуть улучшить свое положение. Возьмите пленного, разумеется. Благодаря эти маленьким, мелким победам мы послезавтра, если бог даст, начнем крупное наступление…

То же самое теми же словами он внушал и двум другим командирам дивизий. Потом позвонил в Верховное командование, доложил воеводе Путнику, что Бачинац, кроме левого склона, отбит; ожидается донесение о полном его освобождении от неприятеля. Напомнил Путнику о его обещании прислать дивизию, которой предполагается усилить наступательную мощь Первой армии, просил побыстрее прислать снарядов, теплой одежды и палаток, так как снег накрыл Мален и Сувобор.

А Путник мрачно, сквозь кашель отвечал, что через три дня к нему поступят три батареи крупповских орудий с некоторым количеством снарядов, однако о подкреплении промолчал. И не проронил ни слова по поводу его намерений перейти в наступление. Путник не испытывал полной уверенности. Но не хотел и возражать. Старая лиса. Строит комбинации с очевидными фактами. Исходит из известного.

Драгутин принес два стакана липового чая.

– Скажи-ка мне, Драгутин, какие заботы сегодня у твоих товарищей, солдат?

– О скотине беспокоимся, господин генерал. Падеж сильный. Погибает скот на камнях да в эдакой грязи. Связные рассказывают, на дорогах и в канавах полно павшей скотины. От тяжелых пушек и грязи сердце у волов лопается. В будущем году, господин генерал, в Сербии не окажется стельных коров. Все яловыми станут. Теленка не услышим, струйка молока в подойнике не прозвенит. Худшего года, чем грядущий, не будет с тех пор, как мир возник.

– И хорошего ты нигде не видишь, Драгутин?

Солдат молчал, глядя на пламя, бушевавшее в печурке.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1

– Студенты прибыли! – крикнул с порога полковник Хаджич.

Генерала Мишича поразила его улыбка: Хаджич радовался и смеялся в полный рот. Мишичу всегда была не по сердцу подобная радость, повод для которой в действительности не имел того значения, какое люди при полной безнадежности придавали ему. И вообще он не был склонен преувеличивать роль студентов в армии, хотя на них столь очевидно возлагали надежды в штабе. Все это напоминало ему народную мудрость: утопающий хватается за соломинку. Он закурил очередную сигарету, молчал.

– Две роты. Я распределил их по всем трем дивизиям. – Улыбку на физиономии Хаджича сменило выражение некоторого разочарования. – Вы не согласны, господин генерал?

– Согласен. Только отдайте распоряжение, чтоб студентов ни в коем случае не задерживали в штабах. Всех в войска, в роты, к солдатам. А вы обратите особое внимание на то, чтобы какой-нибудь папенькин сынок не пробрался в писари.

– Для них бы многое значило, если б они услыхали сейчас ваше слово, господин генерал.

– Вероятно, отцы и наставники сказали им все, что полагается знать о своих обязанностях. Если хотите, скажите сами то, что считаете нужным. Пусть переночуют и отправляются на позиции. – Он вспомнил о сыне Вукашина, Иване. Надо бы с ним повидаться, хотя бы поздороваться. Вукашину он оставил своих. – Прикажите вестовому привести ко мне Ивана Катича из пятой студенческой роты.

Он стоял возле окна, глядя на старую яблоню, с темных веток которой стекал дождь. Вукашин, когда они прощались, в корне оспорил его право командовать. Никто, во имя чего бы то ни было, не имеет права жертвовать будущим народа, его детьми. Его разумом и знаниями. Разум и знания – за ними будущее! Аристократическая точка зрения политика и европейского выученика. Аристократическая и книжная, мой друг. Но этот Вукашин Катич – единственный среди них, кто так считает, у него нет личных интересов, и то, что думает, он высказывает до конца, любому в глаза. Он из тех редких людей, которые хотят власти, однако могут каждому сказать правду. Он политик, но больше власти любит правду. Власть для такого не судьба. Поэтому он, Мишич, и выбрал его своим другом. Народ выживает, мой Вукашин, не благодаря уму и знанию образованных. Нет. Будь так, нас, сербов, вообще бы не было. Мы существуем лишь благодаря тому знанию, которое приобрели мукой и страданиями. И тому разуму, который рождается под сливой и в терновнике и проникает в народ, во всех, подобно тому как пыльца оплодотворяет сады и виноградники. Согласно какому-то высшему закону приобретается разум, чтобы выжить и существовать. И не в школах, не из книг и идей. И не в господских домах рождается этот спасительный разум. Не в моем и не в твоем доме, Вукашин. О своих сыновьях Александре и Радоване у меня несколько дней нет вестей. Дивизии, где они воюют, каждый день вели тяжелые бои. Будет то, чему суждено быть. Он никогда не расспрашивал о них начальников. Напишут, как напишут дети любому отцу. Но этот тощий и бледноликий близорукий сынок Вукашина в самом деле не создан для фронта и войны. Нет. Жаль, если он сложит голову. Доброволец, с сердцем храбрым и честным. Если он сам приказал Хаджичу проследить, чтобы ни один из них не остался при штабе, как укрыть этого? В дверь постучали – он. Мишич повернулся к входящему.

– Входи, Иван, – произнес генерал, ощущая какую-то особую тягость. Смутное беспокойство. Какую-то расслабленность в душе. Нечто жаркое и трепетное.

Иван Катич, в мокрой и грязной шинели, встал по стойке «смирно» и отдал честь; искорки стыда покалывали ему щеки. Все слышали, что его позвал командующий армией; кто-то из товарищей презрительно усмехнулся, другие даже позволили себе отпустить оскорбительные замечания. Он растерялся, не зная, как поступить. Господь бог ведает, что бы он сделал, если б Богдан твердо не сказал: «Что стоишь, Иван? Надо идти, тебя зовет командующий армией». У него словно подгибались колени. Под строгим взглядом генерала Мишича. С самой первой их встречи запомнил он эту строгость. И никогда не понимал, как может человек всегда быть таким строгим. В тепле комнаты запотели очки; он не был уверен, ответил ли ему по уставу «дядя генерал», как они с Миленой называли Мишича между собой, Иван с симпатией, а она с резкой неприязнью, упрямо утверждая, будто «этот усатик» каждый день лупит по щекам своих солдат. Стыд вновь обжег сердце Ивана, сквозь затуманенные стекла он едва различал протянутую для приветствия руку Мишича. Если на войне он сумеет освободиться от чувства стыда, то уже имеет смысл воевать. Они пожали друг другу руки. От пожатия генерала что-то тяжкое пошло по жилам; он вздрогнул.

Генерал Мишич через ладонь почувствовал волнение юноши. Беспокойство его возросло, и генерал не сумел его скрыть.

– Садись, Иван. Ты с отцом виделся в Крагуеваце?

– Да.

Иван стоял. Генерал протянул ему стул, себе взял другой. Неужели это воистину тот «дядя генерал» с желтоватыми усами, на белом коне, друг его отца, человек, появление которого у них в доме придавало ему, Ивану, особенное значение в глазах сверстников и возбуждало любопытство узнать, о чем они с отцом тихо, точно заговорщики, толкуют. Он радовался, когда ему доводилось исполнить какую-нибудь просьбу отца и заглянуть в провонявшую крепким табаком комнату, где было полно больших военных карт, разрисованных цветными карандашами и исколотых булавками, комнату, где наверняка генерал целыми сутками в тишине воевал с турками, болгарами, немцами.

Мишич заметил растерянность Ивана и, достав из сумки два яблока, протянул парню:

– Эти яблоки, Иван, из моего сада. Вы от Крагуеваца шагаете?

– Да, но я не устал.

– Обедал?

– Чего-то поели. Но я не голоден. – Он солгал и нерешительно откусил яблоко; не мог он его грызть на глазах у командующего армией. Второе яблоко опустил в карман шинели – для Богдана. Через затуманенные стекла очков генерал Мишич казался еще более неопределенным и незнакомым. И чувствовал себя юноша перед ним все более неуверенно. Тот спросил о матери, о Милене. Иван не знал, что отвечать. Как можно на фронте, когда идут бои за горой, в которых они, может быть, уже сегодня примут участие, болтать с командующим армией, словно с каким-нибудь дядькой? Он хотел поблагодарить генерала за любезность, сказать, что сейчас лишена всякого смысла попытка восстановить нечто из существовавшей прежде мирной жизни. Нечто, для него, возможно, навсегда, осталось у ворот казармы в Крагуеваце на берегу Лепеницы, когда на рассвете, прощаясь, он поцеловал отца. Иван перестал есть яблоко, но не знал, куда деть оставшуюся половину.

Генерал Мишич обратил на это внимание: мягкий, в мать, жаль его. Как он будет в очках пробираться по метели и туману? Ему вспомнился первый бой, первый солдатский страх. Чем бы его подбодрить? Нечего сказать. Но встревоженному и растерянному мальчику нельзя позволить уйти без слов ободрения.

– Куришь, Иван?

– Еще нет, дядя генерал… – Он выронил недоеденное яблоко. – Ой, простите, господин генерал. Я задумался. Я еще не привык к войне. – Он подтолкнул носком огрызок к дровам.

– Чего ты передо мной извиняешься? Очень хорошо, что ты так по-довоенному меня назвал. Мы с твоим отцом настоящие друзья. А дружба – это родство. Родство, которое человек избирает душой. Что любит, а чего лишен сам. Говоришь, не привык к войне? У меня, Иван, это пятая война. И я тоже к ней не привык, хотя солдат по профессии. Мне по-прежнему становится страшно, когда я слышу первые выстрелы. Вздрагиваю. Нет у человека такой мочи, чтоб выдержать любое зло. И храбрости перед всякой опасностью. Человек, который не испытывает страха, лишен силы достоинства, сказал однажды твой отец. Это верно. В таком человеке у нас нет оснований уважать храбрость.

Он считает меня трусом. Потому так и говорит, думал Иван. Надо пресечь подобные оправдания трусости.

– Простите, господин генерал, я не могу с вами согласиться.

На губах под обожженными табаком усами Мишича мелькнула тень улыбки:

– По какой же причине, Иван?

– По той, что я считаю подлинную храбрость результатом убеждений. Выражением интеллекта. А не чувства и обстоятельств.

– В общем, это верно. Но мы не рождаемся с убеждениями и интеллектом. Все наши достоинства – результат опыта. Благодаря опыту обнаруживаются причины для возникновения истинных убеждений. И для храбрости. А война, Иван, всякий раз начинается по-другому. Мы в основном помним опыт конца войны, но не ее начала. Я вспоминаю свой первый бой с турками, под Заечаром в тысяча восемьсот семьдесят шестом году. Лето… Хлеба… И наша стрелковая цепь наступает по пояс в поспевающей пшенице. Ни разу в жизни с тех пор не доводилось мне видеть более высокой пшеницы. Мы с моим командиром, русским майором Киреевым, он в красной рубахе и высоких сапогах, я тогда был подпоручиком, идем впереди цепи. А по краю поля, за изгородью, белеют чалмы турок. Залегли, ружья выставили. Поджидают нас… Солнце печет, пот глаза заливает, а неприлично, кажется мне, перед командиром лицо вытирать. Пчелы гудят в безоблачном небе, видно, рой оторвался и кружит, жужжит… – Он остановился, недовольный тем, как рассказывает, – обилием деталей, многословием. На самом-то деле все было иначе, ужаснее.

Иван не сводил глаз с раскрытой дверцы печки, желая прекратить это исполненное жалости нравоучение; надо как-то привести эту неприятную встречу в соответствие со своими действительными ощущениями.

– А что для вас, господин генерал, за эти пять войн было самым тяжелым? – спросил он; влага со стекол очков исчезла, и Иван отчетливо увидел суровые глаза генерала. Незнакомые глаза. Словно бы впервые увидел этого человека. Осмелев, он добавил – То, чего бы вы не пожелали пережить вашим сыновьям Александру и Радовану. То, о чем вы не стали бы рассказывать, скажем, нам, студентам, перед боем.

Генерал посмотрел на Ивана: тоже, как и отец, хочет увидеть каждое пятнышко в зрачке у человека.

– О многом меня спрашиваешь, Иван.

– Сегодня от каждого многое требуется, господин генерал.

– Да, это верно. – Мишич опять зашагал по комнате. – Не знаю, что было для меня самым тяжелым. Не знаю. Расскажу тебе, что крепче запомнилось с первой войны. Должно быть, потому, что это была моя первая война. В тысяча восемьсот семьдесят шестом году мы дрались с турками под Делиградом. На стерне построен батальон, взбунтовавшийся из-за плохого хлеба. Несколько дней солдаты получали какую-то расползающуюся бурую массу, смесь жмыха с землей. Половину бригады свалила дизентерия. Генерал Хорватович, при всех регалиях, в сопровождении русского офицера – тогда сербской армией командовал генерал Черняев[70]70
  Черняев, Михаил Григорьевич (1828–1898) – русский генерал, участвовал как доброволец на стороне Сербии в сербо-черногорско-турецкой войне 1876–1878 гг


[Закрыть]
и русские всюду были первыми, – так вот, этот генерал Хорватович встал перед батальоном и приказал каждому десятому сделать два шага вперед. «Заряжай! – командует. – Целься в меня, огонь! – кричит. – Выполняйте приказ!» У солдат ружья в руках трясутся, прицелились. «Я виноват в том, что вы едите плохой, недопеченный хлеб. Стреляйте в виноватого!»

– Это величественно! – воскликнул Иван, вскакивая со стула.

– «Стреляйте! Огонь!» – кричал Хорватович, выставляя свои регалии. «Браво!» – крикнул русский, помню, был он в красных штанах и белой рубахе. Солдаты смотрят на генерала, стволы ружей в землю. «Отказываетесь выполнять приказ?» Бедняги головы повесили. Тогда генерал Хорватович велел отобрать у них винтовки и батальону перестроиться в каре. И этот самый скверный из всех генералов, которые когда-либо командовали сербской армией, выхватил револьвер и стал по очереди расстреливать тех солдат, которые не посмели стрелять в него.

– Невероятно, ужас, – бормотал Иван, не сводя с него глаз.

– И вот таким образом, Иван, нескольких человек убил сам командир, а остальных приказал расстрелять батальону. А тот русский офицер, что кричал «Браво!», в этих своих красных штанах и белой рубахе, кинулся бежать прямо по стерне… – Мишич умолк: в комнату вошел полковник Хаджич с телеграммой в руке. – Что случилось, полковник, говорите свободно. Этот студент – сын Вукашина Катича. Моего друга.

– Сегодня вечером прибывает Верховный командующий. Это первое.

Иван отошел к стене, стоял подтянувшись, не желая слушать их разговор. Ему не терпелось поскорее уйти во избежание дальнейших нравоучений генерала. И он, Иван, тоже убежал бы по стерне, как тот русский. Убежал бы или стал стрелять в генерала? Стал бы. Он посмотрел на командующего. Смог бы он выстрелить в него? Почему Мишич рассказал ему именно об этом? Чтобы оправдать что-то свое? Возглас Мишича перебил мысли:

– Неужели опять Миловац? А что с Бачинацем?

– От Васича нет сведений.

Генерал Мишич подошел к окну, обернулся к юноше:

– Ты в какой роте, Иван?

– В пятой, господин генерал.

– В какую дивизию направляется пятая рота, полковник?

– Пятая студенческая придана Дунайской второй очереди. Поскольку положение там тяжелое, мы отправляем ее в полном составе.

Иван вздрогнул. Положение тяжелое. Теперь самое время поблагодарить, попрощаться и уйти.

– Пожалуйста, соединитесь с Васичем. Я хочу его послушать. – Мишич подождал, пока Хаджич выйдет. Но теперь генерал не знал, о чем говорить с Иваном. Продолжать о Делиграде не мог. Не мог он рассказать и о том, как во время марша через Янково ущелье капитан Бинички собственноручно убивал солдат, изнуренных дизентерией и не имевших сил подняться перед его лошадью. Капитан застрелил своего ординарца за то, что у того не нашлось сил прикончить солдата, корчившегося от болей в животе. Бинички выпалил прямо в голову ординарцу, и шапка долго катилась по траве. Зачем об этом говорить парню? Ради правды? Или в назидание? Может, из-за чего-то другого? То была первая в его жизни война. А эта уже пятая.

– Я должен идти, господин генерал, если вы позволите.

– Война – самое худшее дело рук человеческих, Иван. Воюет всегда зло. Иногда это жуткое дело затевают ради справедливости. Другие совершают его, чтобы выжить. Для нас, сербов, это вопрос жизни. Ступай с желанием жить. С верой ступай, сынок.

Иван, вытянувшись в струнку, отдавал честь, смятенный услышанным. Генерал протянул руку и крепко холодной ладонью сжал его вялые пальцы. Иван поспешил освободить их и вышел, полный трепета перед этим совсем незнакомым и чужим человеком.

Генерал Мишич смотрел на мокрые, исчезающие в сумерках ветви яблони. Он не мог ничего отложить, не мог изменить судьбу этого близорукого и нежного мальчика. Таков закон справедливости. Но почему ему стало грустно? Грустно и несколько тревожно. Он напишет письмо Вукашину. О праве командующего, которое считают правом только те, кто не имеет понятия, какой ценой оно оплачивается.

2

Студенческие роты, направленные в Первую армию, выстроились перед штабом в грязи, под дождем. Огромного роста подполковник со ступенек корчмы говорил промокшим и измученным студентам-унтерам о долге перед родиной и о том, чего ожидает от них на фронте командование.

Данило История стоял в затылок Боре Валету, и впервые после того, как в канун мобилизации он переплыл Дунай из Срема в Сербию, мимо его ушей совершенно бесследно пролетали патриотические словеса, полные пафоса, размеренные, в такт которым переступали и фыркали грязные и мокрые лошади, привязанные к деревьям перед корчмой. Данило разглядывал большую корчму, которая своей величиной ни в коей разумной мере не соответствовала ни селу, ни важности дороги, что вела мимо нее, самой разбитой дороги из всех, по каким парню доводилось шагать в своей жизни. Облака поглотили вершины гор, окружавших село, – в страхе и нищете разбрелись его домики по склонам и ущельям, забившись от дождя и глухого орудийного гула в эту грязную колдобину. Глубокой рытвиной стекала красная вода, какой он никогда не видел. Многого из того, что довелось увидеть за время двухдневного марша от Крагуеваца до этих вот Больковцев, мимо толпы беженцев и опустевших, обнищавших сел, не видел он в прежней своей жизни. И не ждал, не предчувствовал, что такое увидит в Сербии, что эта Сербия, эта славная Шумадия – сербский Пьемонт, – на самом деле столь убогая, утопающая в грязи и бездорожье земля, что в тылу сербской армии так много симулянтов и спекулянтов, трусов и паникеров, так много, что ему попросту не удавалось видеть чудесный живописный народ из сказок и песен, неизменно добрый и благородный, исполненный достоинства и героизма в испытаниях. Он мучался из-за этого и стыдился, что обращает на это внимание; ему казалось, будто он изменяет своему идеалу и несправедлив к страдающему народу. А страдания народа были таковы, что их описаний не встретишь ни в какой книге.

Со ступенек корчмы подполковник говорил о нехватке артиллерийских снарядов, об обещаниях союзников в ближайшее время прислать сербской армии огнестрельный припас, а Данило История перевел взгляд на дорогу, зажатую между двумя покосившимися, гнилыми изгородями. На повороте мелькнул белый платок, все ближе, светлее, упругая походка; взглядом, всей надеждой своей души он устремился навстречу; частые небольшие шаги под длинной юбкой, женщина приближалась. Вся в темном, голова повязана белым платком, напряженные тугие груди, блестящие глаза. Повернулась к ним лицом, увидала его, замедляет шаг, без робости подняла взор. Смятенное сердце у Данило встрепенулось, забилось под шинелью, под ремнем ранца; он слышит громкий ток своей крови, замутившейся от долгого ожидания. А женщина словно приостановилась, чтобы поглядеть на него строго и укоризненно; она и в самом деле остановилась и улыбнулась ему. Радостно, будто давно его знает, будто искала именно его и нашла, будто именно к нему шла она в сумерках по дождю, по грязи. Он вконец смутился и погасил улыбку, с какой ждал ее, ждал ее взгляда.

Бора Валет сделал ему выговор за невнимательность, по строю пробежали возгласы одобрения словам подполковника и взмыло «да здравствует!» Верховному командующему; вновь раздалась отрывистая команда «смирно!».

Данило История в отчаянии раскинул руки, выражая беспомощность перед этим приказом, и послал женщине взгляд, рожденный силой и страстью его души; прежде чем они повернулись к ней спинами, с ее губ слетела улыбка и на лице появилась даже какая-то укоризна. Неужели здесь, сейчас возможно появление такой женщины?

После того как офицеры сообщили, что на позиции роты уходят утром в шесть тридцать, место сбора – перед штабом армии, а о ночлеге и ужине придется позаботиться самим, Данило кинулся искать эту женщину. Ее нигде не было. Он пробежал до околицы, вернулся обратно, проулком поднялся на склон, пролетел до последнего дома и возвратился, полный решимости обойти все дома подряд, пока ее не разыщет. Не может он уйти на фронт, на войну, на смерть, сохранив нерастраченной ту силу, которая только в любви проявляется и предназначена женщине. От самого Скопле до Больковцев, повсюду, где они останавливались, он думал о женщине; на привале, едва завидев юбку или платок, трепетал в надежде, жаждал слова, взгляда, хотя бы улыбки, хоть бы как-нибудь откликнулась ему женщина. Его желание обнять женщину перед первым боем не осталось в тайне от роты, сделалось поводом для последних и самых бессмысленных шуток, а у ближайших его товарищей вызвало жалость – есть примета, проверенная старыми воинами: те, что бегают за юбками, гибнут от первой же пули. Он поверил в это, но страх не погасил его желания. Наоборот, оно разгоралось, отравленное печалью безысходности и невозможности удовлетворения. Чувство к девушке, которая покинула его минувшей весной, полюбив другого, сейчас ощущалось иначе, совсем по-иному, чем просто влюбленность. И он опять бросился к центру села-колдобины, встречая товарищей, искавших ночлега и не подозревавших, что он разыскивает ту самую, в белом платочке, с задорным взглядом и пышной грудью, что разгоняет подступающую тьму, и готов искать ее хоть на дне всех деревенских колодцев. Он свернул еще в один проулок, опять в гору, по липкой глубокой грязи, а подступавшая тьма гасила белые стены домов, собирала воедино стога; он останавливался перед каждым домом, заглядывал во дворы, хлева, конюшни. Так он добрался до края села к, охваченный отчаянием, заспешил назад к корчме и только было пустился бегом, как тут же врос в землю: у стога сена, держась рукой за изгородь, стояла она, улыбаясь ему, шире, сердечнее, чем в первый раз.

– Куда путь держишь, унтер-офицер?

Данило История задрожал всем телом: красавица, наверняка не из деревенских.

– Спрашиваю, куда путь держишь? – повторила она тише, почти шепотом.

– Да тебя ищу! Тебя! – Он шагнул к изгороди, потянулся взять ее за руку, но она отпрянула, оперлась спиной на стог сена; тело ее напряглось, груди заострились, улыбка слетела с губ.

– Видела я, как ты мечешься, – шептала серьезно. – Смотрела за тобой. Словно подгоняет тебя, даже жалко стало.

– У тебя кто дома?

– Свекор и свекровь. А мужик в армии у Степы, капрал.

– Как тебя зовут?

– А тебя?

– Данило. Студент я. Доброволец.

– На позиции идете?

– Да. Идем. Все, что перед корчмой стояли, – это наши студенческие роты.

– Господи, вот горе-то, неужели всем вам погибать? Какие вы красавчики, приятно на вас глядеть. – Сумерки погасили белый ее платок, потушили взгляд и пламя губ.

По селу разносился лай собак. За горами громыхали орудия.

– Ты не сказала, как тебя зовут. – Данило заикался, подкошенный ее жалостью.

– Зачем тебе мое имя? Завтра позабудешь и как мать родную звали, – шептала она.

– Ты удивительно прекрасна. – Он опять протянул к ней руки, а она прижималась к стогу, с зарницей улыбки на губах.

– Правду говоришь? Или оттого, что студент? Что я тебе… Господи, зачем вас всех на погибель гонят?

– Честное слово, ты прекрасна. Клянусь матерью! Я тебя сразу приметил, сама видела, как я строй нарушил.

– О чем ты подумал, когда единственный из всех ко мне повернулся?

– Я подумал о том, что должен найти тебя сегодня вечером. Хотя бы все колодцы пришлось обойти.

– Даже в колодцах хотел искать? – Голос ее звучал громче, и она чуть подалась к нему.

Он не различал цвета ее глаз. Серые или голубые?

– Да. И еще я подумал о том, что, не иди я сейчас на фронт, остался б навсегда в этом самом ужасном в целом мире селе.

– О чем ты думал, бегая по улицам? Скажи. По всему селу до самого Лига некому больше нас обманывать. И пошутить не с кем. Идешь по улице и знаешь, что некому на тебя больше глядеть. Забрали в армию последних парней. Не очень сильно, но соври, студент!

– Я решил обойти подряд все дома и найти тебя. И не уходить, пока не найду.

– А если ты меня не найдешь? – Ее вздох прозвучал громче слов.

– Я не слышу тебя. Подойди поближе. Я нашел бы тебя, искал бы в колодцах, в стогах, в дупле дерева… Перевернул бы село.

– А нашел бы?

– Тогда б я тебя обнял! – Задыхаясь, он шагнул в канаву с водой у изгороди.

– Говори. Говори еще. Продолжай…

– Не вру я. Я клянусь. Чем тебя убедить?

– Ладно. Ты найдешь меня, Данило. Найдешь. Да? Нет, нет! Не надо сюда!

Данило в смятении соскочил с изгороди обратно в воду. И не услышал, как ее окликнули. Она отступила, укрылась за стогом.

– Свекровь зовет.

– Нет, не уходи. Тебе нельзя уходить. Я в дом к вам приду.

– Счастливого пути, студент. Служил бы ты в штабе, поближе где-нибудь, я б каждый день приходила посмотреть на тебя. Нравится мне, как ты на меня глядишь. И как врешь мне.

– Подожди, прошу тебя. Мне надо найти ночлег. Давай попрошусь к твоему свекру?

Метнувшись к изгороди, она прошептала:

– Если тебе в самом деле негде голову приклонить, приходи. Только не один. Товарища с собой прихвати.

Она исчезла между стогами. У Данило руки бессильно упали вдоль тела; башмаки заливала вода. Даже Невена, да, даже Невена так его не волновала. Никто, никогда. А я имени ее не знаю! За горами грохотала орудийная канонада, на селе гуще брехали собаки, в темноте журчала вода.

– Я влюблен! – сказал он громко, чтобы услышать самого себя. И помчался к штабу – разыскивать Бору Валета или кого угодно и устраиваться на ночлег.

Он нашел своих товарищей под навесом против корчмы, освещенной висячими фонарями и со всех сторон окруженной привязанными лошадьми.

– Ребята, есть ночлег! Пошли к чудесному сербскому хозяину.

– Я никуда не пойду, останусь тут, – решительно возразил Бора.

– Почему? Неужели последнюю ночь перед боем ты хочешь провести без сна? Кто знает, что будет завтра.

Вчетвером они набросились на Бору с упреками, но лишь после долгих уговоров его удалось убедить; Данило вел их в темноте вверх по склону, не выбирая дороги. Бора, угрюмый и мрачный, волочился последним, так они и вступили в большой дом, единственный в этой части села, где светились окна, и стали здороваться с явно обрадованным хозяином. Невозможно было не пожать руку этому человеку, который встретил их, словно целых два дня только и думал о том, чем и как их угостить. Назвавшись Богосавом Николичем, он пригласил их сесть возле очага, пока не нагреется комната.

Она поздоровалась со всеми, кроме него, Данилы. Как-то легко и ловко обошла его, оробелая и смущенная. Устраиваясь перед очагом, Бора Валет шепнул:

– Да ведь это та самая, в белом платочке! Опять ты, брат, за старое, до каких пор? Что за дьявол тебя оседлал, ты совсем спятил из-за юбки, Данило! Это, наконец, гнусно.

Пунцовый Данило молча присел на треногую табуретку и лишь после того, как Тричко Македонец и Саша Молекула завели оживленную беседу с хозяином, ответил, наклонившись к Боре:

– Разве не красотка? Удивительная женщина. Если б не крестьянская одежда. Погляди сам.

– Самая обыкновенная деревенская молодуха. В деревнях полным-полно таких грудастых и задастых.

Данило обиженно отвернулся и неотрывно стал следить за красавицей, которая, занимаясь делами на кухне, двигалась то порывисто, словно бы испуганно, то не спеша, словно утомленно, и всякий раз с иным выражением лица: печаль и радость сменяли друг друга. И ему никак не удавалось поймать ее взгляд, предназначенный только ему, и в то же время он прислушивался к разговору, надеясь, что свекровь назовет ее по имени.

– Стамена! – окликнул ее свекор. – У мужиков ноги мокрые. А с мокрыми ногами доброго настроения да самочувствия быть не может. Принеси-ка им по паре новых шерстяных носков. И лохань с теплой водой – ноги омыть.

Бора Валет, ругая себя за то, что согласился прийти сюда на ночлег, и испытывая чувства гораздо более тяжкие, нежели недоверие и подозрение к незаслуженному гостеприимству, поскольку был давно убежден, что это в лучшем случае лишь самая низменная черта человека, сейчас внимательно наблюдал за хозяином – высоким и худым усатым стариком со страдальческим выражением лица и певучим, каким-то переливчатым голосом; слушал, как тот торжественным тоном и возвышенного стиля речениями выражал свою радость от того, что в канун семейного праздника, дня святого Михаила-архангела, в доме у него находятся сербские воины, друзья и начальники единственного его сына Милое, капрала армии воеводы Степы, даст господь, Милое возвратится с войны унтер-офицером. Боре была непонятна его радость подобным гостям, когда по селам катились толпы беженцев, а из-за гор слышались звуки ожесточенного боя; судя по всему, перед этим же самым очагом через несколько дней будут сидеть швабы. Может, он и для них прикажет снохе принести новые носки и горячей воды омыть ноги? А хозяин не закрывая рта возносил хвалу сербскому воинству, Путнику и Степе, королю Петру и Пашичу, им, сербским студентам. Подлинная ли это или расчетливая, обязательная, напускная вера? Искренняя, человеческая или низкое, мужицкое лицемерие человека зависимого? Эти люди земли и леса умеют притворяться и обладают безграничной способностью обманывать легковерных и грамотных. Вот такой Богосав даже наверняка способен отрубить голову лошади. Бора бросил взгляд на ручищи хозяина. Ласкали ли они кого-нибудь?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю