Текст книги "Время смерти"
Автор книги: Добрица Чосич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 53 страниц)
– Не бойтесь, – ответил он спокойно. Глупо! Что-то совсем иное нужно было им сказать. Но они его не поймут. – Не буду прятаться! – произнес он, непреклонность была в его голосе и на лице. Это они должны бы понять и одобрить. Одна нога у него глубже другой провалилась в снег; но он стоял, захваченный своим экспериментом, неведомым ощущением, игрой ва-банк. Не чувствуя страха. Пускай меня убьют, но я хочу убедиться, что они свиньи и негодяи, взглядом отвечал он своим солдатам, не переставая дрожать. Его валил с ног стук собственных зубов, мороз перехватывал дыхание. Видят ли они меня? Наверное, я кажусь им клубом тумана. Если мои солдаты первыми откроют огонь, если не выдержат, значит, нет нам спасения. Мы будем убивать друг друга, пока существует белый свет. Будем убивать, даже мертвые. Если подует ветер, он чувствовал, ему не устоять. Если подует ветер.
– Унтер, хватит дурака валять! Просверлят они тебя, как пустую банку!
И слова эти сшибли его на снег, столкнули в окоп.
Противник открыл огонь: поначалу пропел пулемет, потом застучали винтовки – прорвались сквозь туман, сквозь непроглядность. У сербов пулемета не было, они отвечали частым винтовочным огнем.
Бора Валет пришел в себя и тоже стал стрелять, он стрелял в тех, кто не выдержал солидарности, в тех, у кого страх преобладал над человечностью и разумом. С грустью посмотрел он на своих: лица солдат, которых он видел, были строги, но будничны, движения непринужденны и деловиты; они громко сморкались, старательно очищая легкие. Темп стрельбы замедлился. От усталости, мудрости или хитрости? Огонь начал редеть у швабов. Сербы последовали их примеру. Может быть, убедились в бессмыслице? Переговаривалось лишь несколько винтовок. Не более двух с каждой стороны.
Бора пошел по траншее, чтоб увидеть тех, кто стрелял, спросить, зачем они это делали. Наверняка трусы. Теперь перестреливались всего двое. И голоса винтовок отчетливо различались: неприятельская издавала как бы двойной звук. Словно бы даже выстрелом подчеркивая двойственность названия могучего государства. Пока он дошел до конца, умолкли и последние выстрелы.
Опять стало тихо; солдаты чуть слышно постукивали нога об ногу, глухо кашляли в шапку, сдержанно сморкались. Пробираясь узкой траншеей, Бора старался двигаться на цыпочках, наконец вернулся на свое место, чтобы вглядываться в туман, слушать тишину, неизвестность. Мороз ломил пальцы, кости на ногах и руках, отпиливал ступни, уши, нос. Что с Данилой? Невыносимо хотелось курить. После той партии покера в Больковцах он дал зарок не прикасаться к сигарете до конца войны. Однако закурить нужно. Что сейчас значат честное слово, зарок, клятва? Сейчас, когда убивают. Или спят. Вон новобранец, что возле него, всю ночь курил сигарету за сигаретой, словно у него полная сумка; решил человек поскорее выкурить все, что принес с собою на войну.
– Эй, парень, дай сигаретку взаймы! – Он потряс солдата, который, похоже, спал, свесив голову, винтовка лежала на бруствере и казалась брошенной.
Рекрут покачнулся от толчка, опрокинулся, и Бора увидел струйку застывшей крови на его лице и дыру от пули во лбу.
Вскрикнул, точно змея укусила:
– Люди, его ж убило!
– Вроде бы да! – шепнул солдат, рядом переминавшийся с ноги на ногу и стучавший зубами.
– Когда ж его? – спросил Бора.
– Не имеет значения. Теперь ему не холодно.
Там, в тумане, тоже почти крикнули.
– Унесите его, – не снижая голоса, сказал Бора.
– Куда ж его нести? Нам и без того скоро убегать отсюда. Вот окоп и станет ему могилой. Пускай тут лежит.
Бора прижался к стенке траншеи, глядя в туман, стискивал приклад.
С той стороны долетел глухой, строгий голос.
Солдат, стоявший возле Боры, толкнул его, протянул сигарету.
Бора взял ее, затянулся и вылез из окопа. Покуривая, шагал мимо буков и елей; громко, вызывающе хрустел под ногами наст. Солдаты поворачивали к нему головы, удивляясь. Кое-кто ухмылялся. Он понимал их. Если начнут палить, он уж в траншею не кинется. Удовольствия от сигареты он не испытывал, но бросать ее не хотел. Остановился, прислушался: в тумане шваб – вероятно, офицер, как и он, – неторопливо шел по целине. Погиб у него кто-нибудь? Омерзительно. Почему мне хочется, чтоб и там кто-нибудь погиб? Какая польза Сербии, моей родине, от того, что в этой перестрелке из самых низких, самых глупых побуждений убит еще один человек в австро-венгерском мундире? Он пошел дальше.
Из окопа выбирались солдаты – по мере своей храбрости, равнодушия, способности выдерживать стужу; самые дерзкие и неосторожные расхаживали под деревьями, более осмотрительные и робкие держались поближе к траншее. Никто не произносил ни слова, только шмыгали носами и кашляли.
Бора прислонился к дереву, прислушался к тем, на той стороне, в тумане: оттуда доносился хруст тяжелых шагов, кто-то пританцовывал. Молча, как и здесь, у сербов; тоже только кашляли и сморкались. Что ж, поглядим, до каких пор мы люди. Или насколько нам холодно. Что с Данилой? Надо было условиться, что договор между ними не имеет силы в тех случаях, когда придется разведывать и брать пленных. Этот Данило всех обставил. Кто мог подумать в казарме, в Скопле, что Данило Протич вовсе не История, а обычный сентиментально влюбленный парень с самой чудной во всей Бачке деревянной лошадкой. Страстный, мучающийся оттого, что его покинула девушка, и мечтающий выполнить завет своего деда: на белом коне вернуться к гусям и шелковичным деревьям.
– Чего повыскакивали? Марш в траншею! – крикнул из окутанного туманом леса ротный Закич.
От неожиданности солдаты остановились, оглядывались на лес. На стороне противника тоже затихли шаги и кашель. Только носами шмыгали.
– В укрытие! Чего рты разинули?
– Разрешите им остаться, ведь люди замерзнут, – попытался возразить Бора, но наступившая напряженная тишина толкнула и его к окопу.
С той стороны, из туманного леса, зазвучала труба.
– Примкнуть штыки! – скомандовал Закич.
Неприятельский пулемет разорвал треском туман, к нему присоединились винтовки.
– Не стрелять, пока не увидишь! – кричал из тумана подпоручик Закич.
Бора вглядывался в непроглядную мглу: не пойдут же те бедняги в атаку? Как можно – штыком на промерзшего человека? Он опустил взгляд на убитого новобранца: окоченевший труп. Зато не разлагается.
Противник прекратил огонь: стреляли, чтоб погреться, или перестали оттого, что замерзли? Опять тишина. Иней шуршит в тумане. Шмыгают носами и кашляют солдаты. Все громче. Им вторят те, с другой стороны. Кто теперь первым вылезет из траншеи? Кто еще верит в человека, кому менее страшно, кто больший дурак?
Оттуда, из тумана, – постукивание башмаков и скрип снега. Громкое покашливание. Торопкие, быстрые шаги, будто кто-то спешит или пляшет коло. Они храбрее. Верят, что мы люди. Или презирают и считают трусами? Много вопросов для одного ответа; слишком большой выбор для одного-единственного решения. Только бы из нас, сербов, кто-нибудь не выпалил. Только б не показать себя подлецами и свиньями.
– Без команды не стрелять! – громко, чтоб его слышали и в тех окопах, приказал он.
Противник услышал его и сразу успокоился. Где-то сзади, в тумане, свистит дрозд. Его свист туго натягивает тишину, с деревьев облетает иней, дыхание клубится в окопе. Короче и тише свистит дрозд. Смолк. Тишина убила его. Серб выстрелил первым. Эх, не выдержал! Выстрел разнесся по горам, над всей землею, галактикой, долетел до самой смерти.
– Свинья! Дурак! Зачем стреляешь? – в ярости крикнул Бора.
Неприятельские солдаты ссыпались в свою траншею. Утратили веру в наш разум. Теперь они убеждены в том, что мы трусы и подлецы. Глупо рассчитывать на интеллект и доброту, война извечна. Он вылез из окопа. Стал прыгать на месте. Тишина превращалась в лед. Он коченел. Туман обволакивал его, душил, забирался под шинель, под рубашку, под кожу, проникал в кости, растекался по венам – густая, влажная, леденящая серость. Где-то совсем рядом свистнул дрозд. Он ждал его, желал услышать, слушал. Чем он питается? Поклевывает гильзы и свинец. Улетел. Утонул в тумане и тишине.
Слева высоко в воздухе просвистела пуля, следом донесся звук выстрела. Теперь не выдержал несчастный шваб. Не лезть же опять в траншею к пулемету. Вновь тишина, прежняя. У них там, в тумане, сильнее кашель, шмыганье носом, громче шаги. Сербы тоже начали вылезать из окопа, сморкаются, дышат на пальцы, приплясывают. Если мороз подожмет и туман сгустится, установится перемирие. Наступит период мира, как в свое время наступил период обледенения. Может быть. Какая-то материализованная туманом грусть заставила его спуститься в окоп; съежившись, он устроился на охапке папоротника, возле окоченевшего трупа. Лицо убитого синее, ледяное. Смерзлась ли у него в сосудах кровь? Красный лед. Может быть, и сердце оледенело. Ледяная груша из красного льда.
В траншею спрыгнул Данило История. Бора испугался, не было силы радоваться.
– Как ты можешь сидеть рядом с трупом? – спросил Данило.
– Он замерз.
Отвернувшись от убитого, Данило согнулся и прикурил.
– Как у тебя? – шепотом спросил Бора.
– Жуть. Мы взяли двоих, когда они по большой нужде вышли. Мадьяры. Один со страху плюхнулся, когда Паун из-за дерева на него штыком замахнулся. Воняло всю дорогу так, что не было сил за ними идти. И я вдруг почувствовал такую жалость к себе и такой стыд, что не смог даже говорить по-венгерски. Страшно было услышать язык этих несчастных.
– Медаль ты заработал.
Данило молча курил. Бора вынул у него изо рта сигарету, сделал две глубокие затяжки и вложил сигарету ему обратно в губы. С той стороны заиграла труба. Сербы попрыгали в окоп. Но Бора не слышал, чтобы так же поступил противник.
– Что сейчас будет? – шепнул Данило.
– Ничего особенного. Может быть, пойдут в атаку. Игра продолжается, – ответил Бора почти равнодушно.
15
Министру-президенту правительства Королевства Сербия Пашичу Ниш
Сазонов опять нажимает Если немедленно уступим Болгарии Македонию согласно договору 1912 года Россия гарантирует нам не только нейтралитет Болгарии но и скорейшее ее вступление в войну Русское правительство требует чтобы Сербия условно предоставила ему полномочия обещать Болгарии Македонию Стоп Спалайкович Петроград
Посланнику Королевства Сербия Спалайковичу Петроград
Передать лично Сазонову мои слова Пусть не вознаграждает сербской территорией Болгарию. Пусть наша матушка-Россия не ломает Сербию в тот момент когда Сербия подыхает в борьбе во имя верности России и славянству Стоп Пашич
Министру-президенту Королевства Сербия Пашичу Ниш
Сазонов вчера заявил мне что по военным соображениям Россия не сможет предоставить нам корпус так как ведет войну на три фронта Сейчас решающий момент в борьбе между нею и Германией По отношению к Румынии испытывает величайшее отвращение Умоляет Вас не дать армии пасть духом Конец нашим мучениям близок Главная и решающая победа обеспечена наверняка Стоп Спалайкович Петроград
Военному представителю Верховного командования сербской армии Бойовичу Лондон
Закупай взрывчатку в Америке Умоляй заклинай плати что попросят Стоп Пашич Ниш
Министру-президенту Королевства Сербия Пашичу Ниш
В Америке нельзя приобрести ни грамма взрывчатки вывоз запрещен Стоп Бойович Лондон
Посланнику Королевства Сербия Спалайковичу Петроград
Снова пади на колени перед царем нашим спасителем И снова скажи что Сербия гибнет Стоп Пашич Ниш
Министру-президенту правительства Королевства Сербия Пашичу Ниш
Великий князь Николай Николаевич в качестве Верховного главнокомандующего русской армии энергично требует чтобы Сербия усилила сопротивление Австрии и немедленно уступила Македонию поскольку защита Сербии и привела к этой войне и к этому кризису Стоп Спалайкович Петроград
Посланнику Королевства Сербия Спалайковичу Петроград
Если русский Генеральный штаб рассчитывает на совместную войну Сербии и Болгарии против Австрии то русским нужно откровенно сказать что такая совместная война ни в коем случае не возможна Такое союзничество даже ценой уступки Македонии завершилось бы взаимным уничтожением на глазах у неприятеля Болгарию могут употребить только против Турции За такую небольшую услугу пусть отдадут ей часть Фракии и кое-что от нашей территории до Вардара Соответственно ее роли и значению Стоп Пашич
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
С раннего утра началось отступление Первой армии. Фронт протяжением более тридцати километров поспешно сворачивался и преображался в неаккуратные колонны, которые легко стекали по склонам и скатам Равна-Горы, Раяца и Сувобора навстречу хриплым крикам петухов. Все происходило во мраке, тихо и уныло, в душах солдат затвердела мука многочисленных непрерывных поражений, придавила неизвестность: до каких пор отступать? А потом? Но внизу, у подножия гор, были теплые дома, хлеб, сухие носки и старики с кисетами, женщины, готовые вымолвить человеческое слово и жаждущие сделать то, что только они одни и умеют на этом свете делать.
Шестая австро-венгерская армия не выпустила ни одной пули по Первой сербской армии, которая на Сувоборском гребне оставила лишь несколько рот прикрытия, менее всего стремясь защищать себя, скорее как доказательство своего существования.
В отступающих колоннах Первой армии слышны были лишь голоса обозников на фуражных подводах; яростнее, чем обычно, кричали они и нахлестывали волов и лошадей. И только одна песня, одна-единственная мелодия звучала в Сербии на заре того дня, двадцать девятого ноября тысяча девятьсот четырнадцатого года – это была дудка Толы Дачича. Солдаты не верили своим ушам. Полк, спавший на ходу, проходил мимо лазаретов Моравской дивизии и сквозь сон слышал знакомую музыку сельских сходов и деревенских праздников.
Тола Дачич брел за подводой с тяжелоранеными и непрерывно играл. Обозники орали на него, замахиваясь кнутом; легкораненые облаивали; зато тяжелораненые просили играть. Доктор Кустудич, то обгонявший длинную вереницу воловьих упряжек, битком набитых ранеными, то оказывавшийся позади, кричал изо всех сил:
– Играй, старик, играй!
Не расставаясь с дудкой, которую он выменял у обозника за кусок сала и пару носков, крутился Тола Дачич возле лазарета Моравской дивизии. Он расспрашивал раненых о своих сыновьях, сумел узнать, что двое из них, Милое и Благое, живы. Об Алексе не довелось ничего услышать. Здесь, в лазарете, Тола оказывал услуги докторам и раненым офицерам, добывал что повкуснее и ракию, помогал санитарам колоть дрова и кипятить воду, а главное, хоронить умерших, отмечая могилы крестами, где писал имена. Он делал то, во что свято верил: человек, уходя с этой земли, должен оставить по себе след и память. С тех пор как появился Тола в лазарете, ни одни похороны не обходились без него, а их случалось по десятку на день. Он углублял и выравнивал могилы, ругаясь с измученными санитарами, сколачивал кресты, надписывал имя, место рождения и название полка, в котором сражался покойный, зажигал свечи, поливал могилы вином, украшал кресты васильками. Погребальные атрибуты он добывал в селах воровством или выпрашивая. По вечерам он напивался и оплакивал живых.
Если выпадало свободное от похорон время, он играл раненым на дудке, играл и рассказывал байки. Врал о победах, якобы одержанных армиями Степы и Штурма; выдумывал геройства черногорского войска; рассказывал о взятии сербами Земуна и прибытии десятка русских кораблей в Смедерево; клялся жизнью своих сыновей, что три казачьи дивизии русских двигаются от Неготина к Белграду; утверждал, что лично ему генерал Живоин Мишич сообщил, мол, «туча и тьма» английских и французских кораблей прибыла в Салоники, и доставили они солдат, пушки и провиант для Сербии. Если исстрадавшиеся раненые не верили, он пересказывал пророчества Нострадамуса о смерти бородатого и щеголеватого императора Франца Иосифа, предвещал мор в войсках под черно-желтым знаменем; тем, кто не мог уснуть, он, усаживаясь в изголовье, тихонько бормотал в ухо разные разности о кипящем дожде, льде, пламени, ядовитой мошкаре, которые обрушатся на нашу землю, согласно прорицаниям непогрешимого калугера Гриши из Преровского монастыря. Он врал страстно, увлеченно и столь же сильно был убежден в истинности своих слов; он был счастлив, если ему удавалось заставить кого-то из солдат хоть чуть-чуть ему поверить; сердился, обижался и люто бранился, если не верили. А офицерам и докторам как военную тайну доверительно пересказывал два своих разговора с генералом Живоином Мишичем, говорил, что ему Жуча шепнул и что он Жуче в глаза выложил. Так было до этого утра.
Он скользил по ледяной корке вниз по Раяцу, цепляясь за неровности льда, в неверном и мглистом утреннем свете; под аккомпанемент нудного скрипа и стука телег выдувал в свою дудку все, что ему приходило в голову; путал мелодии песен и танцев, не оканчивал начатого; в голове все смешалось и переплелось; срывается и в пропасть бездонную катится Сербия. Кто хозяин в горах, тот хозяин и в Сербии. На Моравах обеих, в равнинах, ее не оборонишь. Это он выложит генералу Живоину Мишичу и спросит у него, что тот надумал.
Когда занялся день и колонна с ранеными остановилась перед Горни-Милановацем, он сунув дудку в пустую котомку, выбрался на дорогу и пошел разыскивать штаб армии и генерала Живоина Мишича.
2
Медленно продвигаясь по изрытой окаменевшей дороге, генерал Мишич со своим штабом на рассвете достиг гребня над Горни-Милановацем. Натянул поводья, заставил коня идти еще медленнее, хотел даже остановиться; никакой пейзаж – разве что распускающийся дубовый лес – не волновал его так, как вид села зимою в утреннюю или сумеречную пору, если смотреть сверху: вольно уходят в небо плотные столбы синего дыма, образуя в морозном воздухе голубоватую дымку поверх крыш, сливовых садов и огородов. Глядя на дымы, он представлял себе, как люди разводят огонь, гадал об их характерах и их жизни, о семейных делах. Сейчас у него не было подобных помыслов, к тому же туман накрыл городок, запруженный, он знал, беженцами, обозами, ранеными.
Он отдавал честь каждому, кто попадался навстречу или кого видел во дворе, но, кроме солдат, никто ему не отвечал. Не раз поежился от застывшего в глазах у людей ужаса, пока ехал проулком к самому большому зданию в центре. Тревога ползла вслед за ним по улицам и дворам, забитым телегами, женщинами и детьми, глядела из окон и дверей домов.
Он остановился перед трехэтажным домом уездного начальства, отверг предложенную Драгутином помощь, спешившись и избегая взглядов беженцев и горожан, торопливо прошел в холодный пустынный коридор; оставшихся у входа офицеров с верховыми лошадьми тут же окружили штатские, горевшие желанием узнать, что происходит: вверху, на горах, тишина, а генерал Мишич со своей свитой в Милановаце. Часовые преградили дорогу нетерпеливым горожанам, стремившимся проникнуть в штаб, к генералу.
Адъютант Спасич ввел его в хорошо натопленную комнату на третьем этаже с окнами, выходившими на Рудник и Вуян; он приказал не беспокоить его до завтрашнего утра – ни о чем не докладывать и никого не пускать, к телефону приглашать только на вызов воеводы Путника. Солдаты принесли в комнату железную походную кровать, вязанку буковых дров. Драгутин – корзину яблок. Он снял сапоги, прошелся по просторной комнате, съел яблоко, лег на кровать и уставился в потолок: что может, на что осмелится сейчас генерал-фельдцегмейстер Оскар Потиорек, после того как Первая армия с колубарского водораздела спустилась к подножию гор? Если он надеется только на силу, он, вероятнее всего, поступит так, как предвидел воевода Путник. Но если этот Потиорек, помимо семи корпусов, обладает и девятью стратегическими идеями, он может и не нанести того удара, которого его противник более всего боится. В истории не много великих сражений было выиграно лишь благодаря логическим решениям полководца. Он, Мишич, давно убедился, что на войне унтер-офицеры и солдаты мыслят куда более логично. И побеждал тот полководец, который чувствовал и видел именно то, чего не принимал в расчет логично мысливший и логично действовавший противник.
Размышляя о полководце, который воюет не так, как бы он на его месте воевал против сербской армии, но который его побеждает и одолевает, он старался понять этого своего противника. Он хотел бы знать, где тот родился, кто его мать, любит ли его жена, есть ли у него дети. Если у него есть дети, если его любит жена, зачем же он тогда убивает сербских женщин и детей? Человек, у которого была мягкая и нежная мать, чье детство прошло возле ласковой бабушки и справедливого деда, даже на войне, в чужой стране не может убивать невинных и порабощенных. Но так ли это?
Он вспомнил какого-то австрийского генерала, которого видел однажды на военных маневрах в Линце, когда, будучи еще капитаном, в качестве представителя сербского Генерального штаба присутствовал на боевых стрельбах офицерского училища. Наверное, генерал-фельдцегмейстер Оскар Потиорек не похож на того генерала, который говорил желудком, фыркал на каждое слово других, словно запретив себе до конца дней своих улыбку. Был он лощеный, сверкающий, украшенный множеством орденов, с бакенбардами и бородой, как у Франца Иосифа. Адъютант то и дело подавал ему свежие носовые платки, и в течение первой половины дня, проведенной в поле, дважды менял его белые перчатки. Нет, нет. Такой человек не может быть командующим Балканской армией Австро-Венгерской империи. А почему, собственно, не может? Кто вообще знает, каким может быть человек, повелевающий армиями и обладающий правом отдавать на войне любой приказ? Вукашин Катич, когда они прощались, и за ним, Мишичем, перед его женой и ребенком отрицал право единоличного командования во имя отечества и свободы. Что с этим несчастным Иваном? Надо завтра спросить у командира дивизии. И осведомиться о своих собственных сыновьях Радоване и Александре. Надо бы написать пару слов Луизе. О чем? Только с матерью мог бы он сегодня говорить. Только с нею. Присел бы возле очага, заглянул ей в голубые влажные глаза: что мне делать? Потянувшись всем телом, он зажмурился.
Как бы он поступил на месте Потиорека сегодня, завтра? Преследовал бы без раздумий Первую сербскую армию; гнал без отдыха к Чачаку и западному Поморавью. И сербский фронт распался бы за несколько дней. Именно так предсказывал воевода Путник, возражая против отступления с Сувоборского гребня.
Он услышал свой собственный вздох и испугался, как бы кто другой его не услышал, закашлялся, встал с кровати и, закурив, принялся вышагивать по огромной пустой комнате. Он слышал шум и женские крики у входа, но не захотел узнать, что случилось.
Если они с воеводой Путником видят только благоприятные для противника стратегические возможности, то почему бы их не видеть и самому фельдцегмейстеру Оскару Потиореку? Как он, Живоин Мишич, вообще смеет считать, что генерал, который в течение двух месяцев выигрывает все сражения, – бесталанный военачальник? Как он, Живоин Мишич, в подобной обстановке может не прислушиваться к мнению воеводы Путника, полководца, который в трех войнах ни разу не ошибся настолько, чтобы противник сумел поймать его или использовать его ошибку? Того самого Путника, который всегда не верит, что при движении к цели существует только один вариант. Путника, который даже самый простой вывод способен тщательно обдумывать и из самой запутанной ситуации умеет найти выход. Того человека, который, сколько бы ни работал, всегда имеет избыток времени. Как же он посмел, будучи самым слабым, воспротивиться разом и Путнику, и Потиореку? Лишь однажды, возможно, всего лишь однажды в жизни, солдат может пойти и против своего командира, и против неприятеля, вступив в тот бой, который всегда проигрывают, выигрывают же только один-единственный раз. И именно на Сувоборе не сумел он избежать этого искушения?
У него болела голова, стучало в висках. Отбросив сигарету, он растоптал ее, точно ядовитую змею. Потом подошел к окну: в тумане скрылись Рудник и Вуян; издали, с позиций Третьей армии, доносилась редкая, отрывистая орудийная перестрелка; на западе, где была его армия, царила тишина. До каких пор? Дорога на Чачак забита беженцами. Он прислонился лбом к холодному оконному стеклу.
Проблемы прогресса, свободы, справедливости во имя блага народа решают государственные деятели; страны и города могут отстоять или покорять только военачальники. Судьбу народа, вопрос о его существовании не решают ни те, ни другие. Нет. Иная сила здесь определяет. Нечто, находящееся за видимыми факторами. Стоящее выше всякой поддающейся измерению силы. Прочнее любого материала. Значительнее логики и цифр. Древнее воли к победе. Глубже ненависти. Нечто, с чем человек и народ выживают и продолжают жить даже тогда, когда миром овладевает время смерти. Этим, единственно этим можно противостоять Потиореку, а потом отбросить его за Дрину. Когда он, Мишич, попытался растолковать свои соображения воеводе Путнику, тот был непоколебим, убежденный в своем; когда он что-то высказывал своим подчиненным, только подхалимы и люди легкомысленные признавали его правоту.
– Господин генерал, Верховное командование сообщает, что в военных мастерских Крагуеваца идет подгонка снарядов под калибр наших орудий. Гильзу урезают на два миллиметра и опять закупоривают. Самое позднее послезавтра начнут поступать снаряды. Самое позднее послезавтра. Получим несколько тысяч, господин генерал.
– Наконец-то. Слава богу. Спасибо вам, Хаджич. Какие чрезвычайные новости вы еще хотите мне сообщить?
– Комиты разрушили мост на Вардаре и прервали железнодорожное сообщение у Джевджелии.
– Это обычные и нормальные явления. Ладно, полковник. Подождите! – Хаджич остановился у двери, озаренное радостью, его мясистое, отекшее лицо с темными кругами под глазами было сейчас непривычно приветливым и добродушным, незнакомым Мишичу. Может быть, он несправедливо судит об этом человеке?
– Вы что-то хотели сказать, господин генерал?
– Вы не возражаете, если мы соберем командиров дивизий на совещание?
– Мне кажется, это необходимо, господин генерал.
– Если вы тоже так считаете, то примите меры, чтобы послезавтра к вечеру начальники дивизий были здесь.
3
Когда эскадрон спустился в Таково и получил приказ отдохнуть, подкрепиться и избавиться от вшей, Адам Кагич сунул деньги своему приятелю Урошу Бабовичу, чтобы тот напоил и накормил его одра, как Адам окрестил коня, которого получил после исчезновения Драгана и Своих мытарств на занятой противником территории; а сам, взяв половину выданных на двоих галет и несколько сваренных вкрутую яиц – ему была противна всякая еда в грязных бедняцких хибарах, – забрался в хлев, устроившись в яслях между коровами, и, закутавшись попоной, зарывшись в сено, спал, подремывал, страдал.
Он, вероятно, был сейчас единственным солдатом Первой армии, огорченным и раздосадованным ее отступлением с Сувобора и Раяца. Если мы ничего не могли сделать врагу, когда сидели над ним и били его в голову, то теперь, когда мы у него под пятками, начисто пропадем; он нас, как зайцев, погонит теперь вдоль Моравы. Сотрут Сербию с лица земли до рождества. Окажется Драган в плену, угонят его к германцам. И станет на нем ездить какой-нибудь пузатый швабский боров. Нет, не будет он на нем ездить, не будет. Не позволит он ему себя обуздать. Станут пахать на нем, возить дрова и навоз. Будет мыкаться по швабскому захолустью, пока зубы целы, а потом его подкормят и отведут на бойню. Они ведь и конину едят. Пустят его на колбасу и сожрут. Лучше б ему погибнуть. В атаке кавалерийского полка погибнуть. Но самое-то ужасное, что в Сербии ему уже не погибнуть. Мы удираем от пехоты, от нескольких снарядов, коннице нет надобности нас атаковать. Нет. Дома Драган уже не сможет погибнуть. Разве что когда с Сербией будет покончено и австрияки погонят его на русский фронт. Там, в боях против русских, можно по-людски погибнуть. В атаке, от казаков. Хоть бы ему смерть принять от руки настоящего человека, который понимает, что такое конь, и умеет с ним обращаться. Только чтоб не пахал он землю для швабов, не таскал у них дрова да навоз. Не будет. Небось, как попался он им, как увидали они его, пришлось сразу же доставить в штаб дивизии. И теперь на нем красуется не иначе командир дивизии, какой-нибудь генерал. Если сумел оседлать. Как же, оседлаешь его. В казарме, когда он действительную проходил, и за четыре месяца войны ни одному сербскому офицеру – а пробовало их не меньше трех десятков – и ста шагов не удавалось на нем сделать в седле. Не помогали ни ловкость, ни палки. Не давался конь, такой уж он уродился, некому, кроме Адама, на нем ездить.
Тяжело и грустно вздыхали коровы, почесывая рога о дерево. В темноте мерцали большие коровьи глаза. Терпкий запах навоза щипал ноздри.
Кто знает, может, Драгана уже прикончили. Попытался германец на него забраться, свалился раз-другой, а солдаты кругом животы надрывали, один не выдержал сраму и пустил коню в голову пулю. Надо было б его еще поискать. И идти к Валеву, Мионице, к Лигу, там штабы дивизий. Драгана не станут держать на фронте да на Сувоборе. Если не прикончили за непокорность там же в дубовом лесу. А может, он убежал при первом же залпе, когда неприятель под прикрытием тумана вышел в спину эскадрону? Умчался в лощину. Или на гору. Если так, должен был бы найтись!
Два дня и три ночи шнырял Адам вокруг неприятельского обоза и штабов, переодевшись в мундир, снятый с убитого вражеского солдата. Его гоняли как бешеного пса по огромному пустынному загону, куда он забрался, наблюдая за передвижениями неприятельской армии. Сунул он голову черту в пасть, а разве мог он поступить иначе? Если б не застиг он этого Станко-личанина, в самый раз как тот большую нужду справлял, и если б не сумел он по-человечески сговориться со Степаном, хорватом, унтер-офицером, как уйти им на сербскую сторону, то схватили б его как сербского шпиона и не сносить ему головы. И если б Степан не сказал чего-то там по-швабски, когда они напоролись в овраге на солдат, которые, как с ледащей скотиной, расправлялись с пленными обозниками, оробей Степан тогда, висеть бы Адаму сейчас на первом дереве. И не дождался б он этой позорной благодарности перед строем эскадрона «за про явленную храбрость и находчивость», а мне такая храбрость, сам понимаешь… «Сумел бежать из плена и привести с собою еще двух братьев славян». Позорная, обидная похвала. На войне ничего нет легче, чем соврать да обмануть. И не был он в плену у швабов, и нет никакой его заслуги в том, что «два брата славянина», как выразился командир эскадрона, перебежали на сторону сербов. Голодные были люди, темно в глазах у них стало, пропала охота мотаться по горам и сугробам за Франца Иосифа и венских гологузов, обрадовались первой возможности сдаться какому-то несчастному сербу, искавшему своего коня. Мать ее, эту свободу, это отечество, эту разэтакую войну!..