355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Добрица Чосич » Время смерти » Текст книги (страница 46)
Время смерти
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:09

Текст книги "Время смерти"


Автор книги: Добрица Чосич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 46 (всего у книги 53 страниц)

– Я по-прежнему в этом убежден. Считаю, все так.

– Нет ли у вас в душе веского основания что-либо изменить?

– Больше всего меня беспокоит час наступления.

– Меня также.

– Семь часов поздно, господин воевода.

– А я боюсь, что семь часов рано. Сумеет ли сербская армия за несколько часов при такой погоде, на такой местности, в таких условиях собраться должным образом и выступить?

– Мы должны это сделать. Иного выхода нет.

– Кроме «мы должны», надобно еще и мочь.

– Я убежден, что сегодня мы сможем.

– Я чувствую, Потиорек завтра в наступление не перейдет. Послезавтра, может быть. Не сомневайтесь больше при определении часа операции.

– Слушаю вас, воевода.

– Разумными являются только такие оперативные планы и решения, которые подчиненным командирам кажутся обыкновенными, а войскам – легко осуществимыми. Исход завтрашней операции может быть решен какой-нибудь лихой ротой, каким-нибудь яростным взводом. На войне случаются такие мгновения, когда судьбу целой армии может решить один солдат. Слышите меня, Мишич?

– Я верю в это, воевода.

– Меня не тревожил бы исход нашей операции, если б каждый солдат понимал, что завтра именно ему суждено выиграть или проиграть войну от имени всей Сербии. Спокойной ночи, Мишич!

Связь оборвалась, но генерал Мишич не отнимал трубки от уха: вдали возбужденными голосами перекликались телефонисты, как будто их кто-то душил. Перед зданием штаба армии мостовая отзывалась на перестук конских копыт – вестовые доставляли донесения своих штабов и вновь отправлялись на позиции. Какой необходимый приказ позабыл он еще отдать по армии? Спать! Да, да, спать! Этот сон завершится рассветом для Первой армии. Он повернул ручку телефона

– Алло, Дринская! Говорит Мишич. Неужто вы, Крста, еще всех дел не переделали? Чтоб через десять минут все спали. Немедленно уложите командиров полков. Спокойной ночи, Дринская! Я вас сам разбужу… Алло, Моравская дивизия! Почему вы, Люба, не спите? Спят даже перед свадьбой, а тем более перед такой великой битвой. Ложитесь сейчас же и отдыхайте получше. Спокойной ночи, Моравская!.. Дайте мне Дунайскую первой очереди. Кайафа, ваша дивизия спит? Очень жаль, что я вас разбудил. Так вышло. Я тоже плохо верю в дела, которые делают до самой полуночи. Это поэтам и актерам положено колобродить за полночь. Да, политикам и игрокам тоже, вы правы. А пахари, скотоводы, ремесленники, как и мы, солдаты, все, кто исполняет тяжелую работу и живет всерьез, рано ложатся и рано встают. Приятного сна, Кайафа. И всей Дунайской!.. Пожалуйста, дайте командира Дунайской дивизии второй очереди. Отчего вы еще не в постели, Васич?

– Не думаю, что я сегодня усну, господин генерал.

– Как это вы смеете не уснуть сегодня, Васич?

– У меня на столе донесение, которое через несколько минут будет вам доставлено обычным путем.

– Зачитайте мне его сейчас.

– Я глубоко и всесторонне обдумал план нашего завтрашнего наступления. И по-прежнему, как и на совещании в штабе армии, убежден, что самое лучшее – встретить противника на подготовленных для обороны позициях, разбить его и только потом перейти в наступление. Это вернейший путь к успеху и спасению Сербии.

– Говорите, говорите, Васич, я вас слушаю.

– Все свои серьезные соображения я сообщил вчера.

– Серьезные знаю. Вы мне расскажите о тех, что вам кажутся несерьезными, но гудят в голове и стонут в душе.

– Я даже сегодня ночью не могу поверить в то, что в самом большом риске заключается наибольшая мудрость.

– Скажите мне, Васич, все, пусть самое скверное, что вы думаете обо мне. Вы благородный человек, я хочу услышать.

– Я выскажу вам это, господин генерал. Вы, к сожалению, не понимаете, что величие человека вовсе не адекватно величине его заблуждения. В этом заключается и ваша, и наша роковая ошибка.

– Может быть. Спасибо, Васич. Только что тут поделаешь? Мир так устроен, что люди, больше других заблуждающиеся, нередко являются людьми, облеченными наибольшими правами. К счастью для Первой армии и для нашего народа, мои заблуждения и мои права могут продлиться лишь несколько дней. А сейчас, пожалуйста, прикажите штабным ложиться спать, сами немедленно тушите лампу и ложитесь. Закройте глаза, слушайте звуки ночи, спите. Я вас разбужу. Спокойной ночи, Васич!

И опять держал трубку, слушал завывания и свист далей, этих ужасающих, огромных непознанностей, где зародится спасение или осознание заблуждения, конец полномочий командующего. Да, нужно спать! Спать, а не грезить. Спи, Первая армия!

Он опустил трубку на рычаг и вышел в коридор проверить, спят ли Хаджич и остальные офицеры. Потрескивали лампы, тени плясали по стенам, одолеваемые сном часовые и посыльные встрепенулись, вытянулись. Этим он приказать не может: спите, солдаты. Мир так организован, что всем людям разом спать не удается. Поеживаясь от холода, вернулся к себе, взял со стола часы и погасил лампу.

Если ты, Вукашин, уже понимаешь, что не является моим правом, то понимаешь ли ты, что меня одного ожидает, если Первая армия потерпит поражение? Позор. Да, вечный позор. В этом наказание для командующего потерпевшей поражение армии. Удел рядовых солдат – страдания и муки, но они могут жить и пережить их. Позор, павший на голову командующего разбитой армии, нельзя перенести и пережить. Все помнят о нем. Если б ты, Вукашин Катич, знал, как мне страшно сегодня ночью. Сегодня я самый большой трус во всей Первой армии. Подобного страха не испытывает никто. Ни одному из солдат Потиорека неведом такой страх, как мне, друг.

Медленно, как можно тише, чтобы не слышать самого себя, подошел он к кровати, столь же тихо лег, не раздеваясь, беззвучно накрылся одеялом и шинелью поверх него: озноб не проходил. Он стиснул в кулаке часы, дабы заглушить их голос. Если б в его ладони вместо часов была сейчас прядь волос Луизы, а вместо тиканья он слышал бы ее дыхание, он уснул бы тотчас. От дрожи не избавиться: выгнулись Рудник и Сувобор, колышутся гребни, куда-то погружаются и выныривают вершины гор, меняют свой путь реки и сливаются дороги. Стучит зубами земля.


ГЛАВА ШЕСТАЯ
1

В предрассветных сумерках Алекса Дачич во главе отделения гранатометчиков подползал на поросшей можжевельником вершине к пулеметному гнезду австрийцев. Запомнилась ему эта скалистая вершина, где его роте пришлось вести бой, когда при отступлении она прикрывала полк; хорошо помнил он и овраг, по которому, истекая потом под тяжестью сумки с гранатами, он сейчас пробирался: здесь они бежали с Иваном Катичем, Катич потерял очки, и они, вернувшись сюда, чтобы их разыскать, случаем уцелели. Наверху послышался кашель, он замер.

– Тихо, подошли! – шепнул своим, удерживая рукой соседа, который и двигался шумно, и шмыгал носом непрерывно. – Садись.

Сам остался на ногах, вслушиваясь в кашель наверху. Начеку они. Заметят, когда пойдем по осыпям, и прошьют очередью. Не надо было выходить на эту берлогу. Не надо, да не сумел одолеть он желания, когда командир батальона капитан Новакович разбудил, построил роту и, покуривая, спросил:

«Найдется ли среди вас некто, чью грудь я смогу украсить сегодня золотой медалью Обилича за храбрость?»

Было темно, взглядов солдат он не видел.

«Неужто среди пятидесяти сербов не найдется героя? С кем же мне тогда прорывать позиции швабов, мать вашу?!»

Это ругательство, точно пощечина, заставило Алексу выкрикнуть:

«Я могу, господин капитан!»

Несколько мгновений в тишине только выл пес, словно его резали на куски.

«Один-единственный?» – воскликнул офицер.

«Нет, не один. Я тоже могу, раз может Алекса», – подал голос Милош Ракич; этот косоглазый парень из Ягодина по какой-то причине после Бачинаца взялся соперничать с Алексой.

«Еще есть добровольцы? С кем, вы думаете, я буду фронт прорывать, грыжу вам вашу этакую-разэтакую! – Командир шел вдоль строя и осыпал бранью солдат. – Вы двое-за мной».

Он поставил их перед строем двух рот, что-то кричал, угрожал, вызвалось еще несколько человек; тогда он повел их в штаб и там при свете лампы, покуривая, долго на них смотрел. А они стояли вдоль стены. Наконец спокойно произнес:

«Для продвижения полка в прорыв необходимо уничтожить укрепленное пулеметное гнездо противника и удерживать его до тех пор, пока полк не займет намеченный рубеж. Старшим назначаю Алексу».

Кто-то насвистывал; с самого выхода парень посвистывал: штаны небось полные.

– Кто там свистит? Не к богу в гости идем!

– Я. А чего не свистеть? К полудню станет видно, где рождество встречать будем, – ответил Милош Ракич.

Наверху в тишине хрипло кашляли; рядом клокотал студеный ручей. Надо идти.

– Пробирайтесь, как ласки, как белки, прыгайте! – шепнул Алекса и осторожно пошел вперед; журчание ручья проникало в сердце, наполняя вены. «Когда наши орудия сделают первые выстрелы, забросать гнездо гранатами», – приказал командир. Да, но что делать, если их заметят, накроют огнем до того, как начнут сербские орудия? Алекса остановился. Велел всем сесть. Уселись на снегу. Густой туман проникал в легкие. Милошпо-прежнему насвистывал оро[76]76
  Оро – вид народного танца (хоровод).


[Закрыть]
. Кто-то шепотом рассказывал соседу о том, как вечером «опрокинул в ясли такую славную…». Ему мешали и шепот, и свист Приказал замолчать. Милош продолжал свистеть.

– Если швабы нас заметят, я в тебя запущу гранатой, знай!

Не услышал, что ответил Милош. Хотелось курить, а зажигать опасался. Нащупал веточку, обломил, принялся грызть ее и сосать. Жаль, не успел он Ивану Катичу доложить, какое задание ему предстоит выполнять на рассвете. А как раз накануне случился у них разговор, из тех, что редко бывают у рядового с командиром.

«Слушай, взводный, скажи мне по правде. Преровцы мы оба и соседи, хотя ты ко мне через забор не лазил».

«Перелезу, Алекса. Как получу отпуск, поеду к деду в Прерово».

«Ты полагаешь, завтрашней атакой мы сумеем шваба одолеть?»

О таких вещах он не заикался ни на Превии, ни на Главице, с чего же вчера спросил? Тому это понравилось, улыбнулся:

«Я полагаю, сумеем! А ты не веришь, Алекса?»

«Вроде тоже кажется, что сумеем. Должны».

«Ты можешь мне обещать? Если убьют меня, передай моему деду Ачиму, что в первый же свой отпуск хотел я приехать в Прерово».

У этого тощего слепенького паренька мягкая душа, не в Катичей. Пришлось Алексе сжалиться:

«Что еще сказать твоему деду?»

«Что я твердо решил навестить его. Остальное болтай что хочешь. Только не ври, как твой отец».

Верно, отец – брехун, на пол-Сербии славный. Студент его сразу раскусил.

«А если я погибну и ты поедешь в Прерово, господин студент, о чем ты станешь рассказывать моим соседям и своему брату Адаму? Если этот наездник меня переживет».

Чего мне взбрело у него об этом спросить? Подумает, будто струсил. Кто знает, о чем подумает. А тот выпалил без задержки:

«Я всем расскажу, что ты был самый храбрый во всем взводе. Во всей роте».

«Ладно. Хорошо, что ты будешь об этом рассказывать. Только еще скажи, что не был я жуликом и плохим товарищем».

А разве на Сувоборе хоть одному голодному я дал кусок хлеба? Правда, ни разу не отказал раненому в табаке. И этого придурка Славко, труса, на Бачинаце пер на собственном горбу от каменоломни до оврага и отдал ему два динара за его вонючий дукат. И сам после этого ноги еле унес.

«Шучу я, Катич. Шучу. Вернусь я в Прерово. Я не погибну. Нет».

Кой черт заставил меня об этом сейчас думать?

– Чего ж ты замолчал, Милош? Ну-ка отсвисти мне «Коло ведет Дунда».

Милош молчал. Наверху теперь кашляли двое. Жарко журчал подо льдом ручей, проникая Алексе Дачичу в самое сердце.

2

Данило История и Бора Валет во мраке и густом тумане развернули в цепь свои взводы и теперь ждали сигнала к атаке; ребята полегли на тонкую снежную корку, глядя на слабенькие пятнышки света наверху: там австрийцы.

У второго слева костра я закурю, подумал Бора Валет и пошел к Даниле. Два часа оставалось до начала атаки; тяжело было глядеть на чужие костры, расплывавшиеся в тумане.

Даниле пятна света казались неведомыми глазами, которые сперва следили за тем, как он располагал свой взвод, а теперь прицелились в него. Он тоже поднялся и пошел к Боре. До атаки больше часа; не мог он без Боры, без своего товарища, ждать «того» момента.

Идя навстречу друг другу, они предостерегали, напоминали солдатам, чтоб не кашляли, не разговаривали, не курили. Встретились.

– Я тебя ищу, – шепнул Бора.

– А я тебя, – отвечал Данило; он схватил Бору за руку и тут же выпустил, испугавшись собственного желания почувствовать физическую близость друга. Что со мной? Не первый же это бой. Правда, будет атака. Та самая, для описания которой в письме он два дня не мог подобрать впечатляющих и волнующих слов.

– Когда мы пошли, я завел отцовские часы, – шептал Бора и тянул за рукав, чтоб сел рядом.

Данило сел, их плечи и колени соприкасались. Оба думали: дрожит он. Прижимались крепче, чтобы успокоить друг друга. И долго молчали, смотрели на смутные огни, которые то пропадали, то появлялись вновь, взмывая с туманом к небу.

– Который час? – спросил Данило.

– Не вижу. Но шести еще нет. Петухов не слышно.

– Мы их сожрали.

– А собаки?

– На рассвете собаки засыпают.

– О чем сейчас думают те возле своих костров? – Бора вытащил часы и приложил к уху, вслушался: сейчас он не хотел лишать себя ни присутствия друга, ни воспоминания, даже печали. Пусть отец отсчитывает ему секунды до первых орудийных залпов и звуков полковой трубы.

Данило вспоминал свой дом. Теплые комнаты. Постели… Зачерпнув, сжал в кулаке снег. Братья и сестра спят, словно и нет войны; спит Невена. Все девушки спят, хотя идет война. Мама, может быть, встала. И дед, если он на хуторе. Письмо можно начать так: «Вы спали самым сладким сном, когда я лежал на снегу под Сувобором…»

– Каково было первое побуждение, главная потребность у человека, когда он начал измерять время?

– Время начали измерять из вполне практических нужд. Своего рода расчета. О выгоде шла речь.

– Нет, нет. Изобретатель часов не был ни купцом, ни ремесленником, ни полководцем. Этот человек, который первым захотел измерить время и послушать, как оно проходит, должно быть, ощущал страшное отчаяние. Более страшное, нежели ветхозаветные пророки. Мысль о смерти, видимо, не отпускала его.

– Не думаю. – Он почувствовал ладонь Боры на своем плече, вздрогнул. С Борой что-то случится. Вчера вечером, когда они узнали о наступлении, он так странно вел себя. Издевался над новым командиром, обидел Царича, полез в драку из-за того, что они не пожелали играть с ним в покер.

– Ничто великое, вечное не могло родиться из мелкого расчета. Я утверждаю это, Данило. – Он крепче прижимался. Данило не трясся от холода. Бора хотел видеть его лицо, глаза. Ночью трижды он произнес: «Произойдет нечто великое. Для истории, увидишь».

– А может быть, часы изобрел любовник? Некто, ожидавший женщину или спешивший к ней. А, Бора?

– Не думаю. Любовников время не занимает. Они думают глазами.

Они молчали и смотрели на костры, разгоравшиеся на той стороне в тумане. Данило мысленно продолжал начатое письмо: «Сразу после полуночи мы вышли на исходные позиции и залегли, ждали рассвета, чтобы атаковать. В кармане моего товарища, лежавшего рядом, стучали часы… Что они отстукивали? Время? Банально. И неправда. Часы ничего не показывают. Их время не время людей. Существует лишь мое время. А что сейчас есть мое время? Ожидая сигнала к атаке, я слушал часы». Неубедительно. Подумают, я вру. Как можно слышать тиканье часов в чужом кармане? Только у страха есть уши для часов из чужого кармана. Вместо чепухи с часами напишу: я ждал сигнала к атаке и смотрел на неприятельские костры. Это напоминает ночь в канун Бородинского сражения. Отец, который наизусть знает «Войну и мир», будет громко смеяться, дед поперхнется на этой фразе. Но это правда.

– Берегись сегодня, Данило.

От неожиданности Данило дернулся, и рука Боры упала с его плеча.

– Чего я должен беречься?

– Так. Сегодня нужно быть осторожным.

– Вот именно сегодня я и не буду осторожным. Сегодня пойдет сражение во имя истории, хочу сказать я.

– А что будет с твоей деревянной лошадкой?

– С моим деревянным коньком? – не сразу ответил он. – Пусть будет так, как мы условились той студеной ночью на Малене. Если я погибну, ты едешь в Нови-Сад; расскажешь моим, как я погиб во время атаки. Непременно во время атаки. И возьмешь моего деревянного конягу, которого дед подарил мне на Видов день, когда я закончил первый класс. И сохранишь его для своего сына. Идет, Валет? – он старался вложить веселость в последнюю фразу и хлопнул приятеля по колену.

– Идет, Данило. Договорились. Но после войны никому ни слова об этом твоем деревянном лошаденке.

Бора приблизил лицо к лицу товарища и вгляделся: тот будто бы улыбался. С тех пор как разнеслась весть о наступлении, Данило стал каким-то странным. Беспричинно улыбался. Как во сне. Чем его ободрить? Что предложить на память?

Они молчали, смотрели на костры – австрийцы гасили их. Словно убивали. Сверху, из тумана, послышался свисток. Они разом вскочили на ноги, как по команде, и одновременно произнесли:

– Береги себя сегодня.

– Ты себя береги.

Пригнувшись, поспешили на свои места, к солдатам.

3

– Не нравится мне, что наша рота осталась в резерве, – с беспокойством сказал Савва Марич Ивану, протягивая расколотый орех.

– Чем это плохо?

– Тем, что резерв ведет и свой бой, и бой командующего.

Они сидели у овина между кадушками с прелыми сливами; где-то рядом в непроглядной тьме солдаты спорили о том, когда лучше варить ракию.

– А что такое, Савва, бой командующего?

– Это самый трудный бой, господин мой взводный. Его ведут ради офицерских чинов и отличий.

Иван Катич не очень ясно понял, но, тревожась оттого, что идет в бой без запасных очков, не испытывал особого желания продолжать разговор с Саввой Маричем, непривычно разговорчивым в это утро. Тот вдруг пристал к Ивану с расспросами, что за люди французы и чем они отличаются от сербов. А Иван ничего толком не мог ему объяснить. Подобное любопытство лишь рождало горячую и обжигающую тоску по Парижу, этому теперь нереальному, увиденному словно во сне сочетанию свободы и красоты. Возбуждающему надежду наваждению: на этом свете нет невозможного. Так ему казалось тогда. Всем юношам нечто подобное кажется в том городе. И у отца была такая же вера. Никогда теперь с книгой под мышкой не бродить ему по Латинскому кварталу, не слушать орган в Нотр-Дам, не проходить по галереям Тюильри, не упиваться розовой пеной женских улыбок на тротуарах Сен-Мишель. Нет, нет. Я не раскаиваюсь. Я должен был приехать.

На дороге, по которой следовала к позициям колонна пехоты, кричали офицеры, ругали солдат за то, что те не уступали путь лошадям; слышались удары и вопли. Офицер, должно быть, лупил саблей плашмя несчастного стрелка, решил раздосадованный Иван. После Превии он сталкивался с этим в третий раз. И сейчас не смог промолчать.

– Слышите удары, Савва?

– Слышу. Бьет тот, кто имеет право бить. А тот, кого бьют, должен терпеть. И быть настолько разумным, чтобы не попадаться на глаза кровопийцам.

– Что такое, Савва, для вас свобода? За что вы погибаете? Может быть, тот несчастный, которого сейчас колотит саблей болван-офицер, уже через час погибнет! Преступник!

– Свобода? Свобода… – Хрустнула скорлупа ореха. – Кто может это сказать? Свобода – это когда я не боюсь любить и уважать то, что своим собственным разумом считаю этой любви и уважения достойным. И не любить и не уважать то, что я не хочу. – Он протянул ему расколотый грецкий орех.

– А крестьяне, солдаты так же думают о свободе? – Иван взял орех, но не положил в рот, держал на ладони.

– У каждого своя свобода, господин Катич. Я про свою понимаю.

– Простите, а какова именно эта, ваша, свобода?

– Скажем, своему я могу быть даже слугою. А иноземцу не желаю быть ни хозяином, ни господином. И когда с меня кожу сдирает налоговый инспектор – серб, когда меня бьет сербский офицер, я их ругаю и смотрю, где бы им нашкодить. Стараюсь не попадаться на глаза. Скажем, если власть такая негодящая, как у нас, если ее переменить не можешь, то шкодь ей. А можно и переменить. Мы-то, вы лучше моего знаете, нескольких королей да князей переменили, а ведь век человеческий еще не миновал.

– И в чем же еще, Савва, эта ваша свобода?

– Охота мне, господин мой, петь то, о чем петь охота, и горевать тогда, когда горюется. Хочу все, что мне хочется, делать. За такое я воюю.

У Ивана Катича не находилось слов. Десять лет слушал он в отцовском доме его друзей, профессоров и докторов; о национальных идеалах Сербии, о ратных целях кричали политики, офицеры, газетчики, студенты, радикалы и социалисты, и никто из них не сказал так, как этот крестьянин: воюю ради того, чтобы мог любить и уважать то, что люблю и уважаю. Да. За такую цель имеет смысл погибнуть.

– Вам нравится запах прелых слив, господин Катич?

– Очень нравится, очень. Мне нравятся ароматы опавших и гниющих плодов. Запахи деревенских домов, амбаров, овинов, – солгал он через силу.

Савва Марич не соглашался с солдатами, считавшими, что варить ракию до наступления морозов нельзя. Иван Катич стал прислушиваться к их дискуссии, которую они вели так серьезно, будто обсуждали существо материи. Он слушал их и вдыхал запах прелых слив – впервые в своей жизни.

4

В сопровождении офицеров генерал Мишич, направляясь на позиции Моравской дивизии, неторопливой рысью ехал по замерзшей дороге и на рассвете, измученном густым туманом, достиг вершины над Милановацем. Достигнув верха, он остановился, чтоб обозреть фронт армии: туман поглотил все – что может быть страшнее для артиллерии. Тишина, ни петухов, ни собак. Посмотрел на часы: шесть. Если генерал-фельдцегмейстер Оскар Потиорек решил начать свое наступление сегодня, значит, он тоже наметил его на семь. Армии столкнутся во встречном бою; победит та, у которой командиры лучше владеют собой и солдаты более храбрые. И тогда осуществится предсказание Путника: исход сражения сможет решить одна рота, один взвод, один храбрый солдат.

Офицеры молчали. Ему захотелось спросить: о чем молчите? Однако подобной ошибкой нельзя начинать грядущий день. Копыта стучат по смерзшейся земле, эхо, кажется ему, доносит стук до Моравы и Сувобора; они двигались вверх по склону, утопали в тумане, где растворялись деревья и исчезала дорога.

Роты уже вышли на исходные рубежи; в мыслях он видел солдат: молча вглядывались они в туман, примкнув к винтовкам штыки; прислуга стояла возле ящиков со снарядами, позади наводчиков, нервно подкручивавших свои прицельные приспособления; командиры батарей поудобнее прилаживали телефонные трубки, проверяли связь с корректировщиками; офицеры то и дело поглядывали на часы. Что еще он, командующий армией, не успел обдумать, предугадать, предпринять? Что упустил? Он не знал. Что ему говорило предчувствие? Даже себе самому он не желал дать ответа.

Ночью он ничего не видел во сне, хотя на какой-то миг ему и удалось остановить Рудник, Раяц и Сувобор, которые плясали, сталкивались и сливались друг с другом. Они сбрасывали с себя его дивизии, а он их опять размещал согласно своей «Диспозиции к наступлению».

Но, поднимаясь с постели, он ступил сперва левой ногой, левой, черт возьми! Взглянул на часы: шесть тридцать. Он должен быть на земле, должен стоять на ногах, когда грянут орудия. Погнал коня крупной рысью по склону, в гущу тумана. Ему невыносим, раздражает стук копыт. Он уперся в какую-то изгородь, остановил коня. Конца ее не увидел, понравилось, что дубы вдоль дороги высокие и могучие. Здесь, среди деревьев, в тишине, дождется он начала. Спешился.

– Подождите меня здесь, – с этими словами вошел в огороженное пространство. Под его шагами раскалывался хрупкий промороженный снег, звуки отдавались, как в пустом храме. Он шел дальше, хотел, чтоб его в эти мгновения не видели офицеры и чтоб самому не видеть людских лиц. Оглядывал дубы, хотел выбрать сильное дерево с чистым стволом, без сухих веток. Облюбовал подходящее и оперся рукой на его холодную, неласковую поверхность. Дуб дышал. Удерживая вздохи в кроне, скрывшейся в тумане. Опустившись на колени, Мишич снял кепи и положил его на сухую почву, перекрестился, прислонился лбом к телу дерева.

– Создатель, я сделал все, что было в моих силах. Этого мало, понимаю. Чудо, если ты существуешь, сотвори сам.

Он прошептал эти слова и остался на коленях, касаясь лбом дерева, слушая стук своего сердца: все вокруг отзывалось биениями его крови.

5

Лежа на снегу, Бора Валет вглядывался в туман и слушал свои часы: не выдумай люди часов, возможно, и войн бы не было. Все имеющее какое-либо значение в этой злобной истории начиналось из страха перед временем, из-за времени. Этот поганый человечишка сделался и грабителем, и разбойником, и философом и войны развел на земле, одолеваемый грозным призраком времени. И что такое это жалкое сербское наступление в бесконечности времени и галактики? Мы будем орать, греметь, дырявить друг другу шкуры и гнить. А Великий круг вращается и несется вперед. Галактика брошена в бесконечность. И сейчас именно здесь, в мгновение грядущего света мы начнем взаимное избиение. Я всего взводный. Я приказываю крестьянам гнать швабов и погибать. Возможно, на каком-то зубчике Великого круга, зубчике мельче булавочной головки, сидит мой обезглавленный отец. Голова его осталась на земле, вместе с топором. На его родине. Бора передернулся. Прижался лицом к снегу. Сегодня я стану дерьмом. Надо было что-нибудь оставить Даниле на память. Хотя бы карту. Валета червей. Бора, несчастный!

Данило История лежал впереди своих солдат и пытался отогнать зловещее предчувствие ненавистью к врагу. Припоминал все, что могло бы возбудить эту ненависть. Однако сейчас сил в этом он не находил. Вспоминал о презрении к сербам со стороны Вены, о чем вчера говорили новый ротный и Мирко Царич. Во имя чести и гордости можно пойти на поединок. А на войну, вот на такую войну? Только с надеждой. Только с великой надеждой можно дожидаться декабрьского рассвета и артиллерийского наступления. Сигнал к атаке. Только со словами, услышанными от деда: «Дожить бы мне до того дня, как средь шелковичных деревьев появятся сербы на белых конях». Но и этой надежды сейчас недостаточно. Письмо можно начать так: «Ожидая сигнала к атаке, я вспоминал самое большое желание деда».

Из тумана возник Евтич, улыбается, машет рукой, зовет. Данило даже подскочил на месте и острее ощутил стужу, а может, это ощущение, что его застигли врасплох.

– Осталось десять минут, – негромко сказал командир, жадно затягиваясь сигаретой.

Данило поправил ремень, укрепил сумку. Где-то внизу, в стороне села, из тумана залаял пес. Сочно, сильно. Угрожает ли, защищает? Или только предупреждает? Он с волнением слушал этот лай. О чем-то очень серьезном предостерегал пес. И командир настороженно слушал его. И солдаты. Кое-кто снял шапку, крестился. Другие строго смотрели на него, Данилу. И его словно пошатывало от их взглядов. Если б не светало, а смеркалось, он бы тоже перекрестился. Командир улыбнулся, что-то сказал, показывая рукой на небо.

Данило не понимал. Пес лаял.

– Сегодня будет чудесный день, теплый. Увидишь! – слишком громко произнес ротный.

Данило хотел высказать сомнение, но ошеломленно замер от грома, внезапно грянувшего над головой; даже пригнулся – снаряды уже рвались в тумане выше них, на австрийских позициях. Рассвет наполнился оглушительным эхом.

– Наши! Наши пушки, братья! Бей их, не жалей снарядов! Господи, есть ты на небе! Дай тебе счастья, наводчик! Вот и дождались мы сербской песенки колыбельной! Стучи, ребята, не щади ладоней! За такое хоть двойной налог после войны! Согласен! Полхозяйства отдам за ящик снарядов!

Солдаты орали, бросали в воздух шапки.

Вот оно! Вот оно, настоящее дело. Ради этого я переплыл Саву. Этими словами я начну письмо, говорил себе Данило, пальцы у него дрожали, на глаза набегали слезы, хотелось обнять всех солдат.

Пушки били не переставая. Евтич внушал:

– Услышите трубу, бросайтесь вперед, как в жито! Слышите меня, мужики? Пусть бьет! Пусть гремит! Мы, как сквозь яблоневый сад, ветром пронесемся! Слышите меня, братья?

– Слышим! Сделаем!

– Если отстанете, старайтесь догнать! Первые никого пусть не ждут до самой вершины Сувобора!

– А почему б нам на Дрине не подождать, господин подпоручик? Сувобор слишком близко! – крикнул Бора Валет, взбешенный его словами, этим «житом», «яблоневым садом», «ветром», этим назидательным геройством, бессмысленными перед лицом смерти словами, – он стыдился солдат, за спинами которых уже стояли санитары, опираясь на свои носилки.

Протрубили сигнал к атаке. Вскинув вверх руку, ротный крикнул:

– Вперед, братья!

И бросился вверх по склону, размахивая револьвером.

Бора Валет тоже кинулся по голому склону, давая себе клятву не ложиться под пулями, пока этого не сделает командир. Разрывы снарядов заглушали пулеметы и винтовки.

Данило История отмеривал большие шаги впереди цепи своего взвода, не переставая сам с собой разговаривать, не прекращая убеждать и подстегивать себя: вот оно, настоящее. Наконец-то началось настоящее. Вокруг уже посвистывали пули.

– В атаку! Ура! – крикнул ротный.

Труба разгневанно пищала. Солдаты подхватили: «Ура!» Данило кричал вместе со всеми и бежал к лесу, который выглядывал из тумана.

– Ложись, Данило! – послышалось издали.

Он обернулся: кричал Бора. Данило упал и стал стрелять по вражеским окопам, в каких-нибудь ста шагах от него. Снаряды рвались позади них. Он был в отчаянии от этих перелетов. Командир снова скомандовал атаку Данило поднялся:

– Первое отделение, вперед! Второе, беглый огонь!

И побежал на дымящиеся винтовочные стволы. До траншеи нельзя останавливаться. Ни в коем случае. Стоя выстрелил по австрийцу, который пытался выскочить из траншеи. Свалил его. Стал прицеливаться в каску, торчавшую над бруствером.

Бора Валет споткнулся о корягу, упал на камень, вскрикнул – разбил колено или ранен? Его догоняли солдаты. Подумают, будто я испугался, отца их мужицкого! Надо бежать к окопам. Прямо на чью-нибудь винтовку. Надо. Он вскочил и кинулся вперед, опережая солдат; разом несколько пуль устремилось к нему; спасение было в том, чтобы впрыгнуть в траншею и разоружить врага; он повалился на снег перед самой линией винтовочных стволов, еще дымивших, мучился; почему он лег – оставалось всего несколько шагов; он стрелял, потом перестал: наверху туман разорвался, лес вздымался к самому небу, голые верхушки деревьев плыли в голубизне. Я убит. Над ним раскололось небо, до ужаса голубое, светлое. Швабы убегали сквозь туман, их гнали к вершине, к голубому и светлому. Гнали его солдаты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю