Текст книги "Время смерти"
Автор книги: Добрица Чосич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 53 страниц)
4
Пространство как-то вдруг уменьшилось, сократилось, подступили горы. Над Нишем дым из труб соединился с небом и зачернил его. С тех пор как началась война, с тех пор как Иван ушел добровольцем, а Милена поступила в санитарки, он все чаще вспоминал отца и Прерово. Прошлое мучило. Он встал и пошел за жандармом, охваченный волнением, которое увеличивалось по мере приближения к Нишу.
Он идет по городу, сумерки не скрывают его от людей, не спасают от угрозы.
Господин Катич, верно, что мы оставляем Валево и Белград? Послушайте, постойте, я же за вас голосовал. Нет более государственных тайн, с нами покончено. Когда правительство переезжает в Скопле? Да наведите вы в Сербии порядок, во имя чего погибли наши дети? Когда эвакуируется Ниш, умоляю вас, господин Вукашин? Что будет, если мы капитулируем? Где наши союзники? Что же Россия, скажите, ради бога?
Некоторым он отвечал, не веря тому, что говорил. И слышал брань. Она не оскорбляла его. Он лишь глубже нахлобучивал шляпу.
Вступив в слабо освещенный коридор, он замедлил шаг и остановился перед дверью кабинета Пашича. «Продаст меня этот Ачимов щенок, которого я тоже прикармливал», – давно уже и часто бурчал Пашич себе в бороду и в своем выступлении перед избирателями сказал о нем, Вукашине, не называя имени: «Тому, кто сперва предал отца, не трудно было предать партию. И ей-богу же, тот, кто предал отца и товарищей, с легкостью предаст и Сербию». И эти слова не оскорбляли его, но и ни к чему не побуждали.
Жандарм открыл ему дверь, он увидел за столом освещенную длинную бороду. И сразу же, едва переступив порог, не дожидаясь, пока за спиной хлопнет дверь, официально сказал:
– Вы звали меня, господин премьер-министр?
Пашич молча смотрел сквозь него.
– И жандарма послали меня привести, – добавил вызывающе.
– Ладно, Вукашин. Садись и кури, теперь я скажу. Только вот телеграмму закончу, – ответил он по-свойски, точно они вместе обедали, точно перед ним стоит племянник, а не яростный противник, тот самый, что этим летом, за неделю до нападения Австро-Венгрии на Сербию, объявил ему предвыборную войну своей статьей и листовкой «Конец Николы Пашича и старой политической эры», которую знали наизусть все его противники и большинство сторонников и о которой он, Пашич, перед журналистами словно бы между прочим сказал: «Я, господа, чужих газет не читаю. А оппозицию следует опровергать, только когда она врет по мелочам. От крупной лжи тебя защищает народ». И, вспомнив о чем-то далеком, давнем и непозабытом, Вукашин не захотел сейчас сесть и принять фамильярный тон Пашича. Он хорошо знал это его умение скрывать свои истинные чувства и подлинные намерения, способность лишь наполовину сказать о самом важном или коснуться как бы мимоходом. Вукашин стоял и глядел, как медленно, неловко, скрипя пером, тот выводил какие-то слова; ждал, пока тот встанет из-за стола и пересядет в другое кресло, рядом с ним; тогда и он приготовится его слушать.
– Как здоровье Ачима? – негромко и вежливо спросил Пашич, не поднимая головы; перо скрипело тише в ожидании ответа.
Вукашин подошел к столу, переложил шляпу из левой в правую руку и усмехнулся. Он ждал и слушал.
– Когда будешь ему писать, передай от меня большой привет, – сказал Пашич не спеша, негромко, продолжая писать. – Я сейчас кончу телеграмму в Петербург. Прошу императорское правительство не рассчитывать в его переговорах с Италией на Далмацию и Хорватию, которые решительно желают объединиться с Сербией.
5
И тогда, двенадцать лет назад, он тоже спрашивал о здоровье Ачима и передавал ему привет, и точно так же громко скрипело его перо, когда Вукашин последний раз беседовал с ним наедине в канцелярии радикальной партии. Он вошел без стука, помнится, не в этом заключалась его позиция и начало войны против Пашича и духа, который тот олицетворял и распространял по стране.
Пашич перестал скрипеть пером и улыбнулся ему. Было позднее зимнее утро, метель и лед сковали узкое оконце, и кабинет словно уменьшился; они как-то внезапно и сразу оказались лицом к лицу. Ему было непонятно, почему Пашич встает из-за стола, он всегда сидел за столом, в своей засаде, согнувшись, как сейчас, положив на стол бороду – этот свой щит, из-за которого не видны серые прищуренные глаза, и вот, защищаемый бородой и письменным столом, он молчит и следит за каждым словом, попросту ловит их, чуть они вырываются у собеседника изо рта. Они отчетливо различали дыхание друг друга, они были невыносимо близко: из такой близости возникает объятие или схватка. Он отчетливо помнит то давление превосходства, вынудившее его пошатнуться, и он, подчиняясь какой-то ярости, ударил ногой по ящику с дровами: раздался грохот, должно быть, слышно было в коридоре и в соседних комнатах, что еще больше разозлило его. Но и привело в себя, заставило сосредоточиться в сопротивлении этому старцу, этому, другому старику, этой, другой бороде, которая ограничила его небо, опустила его до высоты потолка в канцелярии и налоговой кассе, сделала темными его дни, спутала его шаг. И вот сейчас эту другую, широкую и седую, бороду он схватит обеими руками и вырвет из своей жизни. В этом он был совершенно убежден. Вырвать и убрать ее от себя, подобно тому как в Прерове той рождественской ночью он сжег для себя раздвоенную синеватую тогда бороду Ачима. Пашич мягко, по-родственному смотрел на него, снова сел за свой стол, поглаживая бороду кончиками пальцев.
– Снимай пальто и садись, сынок. Потом озябнешь.
Эти слова побудили Вукашина начать сразу:
– Я пришел, господин Пашич, чтобы сказать вам откровенно: я более не ваш последователь. Вы меня вынуждаете к этому. Я чувствую себя обязанным так поступить из-за той груши, которую четыре года назад я съел у вас в кабинете.
– Тесно тебе со мной? – спросил тот тихо, по-родственному, после долгой паузы.
– По правде сказать, тесно и темно.
– Такие уж времена, что поделаешь. Иногда приходится и головешкой помахать.
– Большие костры надо разводить, господин Пашич. В этой нашей политической тьме лишь до канцелярских дверей и министерских кресел видно будущее. Нужно жить для другого и по-другому.
– То, что ты говоришь о будущем, в политике сегодня выглядит так: не хочешь в канцелярские двери, ступай в тюремные. И точно так же с министерским креслом. Рядом с ним, иногда чуть левее, иногда чуть правее, стоит виселица или кол для приговоренных. Я имею в виду тех, кто далеко и высоко метит.
Он не угрожал, говорил медленно, ровно, глядя в сторону.
– Пусть это и так. Но в мои годы, вы это отлично знаете, видна и третья дверь. Видны высокие ворота. Они далеко, знаю, но они высокие. И я больше не хочу произносить шепотом идеи, которые, я верю, могут извлечь наш народ из этой балканской беды.
– Так и нужно. Человек должен, пока жив, искать путь. Это мне нравится, Вукашин.
– Вам это, господин Пашич, сегодня понравиться не может. Но это ваше дело.
– Ты только можешь чуточку ошибиться. Чуточку, а навсегда.
– Может быть. Однако именно такие ошибки – маленькие, а навсегда – подчас приносят нам самую большую радость. И придают значение всей жизни. А кроме того, без таких ошибок в молодости не бывает и мудрости в старости. – Он улыбнулся широко и убежденно.
– Не слишком ли дорого обходится, Вукашин, та мудрость, которую ты сам сейчас не признаешь?
– Кому как. И знают это лишь те, кто, ошибаясь, обретает ее.
Пашич провел кончиками пальцев по губам, словно желая стереть ту чуть заметную судорогу, которая исказила их при неприятном упоминании о его «ошибках», о его молодости.
– Я собирался кое-что рассказать тебе об идеях. Они, сынок, стоят чего-то лишь тогда, когда их высказывают шепотом. И чем тише ты их высказываешь, тем дальше они слышны. А когда ты начнешь их выкрикивать, тебе никто не поверит. Да и по газетам негоже их расписывать. Газета ведь в любом деле употребляема, а чуть подмокнет, то и вовсе ни к чему не годна.
– Есть разные идеи, я понимаю. Некоторые в самом деле только и можно что шепотом высказывать. А другие можно выкрикивать и даже петь. Тут-то и начинаются различия между нами. Я, например, не принадлежу к числу сторонников перешептываний о судьбе нашего народа. Шептуны шепчутся не ради его блага.
– А о чем ты, Вукашин, намерен кричать?
– Это вы узнаете позже. Как положено. А сейчас я пришел к вам для того, чтобы заявить, что с группой единомышленников выхожу из партии. Мы создаем новую партию. Молодых, настоящих радикалов.
– А что это вы так робко? Зачем вам новая партия? Когда тебе кто в своем доме мешает, гораздо лучше его куда-нибудь в угол загнать, чем самому выбегать наружу и новый дом строить.
– Коль скоро у нас такой «домашний» разговор пошел, я должен сказать вам, господин Пашич, что вы своим властолюбием и низкопоклонством перед двором глубоко подмыли фундамент этого нашего, сиречь вашего дома. Дома, который вы когда-то мужественно и честно строили. Это и была та большая ошибка. Та, что совершается в молодости.
– И что же это вы, мужественные и честные, сегодня надумали?
– Ирония сейчас неуместна, – возразил Вукашин, хотя в тоне Пашича не было и призвука иронии. – Мы тоже решили совершить свою большую ошибку. Мы объявляем свою политическую программу. И на выборах выступим против вас.
И тогда воцарилось долгое, то самое знакомое молчание, когда лицо Пашича оставалось совершенно спокойно, а руки абсолютно послушны.
– Ну что ж, Вукашин, если вы так решили, желаю вам удачи. Вы молоды, у вас есть время и убивать, и на каторге сидеть.
Голос у него оставался тем же, обычным. Может быть, только взгляд, спрятанный подо лбом, стал чуточку более хмурым. И этот взгляд заставил Вукашина быть решительным.
– Нет, господин Пашич. С молодостью и временем все обстоит как раз наоборот. У нас нет ни минуты времени. Ни одного дня мы не можем больше жить по-вашему, по-стариковски. У Сербии нет времени останавливаться где придется и блуждать в потемках. Сейчас двадцатый век. Электричество и моторы уже открыты. Наука овладела миром. Европа давно устремилась вперед. А где наше будущее? Чем заняты мы?
Пашич пожал плечами, словно выражая свое искреннее и равнодушное незнание. Еще при первой встрече Вукашин заметил, что, когда перед ним высказывают принципы и идеи, старик пожимает плечами, хмурит брови, притворяясь незнающим и растерянным. Поэтому сейчас, повысив голос, Вукашин шел напролом, повторяя вопрос:
– Чем заняты мы? Мы ратуем за династии и душим друг друга за власть. С властью мы связали свою судьбу. Для нас не хороша только та власть, которая не наша. Вот до чего возвысился наш моральный уровень. Власть – наше проклятие.
– И что случается потом, молодые господа?
– Потом мы идем по вашему следу, мы боремся за кассы и чиновничьи классы. И тут конец нашим знаниям. Сербия становится государством неспособных чиновников и способных растратчиков. В то время как в Европе думают и созидают.
– Да, я слышу. О Европе разное говорят. И я вижу, что делается и подразумевается всякое. Кто доживет, увидит. Но кому ведомо, у кого что варится? О таком, Вукашин, счастье и о будущем гадают со времен Евиного яблока. Кто глупей придумает, тот и пророк погромче. Кто сильней пострадает, тот и святой покрупнее. Полный календарь святых да пророков. Как здоровье Ачима?
Он и тогда не упустил случая осведомиться о здоровье Ачима – будто они ближайшие друзья, будто не он изгнал его из Главного комитета радикальной партии; будто не он натравил сына на отца. Вукашин справился с собой, хотя ему понравились слова о святых и пророках; он даже улыбнулся.
– У меня не будет ни случая, ни повода передать ему ваши искренние приветствия.
Но Пашич и тогда не услышал иронии. И оскорбления. Он даже брани не слышал. Он слышал только то, что ему было полезно слышать. И когда Вукашин сказал, надевая шляпу: «Мне хотелось бы, чтоб вы были уверены: мои личные счеты с вами никогда не повлияют на мою политическую программу», – голос его дрогнул. Пускай. Пускай и из-за тех слов, которые произнес в ответ Пашич после долгого, медленного поглаживания бороды, после молчания, которое скорее походило на раздумье:
– Это тебе, сынок, самому с собой решать. Когда прижмет. Будет у тебя время подумать как следует. А я скажу тебе кое-что, чего я не знал в твои годы.
– Могу вам заранее сказать: то, чего вы не знали в мои годы, имело бы для меня какое-либо значение лишь в том случае, если б вы и сейчас думали так, как думали, будучи молодым.
Пашич не повел и бровью. Пальцы его поглаживали бороду. Он начал свой рассказ о Бакунине и старике:
– Был я студентом в Цюрихе, и вот сели мы однажды с Бакуниным, каждую ночь так сидели, и загремел он о революции и переустройстве мира. А мы смотрели на него, как котята на молоко. Потом голова гудела, не уснуть до рассвета…
– Я слышал эту историю. Простите, мне пора.
– Погоди минутку. Тебе надо это послушать. И вот пристроился у нас за спиной какой-то старичок и слушает. Бакунин подозревал в нем шпиона и много раз прогонял его от стола. Бедняга Михаил в каждом, кто молчал или сидел у него за спиной, видел соглядатая.
Вукашин опять прервал его, чтобы все поставить на место: конец такого рода рассказам, конец каким бы то ни было историям. Если до этого рассказа, помимо морального и политического сопротивления, нетерпения, желания отомстить за Ачима, он ощущал смутный страх перед этой могучей бородой, перед этим смиренным и тихим, загадочным, упрятанным в себя противником, который наиболее опасен именно потому, что все убеждены, будто он обессилен, и удар которого невозможно предвидеть, его кулак неожиданно превращается в ласкающую длань, а эта ласкающая длань сжимается в кулак; если до рассказа о старце и Бакунине он подавлял в себе сопротивление, то теперь он ощутил, как растет у него в душе уверенность в себе. В эту минуту – а такое не забывается – он стал еще более уверенным в своих идеях и своей позиции. Борода за столом отдалялась и темнела, письменный стол уменьшался и тонул, отодвигался к стенам этой грязной вытянутой комнаты с гнилым неровным полом.
– И мы продолжали слушать громыханье Бакунина, а старичок подходит к нам и говорит: «Послушайте, юные господа, я слушаю вас более пятидесяти ночей». – «Тебе удалось досчитать до пятидесяти, сбир, крыса поганая!» – разъярился Бакунин, но старичок продолжал: «Так вот, коли вы настоящие революционеры, позвольте сказать вам несколько слов». Бакунин было уже встал, собираясь опять вынести старичка на улицу, но замер и остался стоять, а у нас всех – ушки на макушке. «Всё, что вы желаете народу и человечеству, мне нравится. Я восхищаюсь вашим умом и благородством. Только не нравится мне эта ваша революция». – «Гляди, какой мудрец, – воскликнул Бакунин, – нравятся ему цели революции и только сама революция не по душе. Чепуха!» – «Позвольте, юные господа, позвольте…»
– Я предвижу, господин Пашич, что мудрый старец сказал вздорному Бакунину. Но это ваше сравнение для нас обоих неуместно. И я не бунтарь, и вы не мудрец.
Однако Пашич не прервал свой рассказ.
– «Я должен вам сказать правду, господа, – говорит нам старичок. – Вы благородные и умные юноши и вам надо это знать. Революция мне не нравится не потому, что она разрушает дворцы и проливает кровь, убивает. Люди гибнут и дохнут с тех пор, как мир существует. По земле непрерывно течет кровь и дерьмо. Сколько было в истории бессмысленных войн! Сколько величественных храмов разрушено во имя иного бога! Зачем нам жалеть дворцы аристократов? Половина рожденных на этой земле уничтожена во имя предрассудков. Я уж не говорю о том, сколько взрослых и детей погублено во имя Христа и Мухаммеда». – «Слушайте его, братья! – в яростном восторге завопил Бакунин. – Этот старик, этот убогий бедняк – наш подлинный враг. Слушайте его!» И что-то еще на своем языке кричал Михаил Александрович, но старик не испугался, в свою очередь повысив голос: «Революция мне не нравится, молодые господа, оттого, что она перетряхивает и то, что время, творец более долговечный, чем мы все и все нас окружающее, создало и поставило на свое место, где оно и стоит. Представьте себе, что было бы с землею, если б некая сила начала менять течение рек и перемещать горы, расставляя их по-своему. Представьте это себе и хорошенько задумайтесь, юные господа», – воскликнул старик, угрожая перстом.
И тут, когда в знакомом уже рассказе Бакунин хлопает по плечу Пашича, Вукашин с улыбкой в последний раз прервал его:
– Признайтесь, вам льстит иметь плечо, по которому вас похлопал пророк анархии?
– Признаюсь, Вукашин. И мне приятно это.
– Верю. С таким плечом легче падать ниц перед князьями.
Пашич не моргнул глазом. Все так же спокойно, ровным голосом он продолжал передавать разговор Бакунина и старца.
– Спасибо вам за политическую басню, которую вы очень хорошо прочитали. И я стану пересказывать ее другим. Однако мне жаль, что даже после Бакунина и этого вашего мудрого старичка я не могу поверить в некоторые истины. Предпочитаю заблуждения и ошибки. Но без компромиссов.
– Послушай меня, Вукашин. Я очень боюсь людей, которые не хотят компромиссов и согласия между людьми. Мне неприятно вершить дела народные и политические с фанатиками и прочими горячими головами. Пусть те, что избегают компромиссов и соглашений, делают телеги, бочки, куют железо. Если умеют, пусть слагают стихи. Только пусть держатся подальше от меня и от того места, где пекутся о судьбах народа и государства. Те, кто все могут и больше всего хотят. Пусть они подальше от меня живут.
Он дважды повторил совершенно спокойным тоном: «Пусть они подальше живут», пристально глядя на Вукашина и сложив руки под бородой. И тогда, наверное выведенный из себя скорее спокойствием этих длинных белых ладоней, нежели произнесенными словами, он проявил хоть и мгновенное, но ненужное волнение, а затем вновь обрел то чувство превосходства, с которым вошел в кабинет.
6
То же самое неприятное волнение при виде этой бороды и этого взгляда ощутил Вукашин и сейчас, пока стоя наблюдал, как Пашич передает телеграмму секретарю, «доверительно» что-то шепчет ему, кладет ручку на чернильницу, скрещивает затем руки, глядя сквозь него, Вукашина, в то время как большие часы в углу кабинета отбивают время, а под окном отчетливо журчит Нишава. И когда замер последний звук часов, Пашич, словно самому себе, раздельно произнес:
– Верховное командование сообщает, что наша армия стремительно отступает. Путник говорит, что без помощи союзников мы и двух недель не удержим фронта. – Он умолк и посмотрел на Вукашина, нежно, словно бы с робостью поглаживая бороду.
Взгляды их встретились, и в привычном спокойствии и равнодушии Пашича Вукашин впервые различил тревожную озабоченность, которая теперь явно не была рассчитана на то, чтобы произвести впечатление, и ему показалось неприличным стоять здесь в шляпе и с тростью, в застегнутом сюртуке, словно какой-то случайный посетитель. Но, если он сядет в кресло, это может разговору между ними и встрече в целом придать тон, которого он не желал бы.
– Завтра на заседании парламента вы, вероятно, расскажете о создавшемся положении. Я потребую, чтобы заседание было открытым и народ узнал о том, что его ожидает.
– Что его ожидает, народ знает лучше нас. И сейчас ему вовсе не нужно узнать еще и то, что мы не знаем, что всех нас ожидает завтра.
– Ваше «мы», господин председатель, вероятно, относится только к правительству. Поскольку многим в этой стране давно известно, что ожидает Сербию благодаря вашей политике. Это хорошо известно нашему народу.
– Я знаю, Вукашин, что народу это известно. Но мне это сейчас неизвестно. И в этом вся беда. Сейчас я самый большой невежда. А народ и вы, оппозиция, как я вижу и слышу, все знаете. И вы сейчас нажали и топчете. Будто мы в канун выборов. – Он тряс бородой, сжимая ее у самого подбородка, а взгляд его и голос становились все озабоченнее.
– Да. Несправедливость возможна и по отношению к тем, кто управляет, – начал Вукашин и смолк. Ни слова с ним наедине. Никаких заявлений. В наступившем молчании снова пробили часы, темнело. На деревянном мосту через Нишаву громыхали запряженные волами телеги. Когда они отдалились, Пашич глухо сказал:
– Я должен, Вукашин, сказать тебе, что и союзники приставили нам нож к горлу. Ножище. Или сразу отдать соседям половину Македонии, или не рассчитывать больше на помощь союзников и поставки боеприпасов. О том, чтобы послать войска на балканский фронт, они и слышать не хотят. А фронт у нас развалился, я передал тебе, что сообщил Путник.
Секретарь внес лампу и поставил ее на стол около телефона. Борода осветилась.
– Почему вы не зажжете электричество? Зачем вам лампа?
– Я не люблю свет над головой.
Мерцает, горит его борода. Удобная возможность еще раз изложить свой взгляд.
– Вероятно, насколько вы меня знаете, вам понятно, что не в моем характере ликовать при всеобщем несчастье. У нас позорно быть пророком зла и несчастья. Но сейчас очевидно: наша прошлогодняя победа уже превращается в поражение.
– А что нужно было делать с мошенниками?
– Нужно было вести себя так, чтобы в Болгарии у нас больше не было врагов. Вы должны были пойти на все, чтобы дело не дошло до войны. Война против Турции должна была стать последней войной Сербии.
– Пока Сербия существует, австрийцы, венгры и болгары останутся ее заклятыми врагами. И албанцы, если мы не договоримся с ними как следует. Разве могли мы, Вукашин, отдать половину Македонии, после того как соседи увиливали в войне против турок? А мы еще Эдирне[29]29
Эдирне – турецкое название Адрианополя.
[Закрыть] помогали брать! Теперь ни больше ни меньше они требуют все до Охрида! Какое же правительство, я тебя спрашиваю, посмело бы так поступить?
– То, которое больше думало бы о будущем.
– И которому была бы безразлична кровь, которую сербский народ пролил у Куманова, Битоля и на Овче-Поле[30]30
Места сражений сербской армии в ходе первой балканской войны.
[Закрыть]. Это было бы правительство дураков и слепцов.
– Но история оправдала бы это правительство лишь год спустя. Сегодня, господин Пашич. Была возможность избежать войны с болгарами. Если вы помните, покойный Йован Скерлич и я говорили об этом в парламенте.
– Знаешь что, Вукашин, если народ заблуждается, из этого заблуждения его не выводят ни мудрецы, ни пророки. А только время и невзгоды.
– Извините. От тех, кто претендует на роль вождя народа, требуется, чтобы они не поспешали за невзгодами и не плелись за временем. Но действовали так, чтобы избегать невзгод и догонять время.
– Не знаю, хорошо ли бегать за внуками и потомками.
– Приходится бегать и за внуками, если управляешь их делами и их отцами. Ничто не прощается тем, кто управляет народом, господин премьер-министр.
– Что касается истории, Вукашин, у меня нет особой веры в ее суд. Никто не оказал мне политического доверия, чтобы я заботился о будущем. Народ избрал меня, чтобы я действовал в настоящем. И скажу тебе прямо, я не верю в уважение потомков. Кого они будут уважать и за что, это их дело. И не моя забота.
– С такими взглядами, должен признать, на выборах выигрывают. А в войнах – не убежден. Национальному делу, извините, что я так говорю, служат своим трудом во имя грядущего. По крайней мере так было до сих пор, – подчеркнуто, но вполне спокойно возразил Вукашин.
Пашич молчал, глядя прямо перед собой, потом, не поднимая глаз, словно самому себе сказал:
– Ответь ты мне, Вукашин, что нам делать теперь, в войне против более сильного? Сейчас, когда и враг, и союзник против нас.
– Я считаю, что в эти дни самое важное для Сербии разобраться в своих старых счетах с балканскими соседями. И со своими заботами повернуться спиной к востоку.
– Неужто теперь к востоку?
– Да, к востоку. Если в этой войне мы решительно этого не сделаем, то окажемся народом, лишенным спокойного будущего. Наши соседи всячески постараются отравить нам жизнь. А геополитика даст право великим державам судить нас да рядить до тех пор, пока мы существуем. И мы останемся либо под германским, либо под русским сапогом. Третьего я не вижу.
– Как ты это себе представляешь, Вукашин?
– Сейчас не самый удобный случай для глубокомысленных бесед, господин председатель.
– А мне кажется, случай подходящий, Вукашин.
– Скажу вам только одно: поражением на Марице мы изгнаны с юга Балкан. Царство Душана[31]31
Правление короля Стефана Душана (1331–1355) из династии Неманичей считалось периодом расцвета и могущества Сербского государства.
[Закрыть]—царство Византийское. На этих исторических руинах сейчас нельзя утверждать никакую национальную цель и государственную программу. Не надо отравлять себя и дальше старыми заблуждениями.
– Легче всего, Вукашин, веру народную называть заблуждениями. И опаснее всего. Особенно во время войны. Сегодня.
– А я всегда думал, что в политике труднее всего противостоять тому, что вы называете верой народной. Но ради блага народа необходимо идти против его заблуждений. Впрочем, в этом у нас с вами всегда были расхождения.
– Теперь я не хочу, чтоб мы расходились. Говори все.
– Скажу. У нас нет сил, и я подозреваю, что вряд ли когда-либо будут, чтобы наше государство и культура утверждались на всей территории нашего этнического распространения за последние несколько веков. За время наших скитаний и блужданий по юго-востоку Европы.
– Однако, я полагаю, надобно всегда сохранять корни и домашний очаг. Надобно, сынок, потому что иначе и шкуру с нас сдерут ветры истории. Сожрут нас звери. Эти, что вокруг.
– А я хочу сказать вам не только как политический противник: не стоит напрасно проливать кровь и тратить время. Не стоит оставаться в средневековье. Да это и невозможно, утверждаю я. На национальные восторги и вздохи имеют право стихотворцы. А мы с вами – не имеем. – Он сам был поражен этими своими словами. И чувствовал, что по его вине разговор приобретает течение и характер, которых он не желал.
– А во имя чего нужно, ответь мне, только нам одним, сербам, отказываться от своей державной территории и своего прошлого?
– Во имя более спокойного и мирного будущего, господин премьер-министр. Во имя необходимости национального единения и сосредоточения своих сил в пространстве. Это наша первая национальная задача. И при этом не следует забывать, что мы, сербы, своими переселениями[32]32
Имеются в виду массовые переселения сербов (XVII–XVIII вв.) с завоеванных Османской империей земель.
[Закрыть] в конечном счете начали двигаться на север и запад. В эту сторону навсегда, я убежден, и должны быть направлены наши национальные устремления.
Пашич чуть наклонился за лампой и сказал:
– Русское правительство твердо решило, чтобы мы отдали Македонию до Охрида. И Охрид тоже. Да, хорош подарочек. – Он зажал бороду в кулак.
Вукашин ждал, чтобы он высказался до конца. Ищет ли он в оппозиции, в нем лично, союзника, чтобы капитулировать или чтобы найти поддержку в каких-то своих новых политических комбинациях? Никогда прежде не доводилось ему видеть министра-президента таким озабоченным и смятенным. И таким говорливым. У Пашича дрожали губы.
– Вот, сынок, чего дождались мы от нашей матушки России. Прародительницы нашей. Батюшки нашего, царя Николая. Сдается мне, без его ведома сие происходит, – шептал он взволнованно, дрожащим голосом.
Он не скрывает, как огорчает его Россия. Так между Михаилом Бакуниным и императором Николаем Романовым извивается его дорога. Первого он покинул сам, второй покидает его. Останется ли он по-прежнему верен России? Ему, человеку догмы, лишиться этой догмы и своего союзника… Он вроде бы перестал быть оптимистом? Или разыгрывает смятение и растерянность? Оптимизм всегда был его политической философией. Ибо этот любитель выжидать верил в силу времени. Теперь события прижали его к стене. Нет, терпение – его единственный талант. Терпение, в котором народ видит его мудрость. Когда у всех оно исчерпано, у него оказывается еще большой запас. В этом ли и сейчас его сила? Какую роль он предназначает мне? Надо молчать, дабы он высказался до конца.
Пашич встрепенулся, голос его окреп:
– Что ж ты стоишь, Вукашин? Ради бога, садись.
Вукашин опустился в ближайшее кресло, расстегнув сюртук, и начал неторопливо и тихо:
– Нет смысла, господин премьер-министр, вновь излагать вам сейчас мою точку зрения на нашу трагическую влюбленность в Россию. На это наше упорное и великое заблуждение… – Он увидел широко раскрытые глаза и умолк.
– Ну-ну. Рассказывай обо всем, что думаешь.
Медленными, мягкими движениями Пашич принялся по очереди гладить тыльную сторону ладоней, глядя прищуренными глазами в никуда. И опять по облику и повадкам это был тот же «Батя» радикалов, который, будучи брошенным на лопатки, встает на ноги, тот же до ужаса снисходительный властолюбец, заговорщик и против своей партии, и в делах внешней политики, борец, с лазейкой на случай отступления, едва почувствует, что проигрывает, политик, скрывающий цели и пути и всегда находящий виновника любой неудачи. Нужно вынудить его оставить этот перекресток. Вукашин закурил и продолжил:
– Разве, господин премьер-министр, начиная с тысяча восемьсот четвертого года и по сей день все наши национальные интересы не приходили в столкновение с целями русского царизма на Балканах? Впрочем, этому и мы сами способствуем благодаря своему национальному характеру и претензиям. Сербы для воюющих сторон весьма неудобный народ. Непослушный и непокорный. Мы хотим быть свободны любой ценой. У болгар, вы это лучше знаете, иной характер. И царь всегда будет с ними заигрывать.
– Все это так, но мы славяне, и это, Вукашин, на европейских весах и в европейских войнах, пока мы существуем, будет определять нашу судьбу. У нас, сербов, нет другого защитника. А известно, что ждет маленький народ в этом волчьем мире.
– Я в этом не убежден, господин премьер-министр. Что же касается отношения русских чиновников к Сербии, то оно, к сожалению, последовательно.
– А скажи ты мне, что было бы с Сербией, если бы летом Россия не вступила в войну, как только швабы на нас напали? Если бы Россия не оказала нам военной помощи? Она нас и лучше всех понимает. – Он произнес это неторопливо, без всякого желания выделить свои слова. И по-прежнему смотрел на него тем же прищуренным взглядом. – Если бы Россия не защищала нас и нам не помогала, провалилась бы Сербия уже давно ко всем чертям.
Их взгляды сталкивались, они склонялись друг к другу, влекомые тяжестью различий и многолетней вражды устоявшихся мнений. Однако в душе Вукашина эти чувства недолго задерживались, сменяясь иными.
Пашич его предостерегал:
– Тогда что же делать независимо от истины и твоих общих фактов? Ведь у нас рушится крыша над головой. И почва уходит из-под ног. – Он отвел глаза в угол, в тень.
– Больше работать с Европой и для Европы. В этом для нас – единственный выход, – ответил Вукашин чуть слышно.
– А если эта Европа нас не желает? – шептал Пашич, искоса глядя на него. – Если еще пять веков назад она оставила нас на произвол потомков Мухаммеда, под их ножами и копытами их коней?