355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Якубовский » Профессия: театральный критик » Текст книги (страница 41)
Профессия: театральный критик
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:01

Текст книги "Профессия: театральный критик"


Автор книги: Андрей Якубовский


Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 46 страниц)

Витрак в "Комеди Франсез" – сенсация, но оправданная своими результатами. Оказывается, можно рисковать, можно даже эпатировать зрителя и при этом – по большому счету! – выиграть и победить. Сенсацией такого рода стал и "Сирано де Бержерак" в Театре Могадор.

Этот спектакль привлек всеобщее внимание. Его сенсационность была, так сказать, заранее запланирована. Еще бы – пьесу романтика Ростана, давно ставшую национальной классикой, ставит один из самых активных и скандально известных деятелей французской контркультуры Жером Савари, "героя номер один старой Франции выводит на сцену эксгошист и эксподжигатель театра".

Савари сегодня уже не требует разрушить все театральные здания, украшенные бархатом и позолотой. Режиссер, прославившийся своими демистифицирующими буржуазное общество "красными фарсами" Большого Магического Цирка (так называется театр, созданный Савари вскоре после "майской революции" 1968 года), говорит "прощай" своему прошлому. Он идет на поклон к театральным предпринимателям, к буржуазной публике и ставит пьесу Ростана вполне традиционно. Комментируя таким образом постановку Савари, консервативная парижская критика усматривает в спектакле Театра Могадор, в котором "левый театр" капитулирует перед "этим добрым старым Сирано", знак наступления новых времен, когда "гошисты устали и ушли в индустрию и предпринимательство".

Однако дело обстоит совсем не так.

Да, Савари обратился к классике, осуществил постановку в театре, украшенном бархатом и позолотой, на средства все того же вездесущего Фернана Лумброзо. Более того: режиссер не скрывает своей готовности принять "правила игры" коммерческой конкуренции и заявляет, что мечтает "переплюнуть оссейновского "Иисуса". Вместе с тем налицо и его демократические устремления. Об этом свидетельствует хотя бы то, что свой замысел Савари реализует в соавторстве с Национальным драматическим центром Лиона и адресует его к "большой публике оперетты", иначе говоря – к широкой и демократической аудитории.

В Театре Могадор парадоксально соприкасаются классическая пьеса, ультралевая режиссура, коммерческая антреприза и, наконец, демократический децентрализованный театр. Это в высшей степени любопытное сочетание приводит к результатам, весьма далеким от ожиданий консерваторов.

Савари воспринимает пьесу Ростана доверчиво и в то же время остраненно. Он верно служит произведению, но оттеняет в нем такие качества, которые прежде как бы находились вне поля зрения театра. Оставаясь в русле романтики, Савари разворачивает в спектакле яркую и озорную театральную игру, разрабатывает смелую и красочную партитуру неожиданных постановочных решений. Он относится к "Сирано" как к "научно-фантастической пьесе о XVII веке", проявляет редкую зоркость к реалиям давней эпохи и вместе с тем – поразительную чуткость к театральному, по существу, стилю ее жизни. Пользуясь любым случаем, чтобы воссоздать ее живописно-пластический, музыкально-звуковой облик, ее, так сказать, чувственный образ, Савари превращает свой спектакль в своеобразный гимн во славу театра, его безграничных возможностей, его чудесной поэтической мощи.

Чудеса начинаются в спектакле с первых же его минут и длятся до самого его конца. Так, Савари превращает экспозицию пьесы в роскошную картину театрального быта давней поры. Он населяет празднично разряженной публикой и причудливо костюмированными актерами "Бургундского Отеля" не только сценические подмостки, но и проходы зрительного зала, примыкающие к сцене ложи театра, вплоть до самых верхних ярусов. Любезничают дамы и кавалеры, бойко расхваливают свой товар продавцы снеди и разносчики фруктов, пажи, примостившиеся на самой верхотуре, сдергивают "удочками" парики с модников-маркизов... От яркости сценических типов, невообразимой пестроты костюмов, от барочного, вихреобразного движения толпы под музыку тут же, в уголке сцены, примостившегося оркестрика рябит в глазах и голова идет кругом...

Однако Савари, оказывается, узки широкие возможности, которые предоставляет его фантазии пьеса. Он сочиняет своего рода "междудействия", где стремится сомкнуть мир пьесы и мир, лежащий за ее пределами, породнить театральность и правду, поверить одно другим. Взмывают вверх, расходятся в стороны, куда-то проваливаются декорации "Бургундского Отеля", и на притемненной сцене призрачным миражем возникает Париж былых времен. Зажигаются уличные фонари, движутся какие-то строения, открывая панораму ночного города; какие-то фигуры рассыпают прямо на пол сцены солому, которой некогда были покрыты мостовые Парижа; кто-то выпускает у самой рампы гуся и курицу– и ночью не затихает торговая жизнь столицы; два Арлекина в масках и холщовых костюмах бьются на деревянных шпажонках, напоминая о близости ярмарочных балаганов Нового моста...

Зыбкие эти видения возникают из темноты, уплотняются, обретают четкие очертания. И вот уже они дрогнули и начали таять. Еще мгновение – что-то проваливается вниз, что-то спускается сверху – и сцена уже представляет кондитерскую Рагно, своего рода "фабрику-кухню" XVII столетия, привидевшуюся неугомонному режиссеру. Над гигантским очагом коптятся на вертелах бесчисленные окорока, жарятся утки и поросята, кипят огромные кастрюли; повсюду снуют поварята в белоснежных одеяниях, а в распахнутые окна и двери заглядывает тронутая осенним золотом листва вековых деревьев...

Фантазия Савари не знает ни удержу, ни меры. Если уж Сирано отвешивает оплеуху наглецу, то на пол валятся не менее десятка человек. Если уж начинается потасовка, то такая, что все летит вверх дном. Если уж гвардейцы отправляются в поход, то проходят по сцене нескончаемым потоком, ряд за рядом, под барабанный бой с развернутыми знаменами и пушками во главе с графом де Гишем, гарцующим на серой в яблоках лошади...

Во всем этом – что греха таить? – чувствуется желание продемонстрировать изрядное постановочное умение, смелость театральной палитры, увлечь зрителя каскадом сценических трюков. Однако в "театре невозможности" Жерома Савари тон задает раблезианская влюбленность в искусство и жизнь. Вот откуда эта "безмерность" постановочных решений, кипение режиссерской фантазии, насытившей образы спектакля молодой энергией, эмоциональной взрывчатостью, глубокой интенсивностью романтического тона и комедийных интонаций.

Видимо, именно поэтому Жак Вебер с таким трепетным вниманием относится к психологическим глубинам роли Сирано. Когда его герой узнает о любви Роксаны к Кристиану, Вебер одним несколько раз повторенным возгласом "О!" раскрывает всю бездонность отчаяния героя, который прощается с надеждой, из которого на наших глазах как бы уходит жизнь. Но Сирано, каким его показывает актер, преодолевает боль неразделенного чувства в романтике подвига, боевого братства, в пламенном порыве духа.

Сирано – Вебер все делает на пределе вдохновения и по наитию подлинного таланта: и объясняется в любви, и дерется на дуэли, и несет околесицу перед вконец оторопевшим де Гишем, и врезается в самую гущу боя. Для этого Сирано одинаково естественны патетика и юмор, романтическая одушевленность и язвительная ирония, тонкая лирика и грубоватая шутка. Психологическую основу сочетания столь разнообразных качеств актер видит в предельно малой дистанции, которая отделяет мысль от действия, слово от деяния в бытии его героя. Потому что Сирано спектакля Театра Могадор – это человек необычайно активного, щедрого, творческого отношения к жизни, и ему до всего есть дело.

Может показаться, что такая трактовка образа традиционна. Но новое возникает не только в оспаривании традиции, в стремлении идти наперекор ей вплоть до ее искажения. Савари и Вебер верны традиции, но очищают ее от наслоений сценических штампов, снимают с пьесы Ростана ее "театральный мундир". Они насыщают классический образ полнотой раблезианского мироощущения, неподдельным демократизмом, и он сияет в их спектакле свежестью и богатством красок. Этот Сирано – менее всего "герой старой Франции". Он герой в простом и высоком смысле этого слова. Он из породы тех, кто утверждает поэзию подвига и веру в человека, готов биться за это до конца.

Таково "послание" этого необыкновенного спектакля, обращенное к зрителям. И, наверное, есть своя логика в том, что Савари, этот "эксгошист и эксподжигатель театра", ничего не забывший и не предавший в опыте своей юности, так комментирует свое прочтение старой пьесы: "Прежде я хотел разрушать, сейчас хочу строить..."

Вероятно, в связи с постановкой "Ширм" Жана Жене в Театре дез Амандье было бы интересно порассуждать о сегодняшней сценической судьбе французской "антидрамы", о том, чем она привлекает молодое поколение деятелей театра и кино. Характерно, что последний фильм, над которым работал Р.-В. Фассбиндер, была экранизация романа Жене, что совсем недавно в западноберлинском Шаубюне Петер Штайн поставил пьесу Жене "Негры". Однако это увело бы нас далеко в сторону от конкретного спектакля, ставшего наиболее значительным событием парижского театрального сезона.

Вспоминая в связи с работой Патриса Шеро первую постановку "Ширм", осуществленную в Театре Одеон Роже Блэном около двадцати лет назад, критики свидетельствуют, что на основе одного и того же произведения, давшего "поэтически-визионерское отражение Алжирской войны" (Ж.-Ж. Готье), возникли совершенно разные спектакли.

Блэну ближе всего оказались "лиризм, поэзия, планетарность" текста Жене. Его спектакль строился как пышный барочный ритуал, в котором в полную силу прозвучали поэтическое неистовство слова, гротесковая театральность, оправдавшая сложность сценической конструкции, игру света, стилизованные костюмы и фантастический грим. Режиссер в первую очередь стремился воплотить иносказательный план пьесы, окрашенной анархическим бунтарством, отчаянием перед неотвратимостью смерти, там, за "ширмами", в метафизическом царстве мертвых, уравнивающей и правых и виноватых. Блэн хотел, чтобы, "уходя со спектакля, зрители уносили с собой вкус золы и запах гниения". Историческая реальность, таким образом, была всего лишь поводом для "метафизического действа", несмотря на ряд актуальных мотивов спектакля Театра Одеон. Однако и этого оказалось достаточно: Жене и Блэна обвинили не только в "аморализме и антиэстетизме", но и в "отсутствии патриотизма", постановка вызвала политический скандал.

Действие спектакля Шеро тоже охватывает сразу несколько планов – и пустую сцену, и зал, несколькими точными штрихами превращенный в колониальную "киношку". Действие происходит и в реальном измерении, и в поэтической плоскости, захватывая внутренний мир героев, и реализуясь во вспышках горячечного вербального красноречия. Оно полнится поразительной, можно сказать – грозовой энергией, достигая чеканной выразительности и редкостной мощи. Но при этом оно как бы возвращается режиссером на почву исторической действительности: там, где Жене мистифицирует реальность, Шеро ее демистифицирует, там, где у Блэна в права вступали раскрепощенная постановочная фантазия и барочная театральность, у Шеро торжествует союз безукоризненной логики и пламенного темперамента, можно сказать без преувеличения, по-шекспировски яростные поэзия и реализм. Проделывая путь, обратный тому, что был пройден при написании пьесы драматургом, ставя "Ширмы" не только "по тексту", но как бы и "против текста", режиссер исходит из понимания значительности явления, легшего в основу "антидрамы" Жене. Он создает поэтическую хронику героической борьбы алжирского народа за свободу и независимость, творит на глазах у зрителя театральную летопись подвига и предательства, которых неспособно примирить даже "Зазеркалье" потустороннего мира.

В своей книге Жиль Сандье предостерегал Шеро от "штампов оперного эстетизма", которые, как ему казалось, стали угрожать режиссеру, много работавшему в оперных театрах Европы. Но спектакль Театра дез Амандье поражает воображение зрителя аскетизмом выразительных средств. Внимание режиссера отдано созданию ярких характеров и рельефному раскрытию темы. Постановка Шеро естественно вписывает их в тревожный контекст современности, чреватой военной трагедией, озаренной вспышками национально-освободительных войн. Не случайно в его спектакле таким крупным планом даны образы душителей свободы – парашютистов-легионеров, увешанных современным оружием и свободно разгуливающих по залу. Не случайно в самом его центре, как бы сливаясь со зрителями, занимают целый ряд кресел те, кого можно назвать оголтелыми неоколонизаторами. "Мы – римляне наших дней", – напыщенно провозглашают эти персонажи, возрождающие старый лозунг "французского Алжира" (а может быть, ЦАР, Чада или Новой Каледонии?). Не случайно, наконец, нарастающий ритм спектакля – ритм борьбы! – связан с образами алжирских патриотов, на роли которых режиссер пригласил актеров-арабов, что особенно рельефно оттеняет национально-освободительную тему постановки.

Шеро бесстрашно сочетает в своем спектакле антибуржуазную и антивоенную сатиру с героической патетикой коллективного образа сражающегося народа. В этом сочетании берет начало демократическая эстетика постановки, свое высшее выражение нашедшая в образе Матери, созданном Марией Казарес. Достигая редкостной выразительности, великая французская актриса поднимается в этой роли до высот трагикомедии. Она воплощает в своей героине народную мудрость и жизнелюбивый юмор, трезво-реалистический взгляд на жизнь и склонность к яркому поэтическому вымыслу, но прежде всего – порыв к справедливости и свободе. Казарес раскрывает в образе Матери вечно живую душу народа и вместе с тем дает почувствовать неотразимое обаяние площадного народного театра.

Шеро находит мощное поэтическое решение тех моментов пьесы, которые у Жене кажутся зашифрованными, "плохо артикулированными". Когда поработители и порабощенные, парашютисты, колонизаторы и восставшие арабы перемещаются по воле драматурга, как говорится, в мир иной, по ту сторону "ширм", режиссер распоряжается этим иносказательным приемом не для умножения причудливых образов и прихотливого их отражения друг в друге. Он стремится передать противостояние жизненных сил, которое сохраняется и после смерти конкретных людей, он подключает энергию метафизической поэзии к развитию актуальной социальной темы.

Именно поэтому невозможно отделить поэтическое воздействие спектакля от его яркого социального звучания. Работа Шеро, как отмечает критика, "поражает своей мощной красотой" и вместе с тем "заставляет публику занять позицию" по отношению к сегодняшней действительности, необычайно противоречивой, полной контрастов, неимоверно сложной, но именно поэтому требующей от художников театра и его зрителей особенной остроты зрения и мысли, предельно ясного осознания своей гражданской ответственности передвременем, перед народом.

"Ширмы" в Театре дез Амандье – это принципиальная победа Патриса Шеро, открывающая новый этап творчества талантливого режиссера в парижском пригороде Нантер, этот спектакль – событие большого поэтического дыхания. И вместе с тем это, конечно же, "театр невозможности". Споря с самоцельной игрой образами, переосмысляя усилия Жене, направленные к деструкции традиционного театрального языка, Шеро опрокидывает инерцию восприятия одного из характерных явлений французской драмы прошлых десятилетий, достигает совершенно неожиданных, полемических результатов. Но это тот "театр невозможности", который показывает, как многого может добиться режиссер – поэт и мыслитель, когда его творчество, говоря словами Сандье, "участвует в общественной жизни, в гражданской реальности, в Истории".

За пределами статьи, естественно, остаются многие явления, которые могли бы стать весомыми аргументами в споре о состоянии современного французского театра. Думается, однако, что спектакли, о которых здесь шла речь, позволяют определить театральную ситуацию во Франции как сложную. Пожалуй, наиболее остро ощущается сегодня отсутствие общих идей и признанных лидеров, которые оказывали бы решающее влияние на развитие театрального процесса. Жан-Пьер Вен-сан, генеральный администратор "Комеди Франсез", определяет сегодняшнее положение во французском сценическом искусстве так: "У нас больше нет вождей, подобных Вилару или Брехту, как это ни прискорбно, но именно это позволило нам провести в 70-е годы парадоксальную работу по критическому осмыслению театра... пройти через своего рода испытание кризисом, которое было нам так необходимо. Сейчас перед нами другая задача: после постановки вопросов – поиск ответов. Мы вступаем в период реконструкции или, точнее говоря, создания чего-то существенного в искусстве и во взаимоотношениях с публикой".

Думается, есть основания говорить о "театре невозможности" как о промежуточном явлении, сочетающем в себе приметы и неизжитого кризиса и признаки театрального обновления. Он как бы дает своеобразную форму перехода от критического осмысления театра к созиданию в нем новых существенных ценностей. Он является предостережением от эгоистической замкнутости сценического творчества и вместе с тем – предвестием ее преодоления, укрепления связи театра с жизнью, с широкой демократической аудиторией.

(Театр невозможности // Театр. 1986. №4).


После праздника

Дни театра ФРГ в Москве

Февраль 1989 г.

Было все: транспарант через улицу Горького с надписью «Дни театра ФРГ в Москве», творческие встречи и приемы, «посиделки» до утра в Центральном Доме актера, видеотека, представившая лучшие западногерманские театральные постановки последних лет, и, конечно, спектакли. Спектакли – в официальной и клубной программах, всех жанров и типов, на все вкусы...

Одним словом, минувший февраль всколыхнул не слишком богатую событиями столичную театральную жизнь.

Теперь, когда праздник закончился, хотелось бы определить цели подобного рода фестивалей, задуматься над тем, в какой мере устроителям "Дней" удалось их реализовать. Наиболее полно отразить различные направления в сегодняшнем театре ФРГ и познакомить публику с наивысшими его достижениями – вот, думается, каковы эти цели. Они представляются мне долгосрочными, поскольку и впредь неизменно будут возникать при организации подобных показов спектаклей зарубежных театров в нашей стране, и неразрывными, потому что вряд ли можно достойным образом представить ту или иную театральную культуру, если не ориентироваться при этом на лучшие ее образцы.

Последнее кажется мне особенно важным, поскольку наш театр, к сожалению, не блещет в последние годы бесспорными творческими достижениями, а потому остро нуждается в притоке новых идей, в обогащении опытом мировой сцены.

Спектакль мюнхенского Каммершпиле "Троил и Крессида" стал весьма удачным прологом театрального праздника. Неизвестная нашему театру пьеса Шекспира, посвященная легендарной Троянской войне, обрела в истолковании Дитера Дорна живую актуальность и художественную цельность. В этом на редкость гармоничном и слаженном спектакле раскрывалась дисгармония мира, в котором люди разобщены эгоистическими страстями, порабощены человеконенавистническими идеями.

Игровое театральное начало наводило на лукавое подозрение, что перед нами выступают веселые, неуклюжие комедианты-ремесленники из "Сна в летнюю ночь". Скоро, однако, действие обнаруживало свой драматический темперамент, свою заряженность трагизмом. Спектакль располагался между этими полюсами, все время двигался от возвышенной поэтичности к трезвому реализму– нигде не изменяя взыскательному вкусу и техническому совершенству. Выразительны и красивы были декорации и костюмы художника Юргена Розе, сумевшего соединить несомненную подлинность и причудливую фантастичность; изобретательно решались самые замысловатые ансамблевые мизансцены; часто смело заходила в трудную область психологического гротеска игра актеров, не только рельефно воссоздававших, но и постоянно оценивавших внутреннюю жизнь своих героев, изъеденную себялюбием, искаженную ненавистью.

Все мало-мальски отмеченное человечностью было обречено на гибель в этом мире, плотно заселенном изнеженными, но воинственными троянцами и кровожадными, звероподобными греками...

Спектакль Каммершпиле, пожалуй, был несколько перегружен сценическими находками, но он продемонстрировал высокую театральную культуру, самобытно сочетающую рассудочность и эмоциональность, такой способ актуализации классики, который исключает поверхностные аллюзии.

"Троил и Крессида" показался многообещающим прологом праздника. Спектакли западноберлинского Театра Шаубюне ам Ленинер Платц "Три сестры" и Театра Танца из Вупперталя "Гвоздики" оказались его блистательной кульминацией.

Трудно представить себе нечто более контрастное, нежели выдержанный в тонах строгого психологизма, программно традиционный, отмеченный беспредельной преданностью автору чеховский спектакль Петера Штайна и сугубо театральный, импровизационно легкий, дерзкий спектакль-обозрение, сочиненный Пиной Бауш. "Три сестры", показанные на сцене "старого" Художественного театра, прозвучали как напоминание о том "душевном реализме", к вершинам которого некогда стремились основатели театра. "Гвоздики" были обращены не в театральное прошлое, но, думается, в какое-то еще неведомое нам будущее. Однако как прекрасно ужились эти два спектакля-события на фестивальной афише! Какие великолепные, позабытые нами возможности сцены раскрыли!

"Три сестры" и "Гвоздики" оказались близки друг другу пониманием театрального искусства как неповторимого чуда, которое каждый раз творится наново, по своим особым законам. Они были едины в ощущении сценического творчества как неразрывной связи узнавания и удивления. Блаженное чувство встречи с бесконечно близким и знакомым, охватывающее на "Трех сестрах", сменялось ощущением полной новизны и уникальности происходящего; настораживающая, дразнящая загадочность "Гвоздик" непрестанно обнаруживала тревогу и боль за человека, мечту о торжестве красоты, такие понятные сегодня.

Впрочем, разумеется, эти постановки представляли совершенно разные театральные тенденции.

Работа Штайна, вероятно, дает основания рассуждать о своеобразном представлении немецкоязычной сцены о психологическом реализме, об интерпретации его Чехова. Однако для меня, как, думаю, и для многих, "Три сестры" явились прежде всего откровением, вернувшим нам живое ощущение некоторых потускневших от времени ценностей.

Мы встретились с таким способом воссоздания чеховской правды и поэзии, когда персонажи заняты тысячью самых обычных дел – ив это самое время ломаются их судьбы, когда важны каждое точно интонированное слово, каждая тонкая деталь поведения – и одновременно по всему спектаклю неуклонно и мощно развивается тема тоски по невозвратимо уходящему времени. Мы вспомнили, что такое талантливая "смерть" режиссера в актере, когда, казалось бы, на сцене существует только жизнь исполнителя в роли, но построенная по законам музыкальной гармонии, только нагой быт, но согретый такой душевной теплотой (художник Кристоф Шубигер). Мы оценили такое совершенство ансамбля, когда невозможно ни выделить, ни заменить кого-либо из актеров, на долю каждого приходится своя, только ему одному принадлежащая минута полного исповедничества, своя неповторимая "мелодия", но в памяти звучит сегодня хор голосов милых, обделенных счастьем людей. Вот они проходят по просторной светлой зале, под стройными елями и этим сереньким осенним небом. Вот уже ушли в небытие, чтобы навсегда остаться с нами как воспоминание о неведомой нам прошлой жизни, с такой мудростью и пронзительной человечностью приближенной к нам одним из лучших режиссеров мирового театра...

Постановка Штайна возвращает нам еще одну истину. Психологический реализм, столь мало популярный сегодня, оказывается вовсе не исчерпан современным театром. Он и сегодня является, пожалуй, самым сложным, самым многозначным, самым высоким типом сценического творчества.

Вероятно, и в "Гвоздиках" можно усмотреть связь сценических экспериментов Пины Бауш с традициями немецкого экспрессионизма, с "тотальным театром". Однако и на этот раз неотразимое эмоциональное воздействие оказалось существеннее и важнее сухо-рационального его объяснения.

Поначалу обескураживает калейдоскоп, казалось бы, ничем не связанных, нередко зашифрованных по смыслу эпизодов, сбивает с толку отсутствие всякой видимой логики в обращении к самым разным средствам сценической выразительности. Но постепенно разрозненная и пестрая мозаика складывается в единый рисунок.

На сцене, превращенной в один громадный цветник из восьми тысяч гвоздик, разворачивается своего рода карнавал жизни, схваченный в контрастных проявлениях, демонстрирующий те социальные и психологические "тупики", в которые загоняет человека современная цивилизация. Отсюда эта беспредельная естественность поведения актеров в зачастую мучительных, унижающих обстоятельствах, в которые их помещает режиссер, – здесь берет начало тема необходимости возвращения человека к природе и к самому себе. Отсюда эти, пожалуй, немыслимые ни в каком другом спектакле стремительные переходы от слова к пантомиме, к танцу, от негромких эпизодов, прожитых по всем правилам психологизма, к устрашающе-напористым "гэгам" неутомимых каскадеров – играя контрастами, Пина Бауш получает возможность поделиться с нами своим ощущением трагифарса существования жителей современных больших городов, включает нас в поток рожденных ее фантазией ассоциаций и образных озарений.

Два таких момента помогают понять художественную природу и философский смысл постановки.

В самом начале на роскошный ковер из гвоздик выходит актер (это Лутц Фёрстер) и, глядя прямо в зал, в такт и унисон с песенкой Д. Гершвина "Мужчина, которого я люблю" переводит ее текст, а вернее – смысл... азбукой глухонемых. Вот оно – чудо рождения жеста из души человека, крик одиночества и жажды любви, облечецные в движение, танец лицедея, в котором отчаяние обручается с надеждой...

В самом финале на подмостках, покрытых уже повядшими и истоптанными цветами, появляется актриса (это Анн Мартин). Она обращается к залу со словами о вечной смене времен года, о весенней траве, о пышной летней кроне деревьев, о сорванных осенним ветром листьях, о зимнем морозе. Говорит– и всякий раз всего одним жестом... показывает нам все это. А затем один за другим выходят на сцену и под музыку повторяют ее жесты: трава, деревья, листья, холод, весна, лето, осень, зима – все участники этого спектакля, в котором веселье нередко сменялось грустью, но неизменно торжествовала раскрепощающая, праздничная, вдохновенная игра...

"Три сестры" Петера Штайна и "Гвоздики" Пины Бауш явились подлинным событием "Дней театра ФРГ в Москве". Они же обозначили явно преждевременную их кульминацию. Дело в том, что ни один из показанных им вослед семи спектаклей, на мой взгляд, не приблизился к их содержательному и художественному уровню. Вполне можно было понять те резоны, по которым та или иная работа оказалась включенной в фестивальную афишу, но трудно было с ними согласиться. Не изменили ли устроители фестиваля плодотворному и, думается, единственно правильному в данном случае принципу: наиболее характерное через самое выдающееся?

"Последняя лента" С. Беккета в театре Франкфурта-на-Майне. У этой постановки были все основания стать запоминающимся театральным событием: интереснейший драматургический материал; режиссура Клауса Михаэля Грюбера, знакомого нам по блистательному моноспектаклю "Дневник горничной Церлины" с Жанной Моро, наконец, – участие одного из самых известных актеров немецкоязычной сцены Берн-хардта Минетти.

Да, перед нами отменная профессиональная работа. Однако во имя чего восьмидесятитрехлетний Минетти вслушивается в голос своего героя – в свой собственный голос, – запечатленный на магнитной ленте десятилетия назад? Как воспринимает эти позывные былого бек-кетовский индивидуалист, обрекший себя на комфортное эгоистическое одиночество и вот теперь пребывающий в состоянии глубокой и жалкой старости?

Увы, спектакль не дает ответа. И потому, вероятно, что режиссер уклоняется от сколько-нибудь внятного жанрового решения пьесы, и потому тем более, что маститый актер вовсе не играет встречу с прошлым на самом пороге смерти. Минетти в буквальном смысле этого слова ничего не играет, невозмутимо проделывая ряд простейших рефлекторных действий, как если бы его персонаж в духовном смысле умер до начала пьесы...

"Профессор Бернарди" А. Шницлера в Баварском государственном театре. Вена начала века; бесконечные споры ученых мужей о врачебной этике; ожесточенные дискуссии вокруг "еврейского вопроса"; расцвет антисемитизма в почтенной государственной лечебнице превращает ее преуспевающего директора профессора Бернарди в несчастного изгоя. И однако же как безмятежно быстро, без единого замедления, развивается действие этой постановки, как четко и ясно, всегда с соответствующей эмоциональной "подсветкой" подают реплики актеры, как стремительно меняются декорации (художник Сузанна Талер) и безостановочно перетекают одна в другую мизансцены (режиссер Фолькер Хессе)! Но что же сверх этой отлаженности, этой прекрасно организованной работы осветителей и монтировщиков, этой культурной речи и пластики обнаруживает постановка гостей из Мюнхена? Разве что преданность старинной немецкой традиции "словесной режиссуры". Немудрено, что в словесных стычках теряется внутренний мир героев, и прежде всего кровоточащая душа профессора Бернарди, роль которого виртуозно, но расчетливо и сухо ведет Вольфганг Хинце.

Видимо, антисемитизм всерьез тревожит мастеров западногерманской сцены, – этой теме посвящена и постановка пьесы Т. Штриттмат-тера "Скототорговец еврей Леви", показанная театром из Фрайбурга. Ее действие как бы растворено в естественной игре света и тени, в тягучих и вязких ритмах тяжкого крестьянского труда и невеселого хмельного досуга. Достоинства и изъяны работы режиссера Кая Браака и художника Гральфа Эдцарда Хаббена имеют один источник– избранный ими тип постановки, которая воспринимается как добросовестный физиологический очерк. В спектакле бьет через край резкий, доведенный до крайности натурализм, а эпизоды, казалось бы, разработанные весьма тонко, страдают поверхностной иллюстративностью. Дело могла бы "спасти" идущая наперекор жанровому решению спектакля игра актеров, способная насытить поэзией рисунок действия и изнутри взорвать схематизм мысли. Этого, к сожалению, не происходит...

Эти три работы вызвали чувство уважения приверженностью определенной эстетике, культурным уровнем, добротностью профессионализма. В других же спектаклях, на мой взгляд, не обнаружилось и этого. Тягостное впечатление, которое они производили, возникало в первую очередь из сочетания определенной репрезентативности (они и в самом деле представляли какие-то линии театрального поиска, характерные для ФРГ) и дилетантизма, непомерных претензий и очевидной творческой неспособности хотя бы приблизиться к их осуществлению.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю