Текст книги "Разведка - это не игра. Мемуары советского резидента Кента."
Автор книги: Анатолий Гуревич
Жанры:
Военная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 70 (всего у книги 83 страниц)
Беседа в этом кабинете была весьма непродолжительной. Никто из присутствующих не обронил ни слова. Вел разговор только сам генерал-майор. Хочу подчеркнуть, что Леонов очень мило со мной попрощался и высказался о скорой новой встрече. Все сидевшие в кабинете наклонили головы, и я мог понять, что они тоже прощаются со мной в вежливой форме. После этого я вместе с Кулешовым проследовал уже в принадлежащий ему кабинет.
Кулешов и на этот раз продолжал держаться довольно вежливо. На столике, за которым я должен был сидеть, лежала пачка сигарет и коробок спичек. Мы закурили, хозяин кабинета сел за свой стол и тут же позвонил по телефону и попросил принести кофе.
Ссылаясь на свое начальство, Кулешов предупредил меня о том, что мы не должны терять времени, а поэтому немедленно приступим к работе. Сняв вновь трубку телефона и набрав номер, Кулешов пригласил, видимо уже ожидавшую нас, стенографистку, которая явилась незамедлительно. Тоже вежливо поздоровавшись, она села за стол сбоку от Кулешова. Мы начали усиленно работать, я диктовал стенографистке все, что считал нужным, – правда, большая часть уже входила в привезенный мною доклад, но все, же кое-какие уточнения и добавления я считал необходимым внести.
Работа продолжалась почти четверо суток. Мы начинали, как правило, примерно около 10 часов утра, а заканчивали около 18 часов, чтобы возобновить наш труд часа в 21–22, а затем уже разойтись на отдых часа в 3–4. Стенографистки менялись довольно часто. Сам Кулешов занимался какими-то другими делами, какими именно, конечно, я не знал. Во всяком случае, он ни разу не уточнял что либо из диктуемого мною и не задавал никаких вопросов. У меня создавалось впечатление, что он демонстративно самоустраняется.
Во время дневной работы обед мне приносили в кабинет. Конечно, он здесь был лучше, чем тот, который я впоследствии получал в камере. Кулешов иногда покидал свой кабинет, но всегда просил по телефону, чтобы его кто-либо заменил. Видимо, оставить меня наедине со стенографисткой не полагалось.
После моего возвращения в камеру по окончании первого «допроса» сокамерник поинтересовался, в чем меня в конечном счете обвиняют. Мой ответ, что мне не предъявлено никакого обвинения (естественно, я не предупреждал о том, что мне была поручена «совместная работа»), его нисколько не удивил. Наоборот, он сказал, что часто обвинения предъявляют позже, а иногда даже после окончания следствия. Он поинтересовался и тем, что было написано в ордере на арест или постановлении о взятии меня под стражу. Я ответил, что ни то и ни другое еще не было предъявлено. Это его немного, как мне тогда показалось, удивило. Видимо стараясь меня успокоить, Михайлов тут же добавил, что и это не должно меня волновать, потому что, хотя и довольно редко, бывает и так, что ордер на арест предъявляют через пару дней.
Вот сейчас, когда я пишу впервые всю правду, во всем признаюсь перед моими близкими, а их уже осталось очень мало, отец и мать, возможно не выдержав всего случившегося, уже давно умерли, с моими друзьями и соратниками по национально-революционной войне в Испании, а их уже тоже осталось немного, признаюсь, мне не очень-то легко все вспоминать из всего перенесенного мною. Я как бы вновь переживаю все, что меня долгие годы угнетало, но в то же время, в некотором отношении, мне делается и легче. Я бы сказал, что с меня снимается какой-то груз, какая-то тяжесть, давившая все эти годы, начиная с 7 июня 1945 г., то есть после моего возвращения в Москву. Только сейчас я перестал бояться рассказывать, как меня нагло принял в первую же ночь и еще в несколько последующих «приемов» Абакумов и как вели себя но отношению ко мне его, опять-таки только теперь не боюсь употребить это слово, сатрапы. Правда, я обо всем этом писал сразу же после моего прибытия в Воркуту в ИТЛ в 1948 г., в том числе и в адрес САМОГО Абакумова. Одновременно с направляемыми из ИТЛ письмами Абакумову, Сталину, Берии и другим, а в особенности уже находясь на свободе, отправляя их в различные инстанции, я всюду указывал на допущенные следствием извращение действительности, фальсификацию и самые настоящие подлоги. Я всегда просил только одного – четкого рассмотрения моего дела в судебной инстанции с обязательным моим присутствием.
Мне кажется, любой читатель сможет понять, что переживал в те годы довольно молодой человек – а мне было тогда еще неполных тридцать два года, – который в своей жизни, куда бы ни занесла судьба, не думал лично о себе, о своем веселье, о возможности создать нормальную семью и иметь детей, а отдавал всего себя только доверенной ему работе. Тогда мне казалось, что, именно принося пользу другим, Родине, заключается человеческое счастье. И вдруг подобное унизительное отношение. Больше того, этот человек, то есть я, убеждался все больше и больше в том, что люди, которым партией, правительством, народом доверены высокие, ответственные должности в аппарате наркомата и прокуратуры, способны разыгрывать комедии с единственной целью – обмануть того, кто попал тем или другим, даже незаконным путем в их руки. Безусловно, тогда, после «приемов» Абакумовым и Леоновым, я еще не знал, что они не только разыгрывают комедию, но и уже намерены и усиленно готовятся к осуществлению совершенно неоправданного подлога, который может, по существу, стоить жизни попавшему к ним невинному человеку.
Пройдут считанные дни, и я смогу убедиться в нечестности, нечистоплотности этих людей, облачившихся в тогу служителей, защитников государства, правосудия. Тем не менее уже с первого часа, с первой «беседы» с Абакумовым меня тревожила одна мысль: зачем понадобилось меня «перехватывать», изолировать полностью от внешнего мира, лишать меня возможности быть принятым для доклада моим непосредственным начальником, командованием «Центра» и в других инстанциях? Неужели они опасались, что я, приехавший в Москву по личной просьбе, доставивший завербованных гестаповцев и многие материалы, смогу скрыться и, будучи кем-то завербованным, начну вредить Советскому Союзу?
Трудно было мне, очень трудно. И тем не менее, еще не зная, что мне угрожает, еще до предъявления ордера на арест, почти без сна, потому что даже в камере, куда меня приводили на несколько часов для отдыха, я как бы продолжал начатое в кабинете Кулешова, обдумывал все, что мне предстояло еще надиктовать стенографисткам, все, как я полагал, что имеет значение и представляет интерес не только для ГУКР НКВД СССР, но в первую очередь для ГРУ РККА и даже для нашего государства в целом.
Нет, еще не было «допросов». Повторяю еще раз, я еще не был официально объявлен арестантом. Я просто «временно», для моего же «удобства», как говорил Абакумов, а ему вторил Леонов, проживаю в «бывшей гостинице "Россия"».
Я думаю, что не всякий даже с очень крепкими нервами человек мог бы выдержать это испытание.
Менялись стенографистки, выкуривались одна сигарета за другой, а я продолжал диктовать, не теряя уверенности, что скоро наступит конец испытаниям, выпавшим мне совершенно неожиданно.
ГЛАВА XXX. Начало следствия в ГУРК НКВД СССР. Продолжение и окончание подлога.
Мне кажется, что память волшебная сила, что дар воскрешать прошедшее столь же изумителен и драгоценен, как дар предвидеть будущее. Воспоминание – благо.
Анатоль Франс
Итак, почти четверо суток с огромным переутомлением и нервным напряжением я диктовал время от времени сменявшимся стенографисткам все то, что знал и мог, а вернее, был обязан доложить « Центру».
В эти дни было над чем подумать. Надо было сконцентрировать все внимание, постараться вспомнить все детали, все, что должно было позволить «Центру» и органам советской контрразведки правильно оценить, разобраться и сделать выводы относительно работы бельгийской резидентуры, а особенно того, что произошло после декабрьского (1941 г.) провала в Брюсселе.
Окончив работу со стенографистками, я, естественно, спросил у Кулешова, когда же смогу явиться для доклада непосредственно в «Центр» и другие инстанции, подчеркивая, что время не ждет. Ряд вопросов, по которым я хотел докладывать, являются не менее срочными, чем «оказываемая мною помощь» органам государственной безопасности. Я ведь знал, что Кулешов присутствовал при моих «беседах» с Абакумовым и Леоновым, а следовательно, он должен был помнить, что они мне говорили о скором моем выходе из гостиницы «Россия» после окончания работы с ним.
Естественно, я интересовался у Кулешова, где находятся в настоящее время сопровождаемые мною в Москву Паннвиц, Стлука и Кемпа, а также все доставленные с диппочтой документы и материалы. Ответ Кулешова был однозначным: «Стенограмму, которую вы продиктовали, я представлю руководству». Больше того, он сказал, что только «после этого будет решен вопрос о продолжении нашей совместной работы».
После этого разговора Кулешов продолжал вызывать меня, как всегда, и днем и ночью. Войдя в его кабинет, я каждый раз усаживался у отведенного мне столика вблизи от входа и вдали от письменно стола, за которым сидел хозяин кабинета. На моем столике благодаря вниманию, проявляемому ко мне этим хозяином, и его услужливости лежали пачки сигарет, коробки спичек, свежие газеты и журналы, стояла пепельница. Я мог спокойно читать, в неограниченном количестве курить. Мне было очень приятно, что имею возможность читать газеты и журналы, которых я уже так давно даже не видел.
Несколько удивляло то, что, как мне казалось, сам Кулешов не обращал на меня никакого внимания, как бы даже не замечал моего присутствия в кабинете. Все проведенные в таком положении часы он что-то писал, рвал листки бумаги с отпечатанным на них текстом. Мне он не только не задавал никаких вопросов, но даже не говорил ни слова. У меня было основание предполагать, что он занимается не моим «делом», а каким-то новым полученным заданием руководства. Мне же во время этих вызовов он очень любезно предоставляет возможность отдохнуть от тюремной камеры, а читая газеты и журналы, лучше узнать, что сейчас происходит у нас в стране и в мире. Иногда он даже угощал меня обильным и вкусным обедом.
Однажды, набрав по телефону номер, он попросил кого-то зайти. В кабинет вошла сначала одна стенографистка, а затем ее сменила другая. Обе записывали диктуемый мною тест. Кулешов что-то спросил у одной, а потом у другой, держа в руках листок с отпечатанным текстом. У меня появилось подозрение, что Кулешов что-то сочиняет, руководствуясь продиктованной мною стенограммой, и именно её он после этого рвет и бросает в корзинку. Это меня, конечно, удивило, и я не мог понять: если действительно у него в руках текст моей стенограммы, то зачем он ее рвет и что он с ее помощью пишет. Удивило и то, с каким вниманием и, мне даже показалось, сочувствием каждая входившая в кабинет стенографистка смотрит в мою сторону.
Возникшее у меня подозрение несколько позже полностью подтвердилось. Он делал это демонстративно с единственной целью: чтобы я не мог ссылаться на продиктованный мною текст. Когда я подписывал протокол об окончании следствия, моя просьба о приобщении стенограммы была отвергнута. При этом Кулешов в грубой форме подчеркнул, что я мог видеть, как он в свое время рвал их за ненадобностью. Самым неожиданным для меня явилось сообщение, сделанное старшим следователем МГБ СССР Луневым и военным прокурором Беспаловым лишь в 1961 г. Ими был обнаружен один экземпляр стенограммы, датированный 8–12 июля 1945 г. Дата не соответствовала действительности. Ведь я диктовал стенографисткам начиная с первого дня моего заключения в тюрьму. С аэродрома я был доставлен на Лубянку в ночь на 8 июня 1945 г., а уже утром 8 июня начал работать со стенографистками. Трудно дать точный ответ, что явилось причиной ошибки, но можно предположить, что ГУКР НКВД СССР не хотело, чтобы стенограмма была датирована ранее предъявленного мне ордера на арест 21 июня 1945 г.
Фото, сделанное на Лубянке после ареста
Уже прошло трое суток, как я закончил работать со стенографистками, а Кулешов все еще продолжал меня вызывать по-прежнему днем и ночью. Я уже очень устал и физически, и морально. По моему глубокому убеждению, мне нужно было как можно скорее попасть для доклада в «Центр», а затем и направиться домой.
И совершенно неожиданно, как-то во время одного из ночных вызовов Кулешов подал мне бумаги и довольно вежливо попросил прочитать их и поставить подпись.
Надев очки, я стал внимательно читать. Первое, что меня поразило, даже невероятно потрясло: в верхней части название, на каждом из трех отдельных, сколотых скрепками, состоящих из нескольких листков «документов» значилось ни много ни мало: «Протокол допроса»... далее следовали моя настоящая фамилия, имя и отчество.
Еще даже не успев прочитать текст этих «документов», я задал «любезному» Кулешову вполне объяснимый вопрос:
– Что это значит, о каком допросе идет речь? Ведь вам хорошо известно, что Абакумов в вашем же присутствии предупредил меня о том, что я должен помочь ГУКР НКВД СССР в работе. Вы же лично присутствовали при моем вызове к генерал-майору Леонову. Вы слышали, что он повторил слова, сказанные Абакумовым, и для скорого завершения «моей работы» были выделены не одна, а две стенографистки. Я честно четверо суток диктовал им мой материал. О каком же «протоколе допроса» может идти речь?
Только после несколько возбужденного высказывания Кулешов заявил мне более строгим, если не сказать, нахальным, голосом:
– Стенограмма ваших «показаний» была мною представлена лично Абакумову, и он приказал переоформить ее в принятые у нас формы допросов.
В полном недоумении, буквально перестав владеть собой, охваченный тревогой, что происходит значительная задержка моего вынужденного пребывания в тюрьме, а следовательно, по каким-то соображениям откладываются на неопределенное время прием в «Центре» и возможность моего отъезда в Ленинград для встречи с родителями, я стал читать предъявленные мне на подпись «протоколы допроса».
В первом же предъявленном мне на подпись протоколе допроса был поставлен вопрос:
– Все ли вы показали о вашей преступной деятельности?
Далее следовало, что якобы ответы, продиктованные мною, абсолютно вымышленные, не содержащие правды, только выгодные для фальсифицированного следствия.
После моего утверждения, что я никакой преступной деятельностью никогда не занимался, последовал не вопрос, а абсолютно наглое заявление следователя Кулешова:
– Лжете, следствие располагает письмом генерала Мюллера на имя начальника зондеркоманды «Красная капелла», из которого видно, что вы сотрудничали с гестапо!
Я не мог дольше терпеть и, сделав над собой усилие, несколько помедлив, в уже довольно грубой форме закричал:
– Как вам не стыдно! Вы имеете наглость в протоколе утверждать, что я что-то скрываю, и только благодаря тому, что «следствие располагает письмом генерала Мюллера», вы имеете возможность меня изобличать в якобы совершенном мною предательстве, измене Родине? Кто дал вам подобное право?! Ведь это письмо с другими документами, в том числе и следственным делом, заведенным на Кента гестапо, в Москву доставил именно я. Почему вы об этом не пишете? Кроме того, как я мог «скрывать свою преступную деятельность в пользу гестапо», когда лично завербовал и уговорил не переходить на службу к американским спецслужбам, а приехать вместе со мной в Москву начальника зондеркоманды гестапо «Красная капелла» Хейнца Паннвица. Ведь привезенное нами письмо генерала Мюллера было направлено на имя начальника зондеркоманды толь ко с одной целью – склонить меня к сотрудничеству с гестапо, то есть поступить так, как уже поступил Леопольд Треппер. Почему вы ни в одном из предъявленных сейчас мне на подпись протоколов не указываете на то, что именно я обеспечил по согласованию с «Центром» прибытие в Москву Паннвица, то есть одного из руководящих работников гестапо, которому было поручено полностью разрушить нашу разведывательную службу во Франции и Бельгии, и вместе с ним еще двух сотрудников гестапо? Согласитесь с тем, что подобное бывает не слишком часто или вообще не случалось в истории иностранных разведок и контрразведок!
Меня крайне удивило полнейшее спокойствие Кулешова. Он совершенно не реагировал на мои возражения и, смею даже заявить, на допускаемую мною грубость при высказывании упреков в его адрес. Только потом я понял, что к подобной оценке действий следственных органов и его самого, как одного из далеко не рядовых сотрудников, допускающих откровенные подлоги, он уже давно привык.
В первые дни я предпринимал попытки отказаться от подписания явно подложных, фальсифицированных протоколов. Однако это оказалось абсолютно бесполезным. Единственная моя надежда опиралась на то, что я смогу добиться встречи с представителем военной прокуратуры. Постепенно я уже начинал понимать, что фактически мне угрожает продолжительное проведение следствия, а не столь сердечно обещанная «совместная работа».
Несмотря на весьма тяжелые моральные переживания, я все же еще не терял надежды, что после окончания следствия мне будет предоставлена возможность изложить истину, предоставить доказательства моей абсолютной невиновности, представить документы и свидетелей в подтверждение правильности моего утверждения в ходе слушания дела в Военной коллегии Верховного суда СССР.
Еще до того, как я был вынужден подписать первые одновременно предъявленные мне три протокола, на которых последовательно стояли разные даты, я внимательно смотрел на спокойно сидящего у себя в кресле Кулешова. Невольно думал: а представляет ли себе этот «следователь», что такое вообще работа разведчика во вражеском тылу? Возможно, он в этом кресле просидел всю Великую Отечественную войну, именно этим и объясняется, тоже в некоторой степени, его личное поведение.
Буквально за один-два дня до предъявления указанных протоколов гот же Кулешов, совершенно неожиданно для меня, выразил мне благодарность, указав, что привезенными мною материалами я помог изобличить Леопольда Треппера в предательстве!
Хочу особо подчеркнуть, что до происшедшего изменения в отношениях ко мне со стороны Кулешова Абакумов после нашей первой «беседы» в ночь на 8 июня 1945 г. вызвал меня еще пару раз ночью к себе в кабинет. Его разговоры со мной, во всяком случае так мне тогда казалось, явно контрастировали с теми, что вскоре произошло в кабинете следователя.
Я уже касался вопроса о демонстративном уничтожении продиктованной мною стенограммы 8–12 июня 1945 г. Значительно позднее это мною было абсолютно точно определено как очередная провокация, привычная для лиц, ведущих следствие. Кулешов стремился убедить меня, что этот документ больше не существует и в ходе следствия я не смогу никогда на него ссылаться в целях опровержения. Вопрос о стенограмме, продиктованной стенографисткам в уже указанные числа июня 1945 г., и сегодня имеет большое значение. Именно поэтому я еще раз возвращаюсь к этому вопросу. До 1960–1961 гг., то есть до рассмотрении моего далеко не последнего обращения в различные инстанции, меня постоянно обвиняли в том, что я указывал на два якобы несуществующих материала: доклад, написанный в Париже и доставленный мною в Москву для вручения начальнику Главного разведывательного управления Генерального штаба Советской армии, и стенограмму. Этим доказывали ложность всех моих утверждений.
Благодаря честности, порядочности и чувству ответственности, как я уже указывал, только два человека за все годы встали на мою защиту: старший следователь КГБ СССР Лунев и военный прокурор Беспалов сумели в закрытых архивам Абакумова обнаружить ряд документов в мою пользу. Там были и стенограмма, и доклад.
Первые протоколы с моими признаниями были нужны органам госбезопасности и для того, чтобы вообще получить официальный ордер на мой арест. Ведь до моего прибытия в Москву, видимо, ничего в компетентных инстанциях не было известно о моей деятельности, за исключением того, что они могли узнать в «Центре», опираясь на мои шифровки, направляемые в разное время в его адрес.
Мне была совершенно неизвестна участь Леопольда Треппера после его прибытия в Москву. Сумел ли он ограничиться только своим докладом в «Центре» и вновь быть со своей семьей, выехать к себе на Родину, в Польшу, или в появившееся на карте новое государство – Израиль, где он, покинув Польшу, проживал. Я не предполагал, что и он уже к моменту моего прибытия в Москву находился на Лубянке. Во всяком случае, я мог быть уверен, что не в его интересах давать показания или докладывать что-либо, направленное против меня, ибо в этом случае он должен был бы раскрыть многие факты из своей фактически преступной деятельности. Мое мнение подтверждается и той благодарностью Кулешова, которую я имел возможность в самом начале нашей «совместной работы» услышать от него за «оказанную помощь» в изобличении Леопольда Треппера в его преступной деятельности. Поскольку я еще не касался моих личных высказываний по этому вопросу, понял, что этому «изобличению» послужили привезенные документы, в том числе и следственное дело на самого Треппера.
По моему все более и более укрепляющемуся мнению, органы государственной безопасности, будучи по многим причинам заинтересованными в недопущении меня к докладам не только в «Центре», но и лично И.В. Сталину, все делали для того, чтобы скрыть факт моего прибытия в Москву. Именно поэтому они с помощью «Копоса» скрыли от «Центра» время моего прибытия и сами сразу же после приземления нашего самолета арестовали меня, Паннвица, Стлуку и Кемпу, а также сделали все от них зависящее, чтобы не допустить поступления в «Центр» привезенных нами материалов с диппочтой, – тут же их «перехватили».
Уже в то время я все больше и больше думал о том, что не исключена возможность, что в действительности НКВД СССР и «Смерш» стремились не столько к моему «разоблачению» в качестве врага народа, сколько к умышленному «разоблачению» действий, якобы совершаемых советскими разведчиками за рубежом. Я вспомнил то, что мне приходилось слышать еще в 1938 и 1939 гг. в Москве о существовавшем стремлении НКВД СССР целиком подчинить себе военную разведку.
Должен признаться и в том, что сам факт предъявления ордера на арест меня просто потряс. Мне было особенно трудно представить себе, чтобы органы государственной безопасности, а тем более Генеральная прокуратура СССР смогли стать «жертвами подлога», виновниками которого были не просто рядовые, в определенном смысле слова, сотрудники типа Кулешова, но и такое «особо доверенное» лицо, каким являлся в то время Абакумов.
Могли кто-либо из моих сокамерников и я лично в 1945 и 1946 гг. предполагать, что пройдет сравнительно немного лет и Берия, Меркулов, Абакумов и другие, непосредственно причастные к созданию абсолютно необоснованных обвинений в измене Родине, которые были повинны во множестве злоупотреблений и уничтожении честных граждан, будут сами во время судебного разбирательства признаны преступниками, нанесшими значительный вред нашему государству, нашему народу. Они понесли заслуженную кару, высшую меру наказания, но, к сожалению, по каким-то причинам у нас медлили, а быть может, и сейчас еще продолжают медлить с тщательным изучением архивов, содержащих вымышленные следственные дела и «решения» по ним, принятые «Особым совещанием».
Несмотря на то, что я, как уже указывалось, безгранично всем своим существом в те годы верил И.В. Сталину, в справедливость, в соблюдение законности, силы у меня начали сдавать. Я еще надеялся, что мне удастся на суде, в Военном трибунале, в случае если, несмотря на все, сочтут необходимым подвергнуть разбирательству мое дело по выдвигаемым ложным против меня обвинениям, доказать свою полную невиновность.
И вот, вернувшись в ставшую мне «по закону близкой» камеру внутренней тюрьмы НКВД СССР, предназначенную для содержания далеко не рядовых государственных преступников, только сейчас увидев потрясший меня ордер на арест, впервые в моей жизни, даже после всего перенесенного в фашистских тюрьмах, я начал терять сознание. Мой сокамерник был вынужден, громко стуча в дверь, вызвать врача.
Приходить в сознание я начал после нескольких уколов тюремного врача.
Все, с кем мне пришлось провести почти двадцать месяцев в общей камере во внутренней тюрьме и некоторое время в Лефортовской, отмечали, что я очень тяжело переношу свой арест и следствие. Конечно, они не могли правильно оценить все то, что происходило со мной. Уже после подписания ордера на мой арест я вкратце в общих чертах намекал на то, что следователь в протоколах явно искажает мои показания, они посоветовали мне потребовать встречи с прокурором. При этом подчеркнули, что добиться подобной встречи будет тоже нелегко.
Следуя советам моих сокамерников, я действительно стал настойчиво добиваться встречи с прокурором. Более того, я настаивал на составлении подробной описи доставленных нами в Москву материалов и документов.
Одним из наиболее существенных требований являлось стремление добиться также и очной ставки с Отто, с X. Паннвицем в первую очередь, а затем, конечно, со Стлукой и Кемпой.
Прошу учесть еще немаловажный факт. Ни в одном из предъявленных мне на подпись протоколов ни разу не было ссылки на показания вышеперечисленных лиц. Никогда и нигде не фигурировало, что ГУКР НКВД СССР завело одно следственное дело на меня и на Леопольда Треппера. Впервые я увидел в «Неделе» от 30.09 – 6.10.91, № 40, с. 16 фотографию нескольких папок из Особого фонда 3-го Главного управления контрразведки «Смерш». На одной из них, с двумя разными архивными номерами проставлен год – 1946 и написано: «ДЕЛО на Треппера Леопольда Захаровича». Фамилия написана четкими большими буквами. И вдруг, совершенно неожиданно для меня над фамилией ТРЕППЕР приписано мелкими буквами «Гуревич A.M.».
18 января 1988 г. я обратился в Комиссию при Политбюро ЦК КПСС по вопросу восстановления справедливости. Я просил в этих целях «добиться пересмотра моего дела в Военном трибунале с обязательным моим присутствием». Я указывал, что я добиваюсь этого уже более 40 лет. Обращение было с тремя приложениями, объемом 94 страницы.
Не получив из ЦК КПСС ни одного ответа и узнав, что при Политбюро ЦК КПСС создана «Комиссия по дополнительному изучению материалов, связанных с репрессиями», председателем которой являлся член Политбюро, секретарь ЦК КПСС Александр Николаевич Яковлев, я уже 5 января 1989 г. направил первое письмо лично на его имя с просьбой «поручить одному из сотрудников комиссии сообщить, поступили ли мои ранее направленные просьбы и принимаются ли меры по их рассмотрению».
Ни на это письмо, ни на последующие Александр Николаевич не счел возможным поручить кому-либо дать ответ.
Справедливости ради должен указать, что 13 января 1989 г. мною было получено письмо за № 13/223 88. Его подписал старший помощник Генерального прокурора СССР, государственный советник юстиции 2-го класса В.И. Андреев.
Поскольку оно меня в буквальном смысле потрясло, считаю необходимым привести его дословно:
«По Вашему заявлению, адресованному Комиссии при Политбюро ЦК КПСС, о реабилитации в судебном порядке Прокуратурой СССР изучены материалы архивного уголовного дела в отношении Вас и Треппера Л.З., проведена дополнительная проверка изложенных в заявлении фактов.
Установлено, что на допросах в 1942–1943 гг. Вы сообщали представителям контрразведывательных органов фашистской Германии известные Вам совершенно секретные сведения, составлявшие в тот период государственную тайну, дали свое согласие на сотрудничество с немецкой разведкой. Получая сведения от советских разведчиков, передавали их гестапо. Кроме того, по заданию немцев направляли в Москву ложные сведения военно-политического характера, дезинформируя тем самым советское командование.
Перечисленные выше Вами действия правильно квалифицированы по ст. 58-16 УК РСФСР (в редакции 1926 г.).
Ваша вина в совершении преступления, предусмотренного ст. 58 16 УК РСФСР, полностью доказана показаниями Треппера Л.З., Панцингера Ф., Паннвица X. и другими имеющимися в деле материалами.
Изложенные в заявлении доводы при проверке не подтвердились.
Для постановки перед руководством Прокуратуры Союза ССР вопроса об опротестовании обжалуемого постановления "Особого совещания" при МГБ СССР от 08.01.47 в отношении Вас не имеет оснований».
Это письмо вызвало у меня нервное потрясение, я не выдержал и поспешил опротестовать содержание вышеприведенного письма в моем обращении к Генеральному прокурору СССР А.Я. Сухареву от 20 января 1989 г. Я подробно изложил основания для опротестования (на 16 стр.).
Одновременно копию моего протеста направил 20 января 1989 г. Александру Николаевичу Яковлеву. Председатель Комиссии при Политбюро ЦК КПСС по дополнительному изучению материалов, связанных с репрессиями, и на этот раз не счел нужным не только ответить лично, по даже и не поручил какому либо из своих сотрудников дать мне соответствующий ответ. Меня крайне огорчило, что специально созданная комиссия для рассмотрения материалов, связанных с репрессиями, проявила абсолютное невнимание к моим просьбам.
Полностью анализировать ответ Генеральной прокуратуры сейчас не буду. Могу сделать предварительный вывод. Прежде всего, справедливость требует, чтобы я подчеркнул тот факт, что, по моему глубокому убеждению, ответственные лица, подписывающие отдельные ответы в мой адрес, не несут ответственности за правдивость таковых. Ответственность лежит исключительно, в первую очередь, на тех, кто осуществлял следствие и фабриковал протоколы, а также на тех, кто в то время обязан был контролировать их работу; во-вторых, на тех, кто давал следователю указания заниматься подлогом и скрывать достоверные материалы, доставленные нами и перехваченные «Смершем»; а в-третьих, конечно, на сотрудниках той же Генеральной прокуратуры СССР, отличавшихся недобросовестностью и нежеланием тщательно проверять, исследовать объемистое дело.
До сегодняшнего дня меня удивляет то, что совершенно неожиданным оказалось в ходе многочисленных проверок моих обращений, жалоб – изменение статьи, по которой «Особое совещание» сочло возможным меня «осудить». Тогда в решении «Особого совещания», предъявленного мне, указывалось, что я совершил преступление, предусмотренное ст. 58 1а УК РСФСР. Во всех документах, сопровождающих меня в ИТЛ, указана тоже именно эта статья, что видно и из справки №062941 от 20 июня 1960 г., выданной лагогделением № 7 Управления ИТЛ «ЖХ», и даже в военном билете, выданном после моего освобождении 5 августа 1961 г. Лужским объединенным горвоенкоматом.