355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Сорокин » Иоанн Грозный (СИ) » Текст книги (страница 16)
Иоанн Грозный (СИ)
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:43

Текст книги "Иоанн Грозный (СИ)"


Автор книги: Александр Сорокин


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 47 страниц)

– Чего же не будет ему конца? – скрыл Шуйский черную надежду. Уж больно прижимал царь его семейство.

– С чего оно будет? У царя лучшие гадатели, каждый шаг проверяют. Лекари знаменитейшие со всего света свезены.

– Сколько же жить ему?

– Хоть бы и вечно. Лет до ста.

– Но отец его, едва полтинник разменял, помер.

– Тогда лекарей таких не было. Сегодняшние – и Василия Иоанновича спасли бы, – Годунов окатил Шуйского чутким взором. – Вижу, куда клонишь, Вася… Языческие мудрецы устанавливали человеку срок жизни  в семьдесят лет. Библейские старцы жили и под тысячу. Царя Иоанна на наш век хватит. Мы умрем, он будет жить. Дай государю Бог здоровья и лет долгих! Я рассуждаю: лет на тридцать вперед надо нам при живом царе жизнь правильно построить.

         Шуйский тяжко вздохнул:

– Какой вывод? Изучаю я царя со дня вступления на дворцовую службу, что не грех – угодить хочу. Есть у него любимцы временные, имеются привязанности устойчивые. Ежели определит царь мнение о человеке, оно у него долго не согнется. Что не делай, лоб разобьешь, а не исправишь. Временные – любимцы чувственные. Не перечислю имен, знаешь. Постоянные – кто для дела. Григорий Лукьянович Малюта-Скуратов – для дела на века. Навсегда верно к царю прилепился. Вон Василий Григорьевич Грязной тоже угодить стелется,  шуткует, ластится да не выходит у него. Плетут: Малюта и придумал опричнину, чтобы древние роды давить.

– Опричнину выдумал царь. Не Вяземский и не Малюта, послушные орудия его.

         И практичный, ограниченный временем ум Годунова родил свою роковую, трудно преодолимую ошибку:

– Ты, Вася, разные вопросы задаешь. Смысл же  такой: как жить? Я полагаю: царя и Малюту мы если и переживем, то в немощной старости. Надо нам жить так, словно Иоанн Васильевич и Григорий Лукьянович  всегда будут.

         Годунов опять глядел на скакавших через веревочку Машу и Катю Скуратовых–Бельских. Примеривался, взвешивал. Их девичьи прелести в его рассуждениях не играли  большой роли.

         Шуйский, обреченный словами Годунова всю жизнь промучиться при Иоанновом правлении, блеснул живым чувством:

– Борис, а ежели бы тебе, как царю, нагадали, что пять лет жить осталось, ты бы тоже все дела забросил?

– Меня с царем не ровняй, – строго сказал Борис. – Пять лет для твари ползучей – срок немалый. Для вечности – пустота. Затворись в четырех стенах, уедь в леса, залезь на горы – смерть одно найдет.

– Для тебя пять лет много или мало?

– Не думаю я о сем… Ты бы, Вася, сходил в келью нашу, принес иноземных конфет вкусных и халвы, что в дорожном мешке моем схоронены.

         Новый взгляд Бориса сравнил Машу с Катей.

         Яков Грязной лунной майской ночью пробрался под окошко келейки Ефросиньи.

– Спать не могу. Думаю о тебе. Люб ли?

         И голос из кельи отвечал:

– Люб пуще жизни.

– Чего же делать нам?!

         В ответ – рев и глухие стенания.

         Лежа на тонкой, набитой конским волосом подстилке в соседней келье прислушивалась к разговору Марфа. Она тоже  желала любить, но сердце ее еще не избрало направления. Кого полюбит, тому и верна по гроб будет. На своем коротком веку она на троих мужчин смотрела матримониальным взглядом. На проезжего молодого купца, добиравшегося с товаром пушнины из Вятки на Нарву, на ночь остановившегося на их  постоялом дворе. На Матвея Грязного, ее сильничавшего. И на царя. Все они были мужчины высокие, сажень в плечах, узкие в поясе. Матвей и купец были сильны внешне, царю же выходило и по положению. Первые два были молоды. Царь же жизнь повидал. В воображении бойкая умом Марфа примеряла на себя платье царицы, которое подглядела на переодетой Ефросинье, кусала губы, строила путанные планы и посмеивалась доносившемуся влюбленному воркованью. Она-то разменяется на опричника только по необходимости. Царь, на худой конец – Матвей или даже… Годунов. Борис у нее в руках. Она видела  Фросю Анастасией царю представленную, беспрестанно следит за Яковом и Матвеем Грязными – Годуновскими клевретами.

         Борису не составило труда убедить Василия приволокнуться за  Малютиными дочерьми. Василий, тщедушный в груди и тучный в бедрах, часто болевший и  неуверенный в себе,  шагу боялся ступить без одобрения батеньки. В отсутствии его  слушался Годунова. Борис себя и его убедил: Малюта – временщик навсегда,  прибыток и честь свить поросль древнейшего  рода Шуйских  с победившим соперником у трона, правой рукой государя Малютой-Скуратовым-Бельским. Посодействует тесть, пойдет Василию  движение. Припорошат забвением дедов первородный грех.

         Борис выбрал ухаживать за Машей, ласковым ужом Василий повился  за Катей. Но все как-то неловко у Шуйского выходило. Смешливая Маша еще отвечала на заигрывания Годунова, а вот Катя ни в какую не принимала Василия. И конфеты заграничные он дарил, и ленты пестрые, шелковые. Борис же пустячок даст, Маша довольна. За дорогу до Суздаля сошлись четверо поближе,  тут узнали Борис с Василием от девиц, что давненько ходят за сестрами  Гриша Грязной и Федя Басманов. Знакомы ли Василию с Борисом сии красавцы? Еще бы! Кто их не знает? Кровь с молоком. Румяны, статны. Нрава веселого. Молвят шутку – царь хохочет. Какие же у обоих точеные бедра! Грудь навыкате. Голубоглазы, волосы русы. Оба мнят разделить блестящее настоящее папаши девочек. Неприятная грусть зажгла изнутри Бориса. Вот так, лишь отважишься породниться с человеком, которым вся Московия непослушных детей стращает: «Гляди, придет Малюта!», душу ломаешь, совесть уговариваешь, а к его дочкам уже очередь кобелей построилась. Два пострела, Гриша Грязной и Федя Басманов, и тут поспели. Трудно против их слащавого обаяния  неловкому Василию и стеснительному, неумелому с бабами Годунову.

         Но когда Борис открыл Марии про обходительного  Басманова: не может тот ее мужем стать, потому как женат и двух сыновей прижил, помрачнела девица. Не ведала она, скрывал ухажер. Обида на ловкача подтолкнула Марию Скуратову в объятья к Борису. Тихими майскими вечерами Борис и Мария обыкновенно склонялись у клетки с голубями, черным да белым, самцом да самочкой. Вез птиц Годунов из Слободы, позаимствовав в богатой голубятне царевича Феодора.  Подолгу шептались Годунов и юная Скуратова, кормя воркующих птиц с ладоней. Давали хлебные крошки и овсяные семена. Борис неутомимо что-нибудь рассказывал: про царскую охоту, объезды с пристрастием, красоту церквей, где бывал. Мария еле слышно смеялась. И темени склонившихся над клеткой будто случайно все чаще сталкивались. Знал бы отец!

         Мария гнала мешавшуюся Екатерину. Той, волей – неволей, приходилось составлять пару Шуйскому. Эти дети вековых врагов не находили темы для разговора. Ходили насильно приклеенные рядом. Ненароком рукава их тоже касались. Тогда оба вздрагивали. Мамаша Скуратова, ехавшая с дочерьми, женщина ограниченная, забитая, в шалости детей не вмешивалась. Ее слово было малое.  Как определит Григорий Лукьянович, так тому и быть. Подарки, зеркала и сережки, мамаша от Годунова с Шуйским брала.

         Яков Грязной, в составе опричного отряда сопровождавший девиц, пользовался случаем открывать свои чувства Ефросинье. Любовь их была взаимна. Впрочем, тогда не знали этого слова. Не успели  истереть  нудным употреблением. Внешние препятствия разделяли влюбленных.

         В Суздале девиц разместили в женском Покровском монастыре. Их мужского рода родителям и опричникам предоставил кельи мужской Спасо – Ефимьевский монастырь. Въезжая на подворье, Яков неожиданно заметил повозку с раненым. Чувство подсказало и не ошибся: в дровнях на сене лежал Матвей.  Яков кинулся к племяннику и пожал его горячую руку. Матвей бредил, едва узнавал дядю. Как попал он сюда?

         Произошло  следующее. В Александровой слободе Матвея резали Бомелий с Лензеем. Вскрыли подмышечный нарыв, вздувшийся из-за ранения. Но гной успел проникнуть в кровь, и врачи посчитали дни Матвея  сочтенными. Матвей бредил, поминал Ефросинью, тосковал о непрожитой жизни. В бреду проболтался он о беспокоившей его подделке письма Магнуса. Бомелий услышал, и, копя свидетельства против перешедшего дорогу Годунова, уговорил Матвея в час короткого улучшения поставить крест под письменным  признанием, сыграв на страхе предстать перед Господом с нечистой совестью. Путавшийся мыслями Матвей воспринимал произносимые с изрядным акцентом слова Бомелия, русским попом наряженного, как речь исповедника. Благодарный за хулу на Бориса Бомелий обещал устроить, что умирающего отвезут в Суздаль повенчать с  избранницей. Тогда, пусть не в этой жизни, а уже на небесах, Матвей будет с Ефросиньей навеки.

         Матвей  клялся на Евангелии, что при царе разоблачит махинации Годунова, если выживет.  Чтобы Матвей не передумал при Борисе, Бомелий отправил с ним в Суздаль Зенке. У последнего имелась с собой склянка с чудодейственным средством, способным излечить Матвея или отправить его к праотцам. В зависимости от поведения. Более значимой целью Зенке было шпионить за Годуновым. Тот, об этом скажем позже. вступил в определенные договоренности с Бомелием. Тот и другой друг другу не верили и искали короткого поводка.

         Ефросинья и Марфа тоже заметили Матвея. Обе прошли мимо телеги с раненым, затаив в сердце сложные чувства. Из-за сдержанности никто не подошел ближе. Матвея внесли в келью. Здесь не отпуская длани дяди, Матвей узнал его, теряя нить рассказа, то и дело проваливаясь в забвение, настоял он ему, что хочет умереть обвенчанным с Ефросиньей.

– Фрося красива хуже смерти. Царь – не дурак, не пройдет мимо. Быть ей царицей. Обладать Фросей, как завладеть  красивым домом, статной и скорой лошадью.  Я хочу умереть, женившись на лучшей.  Царь возьмет вдову. Какая ему разница. Раз будет она нетронута.

         Якова, любившего Ефросинью не для хвастовства, покоробило от сих, возможно объясненных бредом аргументов. Против установлений православной веры может Ефросинья стать царицей, коли с Матвеем повенчается? Путанный ответ Матвей выдал такой. Венчание должно быть тайным. Умеющего язык за зубами попа Яков разыщет. Матвею одно не жить, заграничные доктора сказали. Настойчиво, хоть сбиваясь, умирающий повторял: Ефросинья Матвея схоронит, а там и за царя пусть выходит, коли выпадет честь. Никому не готов Матвей уступить, кроме государя. Проговорился: оставшийся в Слободе Бомелий и  приехавший Зенке знают о намерениях Матвея. Они не выдадут. Таков уговор.  Яков с сомнением качал головой. Если царь все-таки изберет Ефросинью, она навсегда станет заложницей тайны, о которой известно иностранцам. Яков чуял, дело нечисто. Не все говорит в полубреду Матвей.

         Со слезами на глазах он расстался с племянником. Воля умирающего – закон. Завещание воспитателя, его дяди и деда Матвея,  воля  родни и Ананьиных еще прежде отдавали Ефросинью Матвею. Якову с мучительной болью в груди предстояло преступить любовь и убедить Ефросинью соединиться с умирающим, а еще разыскать попа для тайного венчания.  Время не терпело. Матвей слабел, едва переживет ночь. Яков испытывал искус обвенчать племянника как-нибудь понарошку, чтобы оставить Ефросинью себе.

         Яков вышел на монастырский двор. Он шел по горбатой площади, усеянной грубыми валунами, оставшимися чуть ли не от Ледника или занесенными сюда каким-то иным способом. Не замечал, спотыкался. Желание обладать Ефросиньей Ананьиной свербело в ушах, стояло в мыслях, перед затуманенными глазами. Он не хотел иного.  Быть с Ефросиньей, а там будь, что будет. Жизнь сама  сложится. Растит же Господь лилии, дает пропитание птицам,  не беспокоятся они о будущем.

         Белые, словно обсыпанные сахаром, стены построек уносились в светло – голубое небо, там тянулись перья облаков. Картина удивительно гармоничная, рождающая в душе расслабление и покой. На миг Яков отвлекся от Матвея, замер посреди двора, всей грудью вбирая прохладу воздуха, запахи близкой прелой земли и подымающихся по ней трав.

         Вдруг донесся шорох, негромкая речь. Невидимые ему у стены звонницы сидели, облокотясь, Годунов, Шуйский и Географус. Вели необычную беседу. Тенорок Годунова ищуще допрашивал. Географус низким голосом пояснял.

– Скоморох, с рожденья ты в подлости жил. Скажи, доводилось тебе,  девок насиловать?

– Всенепременно, – смачно выдыхал Географус, щепкой выковыривая из зубов остатки обеда. – Чего с ними, глупыми, еще делать?  С бабами по – другому нельзя.

– Отчего же нельзя?

– Уговаривать подчас недосуг, а самому невтерпеж. Так чресла взыграют, особливо после сытного питания, что на потолок лезь.

         Годунов напряженно засмеялся:

– Ты бы подождал. С лаской, подарком подошел.

– Бывает, баба тебе нравится, ты ей – нет. И чего – ждать? Самое дело опрокинуть.

– Опрокинуть? Что за слово?

– Снасильничать.

– За это и на смерть пойти можно.

– Отчего же на смерть? Это ежели чести лишишь девку знатных родителев, дочку боярскую, папаша с мамашей смерть у царя запросят. А так, на крайняк – просто жениться. Другая постесняется и разболтать.

– А замуж как ей выходить?

– Бабы тут хитры, мужики глупы. Найдут способ искрутиться.

– Сам признаешь: не так, коли  девка семьи состоятельной, и обидчик богатый, а у родителей иные виды. Если не к царю, наймита возьмут, драться с нахалом в поле. Вон какие богатыри есть, из наших ли, из немцев. Убьет одно, – сомневался Годунов.

– За свою холопку иль бедняжку вольную ничего не будет. Всплывет, денег отцу дашь. Тот не заявит. Еще рад будет. Да девки и сами того хотят. Еще станет подкидывать, – хвастливо гнул линию Географус, не догадываясь о чем вел Годунов. У каждого на женщин был собственный уровень.

         Брякнувший колокол обрезал тишину. Свежий вечер рубил, кидал на двор причудливые тени  колокольни, островерхих луковок церкви. Слышно было, как Географус грызет ветку, сплевывает.

– Так ты говоришь любую можно?

– Любую. Была бы задача. Девки на то и предназначены, чтобы их поколачивать. Подчас слабостью не без намерения дразнят. Кулаки чешутся. Раззадоривают языком бескостным. Напрашиваются: ударь, влепи! Душевных обид они не терпят, а битье для баб – в удовольствие.  Когда же твое желанье с ее не совпадает, насилье – первое дело.

– Бывают девки, ох, какие! Любого мужика пересилит.

– Приемы надо знать.

– Какие же такие приемы?

– За секрет денег дашь?

– Подкину.

– Без ожидания  бабу поддых надо треснуть.

– Это куда же?

         Зашуршал кафтан. Географус  указывал.

– В это самое место?

– Так точно. На себе не показывай.

– Я – на Васе.

– И на мне не надо, – запротестовал Шуйский. – Я что, баба?

– И как надо бить?

– Вдруг, с  силою, главное – не предупреждая. Целишь вроде в бабскую рожу, а бьешь поддых.

         Якову послышалось, что Шуйский вздохнул с ужасом или отвращением.

– Ну, пойдем! – попросился он.

– Сейчас, – удержал Годунов. – Географ, а коли поддых промажешь?

– Бей другой раз. Ты пойми, тут как в иноземной игрушке на пружинке. Бьешь бабу поддых – она ноги раскидывает.

– Бьешь – раскидывает, – повторил Годунов.

– Могилу-то пойдем смотреть? – протянул Шуйский. Его особенность была: он всегда подгонял и вечно опаздывал. Легко утомлялся.

– Ты разведал? – спросил Годунов.

– Чего разведывать?! Могила на виду.

– Прогуляемся, поглядим, – предложил Годунов Шуйскому и Географусу, будто те могли воспротивиться. Никакими устными или письменными обязательствами с ним не связанные, они ходили за Годуновым, как нитка за иглой. Так поставил.

         Якову оставалось гадать, о чем была речь, и о какой говорилось могиле. Личный вопрос для него был важней, и он быстро отогнал инородные мысли. Он совсем не желал, чтобы Ефросинья вышла замуж за Матвея по-настоящему, поэтому искал не попа, а самого, что есть никудышного монашка, которому и верить-то нельзя. Он представлял его себе кривобоким, косым и маленьким, едва составлявшим половину нормального человеческого роста. Тогда и действие, произведенное им, будет столь же незначительным. Яков хотел обманываться и обманывался.

         С оглядкою бежа свидетелей, Яков пошел на архиерейский двор в  Рождественский собор, возведенный еще  до Нашествия. Белые стены, основательно просевшие в грунт, вытягивались шеями башен, острую – колокольни  и синюю, шатровую, с желтыми звездами – самой церкви. Древние золотые кресты стыдливо не подкреплялись полумесяцами, молившими о дружбе с татарами.

         Неизвестно, какую могилу Шуйский смотрел с Годуновым и Географусом, но он  был в соборе. Бежал от докучливого патрона и его прихлебателя и стоял у каменных плит, под которыми лежали его гордые предки. Тут же, замеренные кончиной, нашли успокоение вечные соперники – Бельские. Кости сыновей Юрия Долгорукого, Ивана и Святослава,  тлели поодаль.

         Шуйский опустил голову, повесил руки вдоль неловкого тела. Уверенный, что его не видят в пустом храме, он отдался  чувству. Сколько веков должно было пройти, какие случиться катаклизмы, чтобы славный род их впал в то пренебрежение, в котором по воле царя пребывал сейчас. Отпрыск Шуйских мечтает стать опричником, а его не берут из-за знатности. Немыслимо! Предел унижения.

         Яков услышал невнятное бормотание наверху и влез на хоры. Тут он и заметил человечка, отвечавшего его отчаянным ожиданиям. Плюгавенький, с залепленным бельмом глазом, жидкими жирными волосиками, стекавшими с плешивой головки на узкие плечи, он казался так мал, что слабосильный Яков на руках бы его унес, если бы не побрезговал грязной, измызганной побелкой рясой.

         Бурчание монашка складывалось в обрывочное пение. Перед ним торчала подставка, на ней лежал лист тряпичной бумаги, где гусиным пером монах выводил непонятные крючки. Яков разумел грамоте и сразу заметил, что это не буквы. Он с поклоном подошел под благословение. Монах, шепча, благословил.

         Шуйский  ушел из храма. Яков заметил и заговорил о деле. Отзывчивый монах, его кликали отец Пахомий, не заметил препятствий делу. Он единственно изумлялся, отчего обряд следует совершать ночью, без народа и почему избран он, служка незначительный. Обряд венчания охотно справил бы и брат достойнейший, церковный протоирей, а то  владыка. Яков устыдился скрытности и честно изложил суть. Втайне он надеялся, что монах обругает его, прогонит прочь, но отец Пахом того не сделал. Он продолжал мурлыкать и выводить на бумаге крючки поверх неровно расчерченных линий.

– Чего стоишь? Приводи невесту с женихом ночью.

         Якова глубоко возмутила подобная позиция. Как? Столь легко отдать его любимую человеку, дни, часы которого сочтены. Скрыть обряд, потом при удаче передать царю. Если же царь отвергнет,  ей куковать вдовицей.

– Может она в монастырь уйти. Станет женою Христовой, – спокойно рассудил Пахомий.

         Жар подхлынул Якову к горлу. Христос станет третьим мужем  Ефросиньи после Матвея и царя – пусть в мысленном предположении!

         Пахомий тихо, блаженно улыбался. Его морщины бороздились лучами от глаз, там отражался вечерний свет, стрелявший через верхнее оконце. Тот же свет выхватывал лицо Спасителя, распростершего руки на фреске под куполом. Яков же глядел вниз в черноту церкви. Тяжелые двери алтаря померкли в тени, но  у иконостаса поблескивала громадная бронзовая купель, озаренная Царь – фонарем, исполинской медной лампадой в три пуда весом.

         Пол плыл, Яков проваливался в  бездны. Сомнения, сердечная боль его удесятерились, и с взорвавшимся раздражением он высказал Пахомию про государя, которому Православная церковь дозволяет в третий раз венчаться, когда для остальных один брак установлен. Не задавили Церковь, не испугалась? Не ест ли, не пьет ли, не на двор ли не ходит, как  человек обычный Иоанн Васильевич, помазанник Божий? Отчего ему не в грех, что всем грех и грех очевидный? Не говоря об навязшем – побиении в Новгороде, Твери, других многих местах безвинных, святое Писание и постановления всех Соборов обязано вопиять свадьбам Иоанна.

– Что тебе царь? Ты – царь? – отвечал Пахом. – Что тебе до Церкви? Ты – Церковь? Вопроси! Никого не ставь меж собой и Господом. Таков и ответ, что из сердца, – догадался: – Зрю, крепко прилипла к сердцу девица, Сам другому отдаешь. Тебе любимая, ему суженая. Так не соединены ли вы во плоти без обряда?

         Яков смутился. Не ждал он обиды от маленького монашка. Осерчал, молвив твердо:

– Мы с Ефросиньей не соединены.

– А на небесах уже и повенчаны!

         Яков скрипнул зубами: пойти иного монаха сыскать! Этот чересчур вреден.

– Несуразное треплешь. Как с сими думами монашествуешь? Церковь отвергаешь!

– Не Церковь отвергаю, но попов греховных… Есть и хорошие попы, и монахи, что не для безделья в обитель идут.

         Монах продолжал через губу выдавать жужжащие звуки. Иногда они складывались в мелодию. Гусиное перо скрипело. Пахомий писал бережно, не оставляя на тряпичной бумаге помарок. Слова его задевали Якова, касались сокровенного. Монах смело сказывал, что Яков отгонял как кощунственное.

– Одно в голову не возьму, отчего ты – монах… Что ты мычишь?!

         Пахомий подальше отвел руку с пером, чтобы не смазать написанного:

– Тебя как звать, мил человек?

– Яков.

– Вот что я тебе скажу, Яша!.. – и отец Пахомий, словно блаженный, принялся напевать его имя: « Яша, Яшенька, сынок…»

         Рассерженный Яков толкнул монаха. Пахомий повернулся:

– Звук, я пишу, темный ты человек!

         Яков опешил:

– Как звук можно писать? Пишут буквы да цифири, звук же по воздуху летит. Его не поймаешь.

– Называется сия наука – крючковая запись звонов. Звон я сочиняю. В колокола звонить умеешь?

– А то! Первый  умелец. Знаешь, каких людей учил? – Яков подразумевал Годунова.

         Пахомий вздохнул: не хотелось отрываться от работы.

– Что ж, на Спасо – Ефимьевскую колокольню пойдем!

         Они вышли с архиерейского двора, прошли в  монастырь, где  жил Яков вместе с другими опричниками. Поднялись по стертым за четыреста лет ступеням. Впереди – Пахомий, позади – Яков.

         Сердце Якова екнуло: набор из семнадцати колоколов! Большие, средние, малые. Пахомий засуетился от удовольствия :

– Лучшая колокольня в Низу!

– А Ивана Великого? Там в притворе и колокол нашей новгородской свободы повешен.

– Славный колокол – не то, что чисто звонящий. Бей!

– Чего я бить стану? – удивился Яков. Нечаянно встретив человека, не менее его увлеченного колокольным боем, он  на время отодвинул заботу о венчании племянника со своей любимой.  Образ Ефросиньи, с недавних пор всегда в душе стоящий, вдруг потускнел, сжался  болящей занозою. – Народ сбежится, когда колотить стану. Не праздник, не служба. Не ко времени бой.

         В целом глазу монаха бегали озорные бесы:

– Дергай за веревки, звук же не издавай. Молчаливым звоном перебирай.

         Яков взялся за веревки, раскачал колокола и вывел новгородский трезвон. Раз не удержал колокольный язык, коротко ударил. Пахомий придирчиво смотрел на его ловкость.

– Новгородский, – узнал он. – Теперь гляди, Яша!

         Пахомий поплевал на ладошки и с невероятным проворством задергал за верева, не допуская касанья языков о колокола. Удивительно, следя за его расторопными движеньями, Яков будто слышал игру, хотя не выходило ни звука. Тонкие и высокие напевы в одном воображении накладывались на низкие гудящие. Нутро  человеческой плоти Якова горело, вздымалось, пульсировало, отвечало неслышимому звуку, пело вместе с ним.

         Пахомий остановился:

– Слышал?

– Да, –  подавленно отвечал Яков.

– Это наш, суздальский малиновый перезвон. Его я на бумаге и записывал.

– Научишь?

– Хорошего охотника, отчего и не научить?

– Сколько же крючков в твоей грамоте?

– Семь.

– Врешь! Семь крючков переставляя, сию красоту не родишь!

– Не токмо молчаливый звон, мысль и чувство из живого человека никакой пыткой не вытащишь. Они же есть!

          Семенящей походкой, подбирая рясу, Пахомий вернулся на хоры Рождественского собора. Там тоже была колокольня, но Пахомий предпочитал звонницу лучшую, Спасо – Ефимьевскую.

         Отвернувшись от Якова, Пахомий весь ушел в  прерванную работу.

– Не забудь, в полночь! – напомнил ему Яков.

– Я обвенчаю, а кто петь станет? Надо же по обряду… Ты что ли споешь? – сказал он переминавшемуся Якову.

– Чего петь надо?

– Хоть «Отче наш…»

– «Отче наш…» спою.

– Тебе и в колокола звонить. Без колоколов нельзя. Я жениху и невесте и бумагу выправлю, что они  повенчаны. Все по порядку.

         Повесив голову, Яков загремел по ступеням. Ему предстояло еще мучение – убедить родителей Ефросиньи. С тяжелым сердцем, неповоротливым языком он выполнил  задачу. Ананьины не противились. Ефросинья с Матвеем была сговорена. Дед Костка прихотливо отписал в завещании внуку изрядный кус земли и леса, на которые Ананьины зарились. Якову досталось до обидного менее. Видимо, любящий дядя намекал ни иной ему путь.

         Родители Ефросиньи, люди практичные, рассудили: шансы стать царицей у старшей дочери подобны чуду, тайное выполнение прихоти умирающего обеспечит вдовей долей на года.

         Коротко стукнул полуночный колокол. Яков с отцом Ефросиньи и ее младшим братом внесли ложе с Матвеем в церковь. Матвей то приходил в себя, то снова проваливался в забытье. Он бредил, и в бреду называл имя Ефросиньи.

         Ложе поставили у аналоя и отец Пахомий повел венчальную службу. Он читал молитвы и наставленья, пел тонким чистым голосом псалмы. Подходя к воротам алтаря кланялся изображениям Иисуса справа, а Богородицы слева от них.

         Послушная бедовой воле родителей Ефросинья стояла с высокой свечой подле умирающего. Она была в лучшем, но не белом платье. Верх лица ее скрывала прозрачная, прикрепленная за ушами к усыпанному речным жемчугом кокошнику занавеска. Слезы текли по бледным пушистым ланитам. Жестокие родители уверяли себя, что это от радости.

         Руки Матвея соединили, как соединяют умирающему. Между них воткнули другую высокую восковую свечу. Свеча наклонилась, капала воском на руку. Матвей не замечал. Пахомий  вопросил, согласны ли молодые стать мужем и женой. Ефросинья долго молчала, кусая красные губы, прежде чем под сверлящим взглядом мамаши сказала: «Да». Матвея вопрошали трижды. Губы его едва шевелились, никак не складывались во что–либо определенное. Наконец поверили, что он сказал то, чего ждали.

         Пахомий положил около макушки жениха золотой венец. Надеть его не было никакой возможности. Как не надевали, он скатывался.

         Ефросинья под венцом заревела в голос. Широким платком мать вытерла дочери слезы. Икону с Богоматерью она держала криво. Другая икона, со Спасителем, лежала подле Матвея. Вокруг аналоя Пахомий молодых, по понятным причинам, не водил. Безумный старик ошибся и пару – тройку раз назвал Матвея Яковом, глядя не на того. В голове была музыка. Особенно неприятно это прозвучало, когда он объявлял брак свершившимся.

         Держась из последних, Яков пел с братом и отцом Ефросиньи, с малыми ее сестрами «Отче наш…», а потом, поднявшись на колокольню, отбивал торжественную мелодию. Кисти рук его, которыми он держал веревки, пылали, будто трогал он уголья. Он глядел на ладони: в ночном свете на них проступили бледно-розовые полосы. Никто не видел, и Яков не стыдился, рыдал. Звук выходил неровный, но и тот пробуждал городских жителей и селян, насельников монастырей, колокольным криком обнаруживал сокрытое. Непоправимое свершилось. Не отменит его наложенная игуменом завтра на Пахомия епитимья.  Сидя в монастырской темнице на воде и сухарях, Пахомий, не взявший за венчанье денег, не выдаст, кого  соединил навек.

         Никто не заметил Годунова. Пробравшись на хоры, он глядел вниз на венчающихся и горько плакал, затыкая рот ладонями. Он плакал горько, отвратительно слюнявясь. Так плачет лишь предоставленный себе. Никому он не мог сказать, о чем его рыданье. И не было оно об Ефросинье. Чтобы ни было, он должен был поступать, как поступал. Высморкавшись и рукавом вытерев глаза, он скатился вниз по стертым ступеням. Взбодрился полуночной свежестью.

         Борис вышел за подворье. Белая иззубренная стена осталась за спиною. Тень Годунова в  ровном голубом  свете подбиралась к башням. Голова была лезла и стеной срезалась. Борис шел будто без головы, мертвый, опустошенный. Поднимавшиеся травы касались  сапог, он не замечал. Из посада веяло расцветшим яблочным садом. Ночной ветер срывал лепестки,  они плыли по воздуху, из белых красясь в синеву,  флот маленьких человечков. Упав на спину, Яков глядел на проказницу луну. Светя синим, она оставалась желтой. Девушка с коромыслом замерла среди ее далеких колдобин. Куда шла она? Где ведра? Никто не ведал. Множество  поколений сменится, не разгадав  секрет.

         Венчальный гул колоколов, и перестав звучать, раскалывал голову Якову. Он не заботился, отнесли ли Матвея из церкви. Представлял горе любимой и катался по земле в бессильной злобе на  покорность Ефросиньи, на жестокое устройство самой жизни. В разверстой кровоточащей душе являлся одноглазый Пахомий, и Яков вопрошал: отчего, думая и говоря против Церкви, ты служишь ей? И Пахомий отвечал: колокола! У Церкви есть колокола. Так то продажа! – вопиял Яков. Ты продался за колокола! Музыка, звучащая в тебе нечиста и, ой, как дорого стоит, когда ты идешь на сделку с совестью за возможность исполнения.

         В какофонию гула вкрался плач, стенанье, шум борьбы, призывы о помощи. Яков вскочил на ноги, и через овражек подскочил к стенам монастыря. Тут, как в продолжение страшного сна, он увидел Шуйского, нагнувшегося и отдиравшего от чего–то субтильного человечка, неистово размахивавшего руками. Нечто под ним шевелилось, отчаянно брыкалось, кусалось и шипело. Человек сверху был Годунов, пытавшийся силой овладеть Машенькой Скуратовой. Борис ее в живот, как учил Географус, и мазал. В солнечное сплетение он не попадал, и удары его не были крепки. Маша визжала пришибленной кошкой. Мгновенно она разлюбила ухажера и угрожала рассказать о насилии тятеньке. Случилось: учтивый Борис вызвал погулять Машу при луне и обманул. Зачем, девица, гулять столь поздно? Годунов в странном переплетении незрелых мыслей отважился на насилие. Опыт Матвея с Марфой подталкивал. У Якова Борис учился игре на колоколах, у его племянника – преступлению. Поразительная мимикрия, способность губкой впитывать поведение людей простых и не лучшие их образцы. Самым значительным человеком, с кем общался Борис, был  царь, но подражанье ему выставило бы его в образе смешном, подозрительном. И вот он копировал Матвея.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю