Текст книги "«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ)"
Автор книги: Альфина и Корнел
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 87 страниц)
– Дело такое, – поперёк графа начал За’Бэй. – У графа есть выданные в срок пилюли для слуг и нет желания слуг ими угощать. А у меня есть приятели, которым от пилюль прок будет. Хорошие ребята, аптекари, чего-то там бодяжат против пилюль. Больше опытных образцов – выше шансы на успех, только образцы эти на дороге не валяются, всё-таки важным людям строго под роспись даются. Ну вот я и думаю их свести, графа-то с моими знакомыми аптекарями. И всё.
Хэр Мартовская Лужа вести прослушал с достоинством, на За’Бэя поглядел испытующе, помолчал-помолчал и обратился к графу:
– А мне-то думалось, вас лишь репертуар Филармонии и заботит.
– Жизнь ко мне безжалостна, – пожал плечами тот.
Между тем хэр Мартовская Лужа прозорлив чрезвычайно: одна лишь Филармония, один лишь грешный её репертуар!
Завернул как-то на ночь глядя За’Бэй к графу в особняк – идти было ближе с пьяных глаз. А граф засел себе в кабинете и недоумевает. Потому что как раз перед тем постучался к нему самый старый его лакей, спросил: ваше сиятельство, вы, конечно, извиняйте, но не пора ль пилюлями травиться?
Граф не понял. За’Бэй сначала тоже по пересказу не понял, но ему простительно, он-то и года в Росской Конфедерации не прожил.
Росская, конечно, Конфедерация – та ещё полоумная старуха. В местные законы поверить невозможно, а они чёрным по белому писаны и печатями заверены, вертись как хочешь. Изобрели когда-то в Европах пилюли против агрессии; не только, впрочем, пилюли, но и смеси газовые – преступников наказывать и бунты подавлять. Передали рецепты Четвёртому Патриархату, правительству Росской Конфедерации. С какими уж инструкциями – неведомо, но всяко не велели каждому в рот по пилюле класть в целях профилактики, как Четвёртый Патриархат в итоге сделал. Смертность сразу повысилась, рождаемость упала ниже просто некуда. Они ж экспериментальные, кому б в Европах в голову пришло, что ими целую страну накормят без разбора?
Потом сообразили, что творится, руками замахали и кинулись отменять. Отменили резко – сразу в нескольких городах волнения начались. То ли поэтому, то ли просто так совпало. Вроде бы даже смеси эти газовые где-то пришлось распылять. А в результате остановились на промежуточном варианте, который ни то ни сё: благородных и образованных больше не травят, только если набедокурят чего, а слугам, например, предписано с рук хозяина пилюлю есть – ту, которую раз в год дают. В тех Европах, где За’Бэй не бывал, слуг как огня боятся – а ну как удавят ночью подушкой? И рабочих, конечно, – вдруг бастовать примутся?
В Турции-Греции, по счастью, всё иначе, да и в остальных Европах давно уже лавочку с пилюлями прикрыли – здоровье населения дороже неагрессии оказалось. А Росская Конфедерация всё давится, хоть и избирательно. Вот, например, графу Набедренных на его многочисленных лакеев да на верфи отсыпали – как и положено, раз в год под роспись. В прошлый раз ещё его отец расписывался, ныне покойный, а теперь это самого графа головная боль.
И что он с ней сделал? Правильно, шкатулку с пилюлями на стол бросил, бумаг сверху понакидал и рад стараться. Аж кто-то из лакеев спрашивать пошёл, внятного распоряжения не дождавшись.
За’Бэй тогда к графу накрепко прицепился: вы, мол, или вправо, или влево. Плевали на пилюли – так объявите слугам, чего мурыжить. Боитесь – накормите уже и не стройте гуманиста. А сидеть на шкатулке и чаек в небе считать – худший выход, потому что не выход это вовсе, одно кокетство.
Граф его слушал, вино шампанское потягивал, улыбался невесть чему по своему обыкновению, а потом шкатулку открыл, повертел задумчиво и чуть шампанским вином туда не плеснул.
За’Бэй аж подпрыгнул, а граф только ресницами хлопает: «Не вы ль призывали немедля определиться?»
Непутёвый он всё-таки. Вроде немерено умища, а соображения – никакого. Но это ничего, с соображением и подсобить можно.
«Вы добром-то не разбрасывайтесь, граф, – отобрал шкатулку За’Бэй. – Сложно, вижу: всю жизнь богато живёте, о пользе думать не привыкли. А вы попробуйте, вдруг понравится».
«В землю предлагаете закопать, орхидеи на умиротворении выращивать?»
«На кой орхидеям умиротворение?»
«На кой? Вы, господин За’Бэй, на них в упор когда-нибудь смотрели?»
За’Бэй манёвру не поддался, всё равно свою линию прогнул. Пока гнул, вспомнил как раз, что есть у него хорошие ребята, аптекари, которые за шкатулку этих пилюль штаны последние продадут. Штаны продадут, а пилюль не купят – объясняли, что никто им, конечно, не продаст. Подотчётное это дело, следят строго, только и перепадает изредка по одной штуке, если какому знакомцу удастся не глотать. А они что-то вроде противоядия сочинить мечтают, чтоб мозги совсем уж не мариновались. И лекарство для тех, кто уже замаринован.
И не то чтоб За’Бэй так наукой интересовался, но как же не помочь, когда средство само в руки идёт? Да и людей, если вдуматься, жалко. Ну жалко ведь! Представишь, как оно под этой дрянью – и прямо жить не хочется на свете, где такое творят. Ребята-аптекари рассказывали, что от пилюль все чувства притупляются и мысли в голове бродят ме-едленно, будто не проснуться никак, а главное – сил ни на что нет, лишний раз со стула вставать не станешь. В самом деле выбирать будешь, что тебе важнее – по нужде сходить или еду на тарелку положить, а всё вместе за короткий срок никак не получится. Для подневольных это страшно совсем – горбатиться-то на работе надо и всё тут, а своей жизни за пределами уже никакой. И не изменишь положение, даже от хозяина сбежав, – как на новом месте-то без сил обустраиваться?
А это ещё только общий случай – когда пилюли профилактические, а не экстренные, и без осложнений обошлось. Про осложнения За’Бэй и думать не пытался.
Графу Набедренных предложение отдать пилюли тем, кто их в противоположных целях использует, пришлось по нраву. Нрав-то у него самый расчудесный, только, как уже было сказано, соображения иногда не хватает.
– И сколько пилюль по закону полагается тому, кто сбывает их из-под полы? – совершенно праздничным тоном поинтересовался Жорж за два поворота до Большого Скопнического. И как в нём только этот вечный праздник с осторожностью сочетается?
– Господин Солосье, – вздохнул хэр Ройш, – сбыт чего бы то ни было, кроме оружия, – это преступление не против Пакта о неагрессии, а следовательно, пилюли в качестве санкций тут были бы неуместны. Но если по сути, а не по форме, то вопрос ваш чрезвычайно уместен. Должен признать, я даже и не интересовался им никогда. Граф, вы сами осведомлены о санкциях за то, что собираетесь совершить?
– В европейской религиозной парадигме санкцией мне было бы причисление к лику святых, – ответил граф, не отвлекаясь слишком от изучения барельефов под самой крышей дома на другой стороне переулка. – Но это, вы правы, ужасающая перспектива.
– Куда бишь нам ехать? – засуетился Жорж, едва пританцовывать не начал. – Со Скопнического по Конной дороге до перекрёстка с Пассажирским?
– Чуть подальше даже, – кивнул За’Бэй.
– Сойдем раньше, в Гостиницах. Ну, у какого-нибудь кабака – там же вдоль дороги сплошь кабаки и трактиры для приезжих?
– Хотите путать следы через задний двор? – граф фыркнул. – У вас, мой друг, совершенно романное мышление.
– Не романное, а батюшкино, – ничуть не смутился Жорж. – Сами посудите: как мы будем выглядеть, если заедем дальше Пассажирского? Что приличным господам в трущобах понадобилось?
– Хождение в народ! – приосанился граф. – Впрочем, вы с вашим батюшкой традиционно правы, мой друг. Кабак так кабак. Я и запамятовал, что участок Конной дороги от Пассажирского до самых казарм теперь ещё пуще оберегают.
– А что стряслось? – если За’Бэй о том не слышал, граф либо сочиняет, либо узнал потому, что он граф, а это значит, дело серьёзное.
– Сезонная миграция тавров, – буднично отмахнулся тот. – Бегут в Латинскую Америку, возвращаются из Латинской Америки. И всё через нас.
– Разве ж не община их устраивает?
– Думаете, всякому равнинному тавру в общине рады? Южная Равнина по сей день, говорят, являет собой живой эпос, община же не отстаёт от социального прогресса. Трагический мировоззренческий разрыв! У соседа поинтересуйтесь.
– Да он о таврском не слишком охотно распространяется, если вглубь копать. Очень уж серьёзно относится, не буду ж я человеку прямо в душу лезть!
– У этого человека есть душа? – скривился хэр Ройш. – И, хуже того, в душе этого человека имеются сокровенные области?
До чего же надоели, сил нет.
– Вы меня извините, хэр Ройш, но вам-то мой сосед чем не угодил? Вы и не представлены, насколько я помню.
– К счастью.
– Давайте я буду считать, что это у вас сословные предрассудки взыграли. Они, к слову, излечимы.
– Считайте как вам угодно.
За’Бэя передёрнуло. Его сосед по общежитию – душевный парень, что они все понимают. И познакомились как в книжке, прямо в Порту – когда Гныщевич проводником ему вызвался быть. С таким азартом деньги тряс, привирая о ценах на каждом углу! Думал, За’Бэй росского не разумеет. А За’Бэй не только росский, он и науку гостей встречать с самого детства знает, в селе на полпути к знаменитому некрополю иначе никак. В первый же вечер не выдержал, расхохотался и на росский перешёл, рассказал и про рухнувшую с неба реставрацию родов, и про поступление в Академию – Гныщевич заинтересовался, а теперь вот соседи.
Хэру Ройшу, между прочим, только на пользу это бы знакомство пошло. Не из-за сословных предрассудков, конечно, а чтобы вблизи увидел, что всё в жизни возможно. Был портовый жулик, а с каждым днём всё крепче о перспективах новой жизни задумывается. Вот уж чем они с хэром Ройшем похожи до смешного.
– Ладно, забудем о соседе, – вроде отошёл За’Бэй. – Большой Скопнический, хэр Ройш. Последний шанс сбежать от нас, иначе в трущобы к аптекарям. Вы как?
– Если бы я намеревался покинуть вас, я бы сообщил об этом ранее, – сухо ответил хэр Ройш. Но он, конечно, врал. Небось фантазирует сейчас лихорадочно, что бы такое благородному семейству пропеть о своих прогулках до поздней ночи. Безумно, конечно, в высшем свете жизнь устроена: граф Набедренных со своими верфями тут на днях ходил спорить с Городским советом о каких-то очередных поправках к Морскому кодексу, а хэра Ройша дома до темноты ждут. И ведь ровесники.
В омнибусе он совсем сник – графу бесконечно строили глазки смешливые белошвейки, а хэр Ройш так громко завидовал, что неловко стало За’Бэю. За собственную руку на колене ближайшей белошвейки. Переоделся бы, раз завидует, всяко финансы позволяют любую блажь. На графа-то не сворачивать шею невозможно – он в любую слякоть то в белом, то в голубом, то в таком сером, который одновременно и белый, и голубой. Мерцает граф. И перчатки непременные, и волосы светлые шёлковой лентой чуть небрежно перехвачены. «Безупречность» это называется, ни одна белошвейка не устоит! А хэр Ройш длинный, коленки вон всё пристроить не может, чёрный ему и без того кислую физиономию зеленит, с волос яркость оттягивает. Тут кофейный нужен, да понежнее. Хотя За’Бэй с превеликим удовольствием посмотрел бы на хэра Ройша в настоящей росской шубе – и почему эти глупцы не носят шубы? За’Бэй похитил у графа отцовскую шубу в пол и до мая из неё вылезать не собирался, поскольку в тепло после первой зимы в этом городе он больше не верил.
Белошвейки, поминутно поправляя капоры, беззастенчиво щебетали графу о предмете своей работы, то бишь о дамском белье. Граф их некоторое время терпел, а потом осведомился, относится ли с их профессиональной точки зрения к категории «бельё» скопническая ряса. Зря он так, очаровательная была болтовня.
Сошли действительно у придорожного кабака, Жорж потребовал парижского чаю – горячей мешанины из коньяка и, собственно, чая, сваренного на лимонной цедре. Отругал хозяина за пропорции – в этом-то районе в первую очередь для иностранцев работает, а так бестолково ошибается. Под это дело ловко звякнул монетами хозяину в фартук и вполголоса попросил выпустить через кухню. За’Бэй и не знал, хохотать тут или аплодировать.
Жорж только просиял:
– Всю жизнь мечтал так сделать, чем не повод?
– А чему вы, господин Солосье, столь бурно радуетесь? – огрызнулся окончательно деморализованный белошвейками хэр Ройш. – Вы находите мероприятие графа Набедренных забавным? Вы отдаёте себе отчёт, что принимаете участие в нарушении закона?
– Глупого, оскорбительного закона, подчиняться которому согласится только дурак! – неожиданно возмутился Жорж, и За’Бэй пожалел, что его уморительные фигурные усики никак не могут встопорщиться вслед за сменившимся настроем. Вот тогда был бы он настоящий комнатный пёсик.
– Вам легко говорить, а на росской территории этот закон пустил корни в самую глубь.
– Я родился в Петерберге, имею росский паспорт и даже не перехожу от возбуждения на другой язык, поскольку у меня есть вкус. Расскажите мне о корнях.
На другой язык он не переходит, к слову, совсем не из соображений вкуса – сам же почти сразу разъяснил За’Бэю. Отец Жоржа, когда-то знаменитый на все Европы ювелир, в Петерберг буквально бежал. Сложно сказать, угрожало ли ему что-нибудь в самом деле, но момент он выбрал красивый. Обслуживал монаршую свадьбу и устроил скандал, изготовив совершенно одинаковые бриллиантовые гарнитуры для невесты и ещё двух приглашённых великосветских дам, которые, как он клянётся, являлись любовницами жениха. Был он уже в годах, без двух минут полвека, и сумму скопил для безбедной старости достаточную, но в последний момент прихватил с собой совсем молоденькую горничную одной из тех самых дам. Горничная росский выучить так и не смогла, в Петерберге скучала без придворных сплетен и, когда Жоржу было лет двенадцать, всё-таки уплыла в Париж с кем-то из заезжих дипломатов. С тех пор старший господин Солосье французский в своём доме запретил, объявив его языком безмозглых пташек.
– Господин Солосье, – нахмурился хэр Ройш, – я не буду отрицать, что ваш отец давно стал неотъемлемой частью этого города и в некотором смысле почти его достопримечательностью. Но в те времена, когда в Росской Конфедерации даже аристократия была вынуждена принимать средства, о которых я не советовал бы вам кричать на всю улицу, ваш отец трудился во славу европейских королевских фамилий. Вы по-прежнему не видите между нами разницы, господин Солосье?
Жорж раздражённо дёрнул плечиком:
– Пожалуй, вижу. Мой батюшка не участвовал в самоубийственной дурости государственных масштабов и, уверяю вас, окажись он петербержцем уже тогда, всё равно нашёл бы способ участия избежать. Хотите сказать, вашим родителям вовсе неизвестно самоуважение?
– О своих родителях я не говорил ни слова. Просто обращал ваше внимание на контекстуальную пропасть: то, что вас так возмущает, для меня, например, является естественным положением вещей. «Естественным», разумеется, не означает «желаемым» или «одобряемым».
– Ума не приложу, как подобная дикость может казаться естественной!
В спор вдруг вмешался граф:
– Мой друг, не имей дикость субстанциального свойства со временем оказываться естественной и необходимой, где бы сейчас было человеческое общество? На ветках деревьев?
– Не ожидал от вас приверженности дарвенизму, – искренне удивился хэр Ройш.
– Я пришёл к Шарлю Дарвену через Сигизмунда Фрайда. Отрицать звериное начало соблазнительно, но слишком оптимистично. Все мы, в конечном счёте, лишь звери – жалкие в своей жажде звери на поводке воспитания и установленных нашей эпохой приличий, – граф скорбно вздохнул. Тому, кто обнаружил бы хоть след звериного начала в устройстве самого графа, За’Бэй бы не задумываясь отдал свою настоящую росскую шубу, без которой он тут тысячу раз успеет погибнуть до мая.
– Изобретатели средства, о коем мы дискутируем, – почти прошептал хэр Ройш, оглядываясь на прохожих, – хотели лишь укоротить поводок воспитания и приличий. Так ли уж неправы они были в своём намерении?
– Кто покусится на умерщвление звериного начала, тот от его клыков и падёт, – изучил граф свою перчатку с неподражаемо безоблачным выражением.
– Я вами восхищаюсь, граф, – заключил Жорж.
– Переадресуйте своё восхищение ходу истории как таковому, мой друг. Кто-то же должен сделать то, что само собой напрашивается в данных нам обстоятельствах.
За’Бэй наконец вывел своих спутников к широкому Пассажирскому проспекту, который стелется прямо от портовых ворот и непременно встречает тех, кто прибывает в город морем. Патрулей Охраны Петерберга на нём – ложкой ешь, а у графа по карманам пилюли – тоже, в общем, ешь и тоже ложкой. Самым волнительным моментом сегодняшней прогулки было это пересечение Пассажирского проспекта, но обошлось.
Если встать спиной к Порту, по левую сторону от Пассажирского проспекта будут Гостиницы – разношёрстный район, живущий для тех, кто в Петерберге проездом. Там самый громкоголосый рынок и самые тихие съёмные комнаты (если, конечно, на такие хватит средств), там вырос забэевский сосед Гныщевич и только потом уже подался в сам Порт.
А по правую сторону, ближе к казармам, ничего примечательного нет: по большей части бедняки, да и то не самые бедные из бедных – те куда восточней, в Ссаных Тряпках. Лучшее место для аптекарей, раз они не только от кашля микстуры продают.
Когда впереди показались уже скромные приаптечные теплицы, хэр Ройш вновь обернулся к графу:
– Если бы я встал перед вашим выбором, я бы, вероятно, опасался, что прерванный курс дурно скажется на тех, кому он прописан. Не хотелось бы, как в самых страшных европейских снах, оказаться разорванным в клочья собственными домашними слугами.
– Бросьте изливать на мир скепсис, у мира и без того март на дворе. Если в итоге вы окажетесь правы, можете заспиртовать оставшиеся от меня клочья и выставить их в назидание потомкам на площади перед Городским советом. А лучше сразу в окнах «Петербержской ресторации». Но хотя бы один клочок передайте, пожалуйста, без шума на палубу моего корабля, я заслуживаю найти успокоение в море.
– Граф, вы сейчас сказали, что у вас есть корабль? В личном пользовании? – обомлел Жорж.
Граф только рассеянно улыбнулся.
– Между прочим, – не сдавался хэр Ройш, – когда Европейское Союзное правительство постфактум разбирало правомерность решения по Тумрани, его сторонники ссылались на тумранский опыт хаотической отмены пилюль. Они заявляли, что в этом и кроется глубинная причина имевших место беспорядков.
– Не оскорбляйте Тумрань, имейте уважение к погибшему в благородном порыве городу. Сторонники того решения, насколько мне известно, тоже поплатились, пусть и карьерами, за свои спорные аргументы, – граф будто даже посерьёзнел. – Если бы всё было так просто и гражданское мужество можно было пробудить тривиальной отменой пилюль, мы бы с вами уже жили в совершенно иной Росской Конфедерации.
– Достаточно и того, что мы с вами живём в Росской Конфедерации, где невозможна вторая Тумрань, – поёжился Жорж.
– С чисто бюрократической точки зрения – по-прежнему возможна. Вернее тут будет сказать «немыслима вторая Тумрань», – опять придрался по мелочи хэр Ройш.
– Тогда уж «недостижима», – с неподдельной печалью поправил граф. – Недостижима взятая её жителями духовная высота.
Хэр Ройш хотел было что-то возразить, но За’Бэй как раз выстучал условленный ритм дверным молоточком. Впустил их Гнат – худощавый тип едва за двадцать с цепкими портовыми глазами.
– Все свои, граф – в белом, – поскорее хмыкнул За’Бэй, чтобы не допустить неловкости, которую одним своим присутствием умел создать кислый и настороженный хэр Ройш.
– Тогда давайте в лабораторию, – Гнат прошмыгнул за ломящийся от склянок шкафчик. – Сюда-то покупатели в любой момент нагрянуть могут.
В лаборатории чадило и дымило так, что глаза выплакать немудрено. За’Бэй уже знал, что тут не суетятся и внимательно следят за тем, чтобы ничего не задеть и не уронить, но спутников своих предупредить забыл, и нескладный хэр Ройш превзошёл все ожидания – он задел и уронил нечто, при ближайшем рассмотрении оказавшееся грузным и черным от татуировок моряцким телом. Ещё и наступил нечаянно.
За’Бэй приготовился к крайне неприятной сцене объяснений с моряцким телом, которые ему пришлось бы взять на себя, но тело не шевельнулось.
– Мертвец или так хорошо расслабился? – спросил За’Бэй у самого густого столба дыма, надеясь обнаружить там Гната.
Ответ, впрочем, прозвучал из другого задымлённого угла:
– Расслабили. Вот при помощи того самого, что твой граф нам принёс.
– Такого детину до состояния, когда об него хоть сапоги вытирай? – не поверил За’Бэй.
– А вы, дружочки, суньтесь в правую дверь, – трескучим голосом посоветовали из-за чадящего сосуда, и За’Бэй признал деда Петрона, хозяина аптеки, набравшего себе в помощники совсем молодых и, чего греха таить, преимущественно в доску портовых ребят.
Правую дверь распахнул Жорж и тут же отшатнулся, сошёл с лица – даже уморительные фигурные усики будто и в самом деле встопорщились.
За’Бэй вытаращился поверх его макушки, благо росту в Жорже было не то чтобы совсем мало, но и высоким точно не назовёшь.
За правой дверью сидели, привалившись к стене, люди.
Один в чрезвычайно неудобной, издевательской позе. Другой был намазан, кажется, мёдом – и на него налипли совершенно абсурдные в марте мухи, десятки мух. У третьего из ноздри свисал карандаш. Ступня четвёртого упиралась в стенку чана, явно давно поставленного на весело искрящую горелку.
Ни один не двигался, но глаза у всех были открыты и даже не слишком затуманены. За’Бэй понял, что сокрушительный в своей раздражающей простоте карандаш из ноздри не раз теперь явится ему во сне.
– Это, дружочки, наша маленькая частная коллекция непредвиденных осложнений от пилюль. Жалеть экспонаты без толку, эти уже невозвращенцы. А вот того, которого вы уронили, оживить теоретически можно – потому и не мучаем зрелищной чепухой.
Жорж показательно повернулся спиной, хэр Ройш замер, сам За’Бэй почему-то поплотней запахнул свою ненаглядную росскую шубу.
– Скажите, – чрезвычайно светским тоном начал граф Набедренных, – дополнительный источник финансирования ведь мог бы изменить к лучшему положение ваших дел?
Глава 11. Курочка по зёрнышку
Как-то странно всё сложилось, странно изменилось за последние месяцы.
За’Бэю до того полюбилась кличка «Гныщевич», что его стараниями она прилипла намертво. Расползлась по Академии – сперва как surnom insultant, а потом, когда Гныщевич дал понять, что и сам себя так назвать может, не оскорбится и не переломится, просто осталась. Такое ощущение, будто многих она чуть примиряла с его существованием.
Не можешь победить – присоединяйся.
Выходит, он не может победить чью-то нелепую и детскую дразнилку? Выходит, не может. Но в этом нет ничего зазорного, если вовремя подметить свои границы. Это как со сбором денег: не лезь на рожон там, где его можно обойти.
Коса Плети росла медленно, но за два месяца краска с тёмных таврских волос действительно почти сошла, и квартиру он в итоге освободил. Расплачиваясь с мальчиком Приблевым, Гныщевич долго прикидывал, какой процент тому полагается за услугу. Решил, что пять. Приблев, получив деньги, немедленно предложил на них выпить – пришлось отказаться, но по-своему такие отношения сотрудничества вышли приятными. Друг Хикеракли Драмин настоял на том, что побледневшую, но ещё чуть голубоватую косу нужно заплетать немного иначе, и научил Плеть. Друг Хикеракли Валов ехидно спросил, не является ли это бесчестием.
Друг Гныщевича Метелин ещё в ноябре, до всей этой истории с косой, пришёл и заявил, что с разбоем в стенах Академии завязывает. На резонный вопрос, какого лешего, вздёрнул голову и сообщил, что его уже наказали, а дальше только пристальней будут следить. Из Академии он, мол, вылетать не хочет, так что задумался о жизни своей и решил, что ей подобает стать серьёзней. Чего, au fait, и вам желает.
Друга Метелина Гныщевич не жалел. Его вполне устраивали новые друзья. Не устраивало его то, что Метелин тогда явно соврал, а он, Гныщевич, так и не понял, в чём и почему. Утверждал, что боится вылететь из Академии, а в январе опять пропал в неизвестном направлении, только недавно на лекциях объявился. И вообще, не метелинская это рассудительность.
Плеть не дошёл в тот опасный день до ринга, не дошёл до Порта. А потому примерно через неделю в «Угольях» Гныщевичу как бы невзначай попались два взрослых тавра. Одного из них, Тырху Ночку, он знал хорошо: средний сын и подручный самого Цоя Ночки, умеет при желании говорить без акцента, ведёт многие непортовые дела – un grand, в общем, seigneur. Гныщевич с Плетью такой выделки не стоили, а это давало надежду, что тавры встретились и правда случайно.
«По поводу Плети, – первым подошёл к ним Гныщевич. – Он поживёт некоторое время в городе».
Тырха Ночка медленно дожевал кусок стейка и столь же медленно обернулся. Сумраку он нагонял для вида, а злился обычно совершенно иначе, но сама его затея нагнать сумраку уже заставляла осторожничать. Тогда-ещё-не-совсем-Гныщевич нагло уселся на стол напротив него.
«Это новост’», – спокойно заметил Тырха Ночка. Акцент он не скрывал, и хорошо. Значит, собирается говорить на внутренних основаниях. Но на лице его не мелькнуло и подобия знакомой белозубой улыбки.
«Возникла такая необходимость. – На наводящие вопросы надеяться не стоило. – Вот что Цою Ночке передай: он помнит, зачем Плеть вообще выпускал? L’intégration, более полное проникновение в город? Если каждую ночь в общину валандаться, никакой intégration толком не выйдет».
«Цою Ночке виднее», – всё так же, без улыбки и без выраженного неудовольствия сказал Тырха Ночка.
«Нет, мне виднее. Потому что он сидит в общине, а я – в Академии. Мне он доверяет? А я за Плеть отвечаю».
«Ты б его к Цою Ночке привёл, поговорили б, там и дали бы вам позволение, – включился второй тавр, имени которого Гныщевич не знал. – А так он вами недоволен».
«Поговорим», – уклончиво пообещал Гныщевич, и на том его отпустили.
Когда Гныщевич явился к Цою Ночке без сопровождения, тот окинул его единственным здоровым глазом (второй был на месте, но почти уже ничего не видел и как-то всё время отъезжал в сторону) и тяжело вздохнул:
«Вышвырнут’ бы тебя, наглец, за такое».
«Уж не пропаду, – ухмыльнулся Гныщевич. – И по поводу Плети ты меня не переубедишь. Ему место в городе».
«Мал’чик, – ласково покачал головой Цой Ночка, – ты меня расстраиваешь. Для того ли мы тебя растили, чтобы ты сам, не спросившис’, решения принимал? Как же ты так меня не уважаешь?»
«Уважаю и в твоих интересах действую. От всего моего, сам знаешь, половина – твоя. Общинная. Так не логично ли общине желать, чтобы у меня побольше было? А чтобы у меня побольше было, меня должны любить. Только вот от общинного тавра люди шарахаются. Ему светскости набраться нужно, светскости, понимаешь? – беззастенчиво и очень уверенно плёл Гныщевич. – И потом, чего тебе волноваться? Я ведь не скрываюсь, сам к Тырхе Ночке подошёл, сам к тебе явился».
«Это верно, – кивнул Цой Ночка. – Но что ж Зубр Плет’ не с тобой? Очен’ он меня этим обижает».
«Хочешь обижаться – обижайся на меня, это я его не пустил. Он другим занят. Скажешь, темню? Темню. До поры до времени. А пока вот, возьми в знак покаяния».
Отдал Гныщевич Цою Ночке ювелирный кинжал, доставшийся ему от Метелина. Дорогой до боли, с позолотой на рукояти и россыпью крупных жемчугов по эфесу. И памятный: давно, ещё в начале учебного года, графьё тоже презентовало ему эту штуку в порядке satisfaction. Спугнул чересчур большим азартом пару студентов посерьёзней и решил с аристократического плеча расплатиться за неудачу. Гныщевич тогда сказал ему, что откупаться – удел торгашей и трусов, но кинжал принял. Даже на убедительный сейф по этому поводу раскошелился.
Ничего, сейфу новая начинка сыщется, а вот отношения с общиной портить – не дело. Цой Ночка трусом не был, но большего торгаша во всём Петерберге сыскать бы не удалось, а потому satisfaction он принял с охотой и, покачав ещё для острастки головой, Гныщевича отпустил.
Но тот в общежитие не вернулся: всю ночь бродил кругами по Людскому, мрачно пинал брусчатку и обдумывал, что общинное наказание ценой своего явления и кинжала только отсрочил. И слова проклятого Метелина сами лезли в голову: «Так и будешь всю жизнь по мелочи побираться? А когда Академию закончишь?»
Курочка по зёрнышку клюёт, да в суп попадает.
И теперь, в апреле, закинув ноги на стол в своей общежитской комнате, упершись шляпой в стену и созерцая потолок, Гныщевич напряжённо пытался понять, что ему делать дальше. Ведь нельзя же, в самом деле, одних только студентов обирать. Сумма, ушедшая на оплату тайного жилья Плети – двадцати процентов той оплаты! – отчётливо показала, что так в люди не выйдешь. Несерьёзно.
Не говоря уж о том, что, созерцая жизнерадостные пьянки Хикеракли и его camarades у себя под носом, Гныщевич порой чувствовал себя куда более «в людях», чем когда приносил Цою Ночке достаточно солидные деньги.
В дверь постучали, потом, не дожидаясь, открыли. На пороге собственной персоной стоял граф Метелин. Выглядел он очень важно, даже шейный платок навертел и фамильной булавкой заколол, но в то же время неважно. Похудел, и глаза воспалились. И вообще что-то в нём изменилось с тех пор, как он в январе пропал, а теперь вернулся. Будто повзрослел.
Метелин молча прошёл внутрь, водрузил на стол бутылку водки, достал из кармана один стакан и, не снимая сюртука, сел на постель За’Бэя.
– Тебя тут не ждали, – поприветствовал его Гныщевич.
– У меня к тебе очень важный разговор. Самый важный. Выслушай, а уж потом гони.
Гныщевич поднял брови.
– Один «очень важный» разговор у нас уже был, я тебя выслушал и прогнал. Понравилось?
– Я пришёл к тебе как к душеприказчику.
– Помереть надумал? – брови уползли совсем уж под шляпу, но, если честно, Гныщевичу стало любопытно. Метелин отработанным жестом откупорил бутылку, налил себе, ухнул залпом.
– Я долго думал… Вообще много думал в последнее время. И понял: ты мой единственный друг. Я хочу передать тебе свой завод.
Гныщевич засмеялся. То ли от неожиданной откровенности, то ли оттого, что Метелин и правда вздумал считать его другом, но скорее – потому, что уж больно нелепо наложилось это proposition absurde на недавние его мысли. Не то чтобы он в последнее время редко о таком размышлял, конечно.
– Ты хотел сказать, завод твоего папаши? Графа Метелина-старшего?
– Юридически, – скривился Метелин. – Видишь ли… Мне кое-что стало известно, и я… Хотя это после. Скажу тебе вот как: есть у меня одно желание, и я знаю, как его исполнить. А ты мне в этом поможешь – не перебивай, поможешь. Потому что ты мой друг и потому что я отдам тебе завод.