Текст книги "«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ)"
Автор книги: Альфина и Корнел
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 87 страниц)
Предложение заснуть казалось Метелину форменным издевательством.
Он наматывал круги по камере – как мечутся по клетке индокитайские большие кошки. Когда-то давно – ещё до Академии, ещё до правды о своём отце – Метелин заходил в Столице в зверинец. Зрелище привлекательное и отталкивающее одновременно: на существ, рождённых для дикой жизни, вблизи любоваться – дух захватывает, но и уродство чугунных решёток так заметней. Клетки непременно малы для силы, в них заключённой, и утробная тоска накрывает волной, когда наблюдаешь за бессмысленным бушеванием этой силы на отведённых под то квадратных метрах.
Метелин мрачно усмехнулся: по крайней мере, за его нынешним бушеванием никто не наблюдает. Как выяснилось минувшей ночью, десятки устремлённых на тебя взглядов необязательно приносят удовлетворение.
Десятки флегматичных, скучающих взглядов – это тавры. Тавров сложно удивить на ринге – они его создали, поддерживали многие годы, для тавров ринг – такая же повседневность, как для аристократии – приёмы в ухоженных особняках. А вот что аристократия и ринг – волнующее сочетание, Метелин знал наверняка. И из истории Скопцова о своём настоящем отце, и от Гныщевича – тот в конце концов подтвердил, что среди зрителей портовых боёв в самом деле встречаются даже члены Городского совета. Являются подразнить нервы, плюнуть исподтишка в европейскую неагрессию, кою вынуждены поддерживать публичными своими действиями. Не счесть, сколько раз Метелин воображал тех или иных господ, с которыми он раскланивается в свете, горячечно шепчущими ставки какому-нибудь одноглазому таврскому старику.
Оказалось, принимает ставки отнюдь не старик, а вовсе даже и молодой прощелыга. По виду – просто портовый, как Гныщевич, без капли таврской крови.
Оказалось, нынче бои притягивают не аристократию, а заезжих иностранцев. Метелину не попалось ни одного знакомого по приёмам лица, обрывки же разговоров на разнообразных европейских языках долетали до него ежеминутно.
И это было совсем не то, на что Метелин рассчитывал, полгода подряд сбивая костяшки на тренировках.
«А потому что нечего было на своём стоять, наплевав на recommandations умных людей, – пожал вчера плечами Гныщевич. – Я говорил, что ты зря спешишь с боями? Говорил. Графьё, никто тебе присутствие высшего общества гарантировать не может, зато предсказать с изрядной точностью – всегда пожалуйста. Какие бои, когда этот новый налог у всех на уме? У всех, графьё! Один ты, красавец, от личных своих проблем всё никак не отвлечёшься, когда общественные в ворота стучатся. Вот и получай любопытствующих гостей города вместо отцовских дружков по dolce vita».
Упрёк Гныщевича был справедлив – это Метелин видел своими глазами. Он запоздало задумался: неужто распроклятый налог так серьёзно повлиял на течение жизни, что никому из аристократии в самом деле сейчас не до запретных развлечений? Выходило, что так.
«Прости, – Метелин виновато глянул на Гныщевича, – мне следовало положиться на твоё мнение. Ты прав – я сам назначил тебя своим, как ты выражаешься, импресарио. А назначив, должен был играть и свою роль до конца. Может, действительно стоит подождать… до лучших времён?»
«Сняться надумал?» – резко переспросил Гныщевич и нахмурился.
Промеж столиков уже сновали с вином и твировым бальзамом размалёванные портовые девки, объясняясь с иностранцами неграмотно, но без малейшего намёка на затруднение. Всё, что они могут предложить, прекрасно преодолевает любой языковой барьер – и блестящие глаза иностранцев тому подтверждение. Присутствующие же тавры на девок не заглядывались вовсе, лишь с угрюмой ленцой заказывали выпивку. Получается, опять не соврали Гныщевич с Плетью, утверждавшие, что таврам чистота крови дороже кутежа? Немыслимая дисциплина.
«Сняться? Да, наверно, я бы предпочёл сняться. Ты же и так понимаешь: чтобы мои намерения осуществились всецело, жизненно необходимы зрители из аристократии».
А лучше – отец самолично.
Но эту фантазию Метелин озвучивать не стал.
Внутри Гныщевича происходила некая серьёзная аналитическая работа: он спрятал глаза за ладонью и некоторое время молчал.
«Нет, графьё, – тяжело выдохнул он наконец. – Pardonne-moi, но снять тебя за двадцать минут до гонга я не могу. Вернее, могу, но тогда вход тебе будет заказан – на пару лет вперёд. А то и pour toujours, ежели вдруг устроители сильно осерчают, что не исключено. Да и вообще… – Гныщевич запнулся в рассеянности, совершенно на него не похожей, опять углубился в размышления, но потом глянул-таки на Метелина, только не рассерженно, а будто бы даже с надрывом: – Знаешь ты всё. Я бы мечтал, чтоб тебя сюда не пускали. Но какая разница, о чём я там мечтаю, когда ты сам хозяин своей жизни? Так что давай-ка мы оба засунем свои мечтания поглубже и будем разбираться с тем, что есть. Придётся сегодня драться, графьё».
Теперь, когда круги по камере доводили Метелина едва ли не до головокружения, он всё гадал: может, стоило отказаться? С риском не вернуться на бои больше никогда, не осуществить свои намерения вовсе – пусть. Может, это было бы лучше, чем попасться Охране Петерберга при облаве?
Попасться, не успев толком ничего.
Это было самым скверным: вдруг его оправдают? Не найдут, что предъявить? От минуты на ринге у Метелина не осталось даже свежих синяков, а значит, доказывать непосредственное участие нечем. Как быть, если и наместник, и Охрана Петерберга убоятся его аристократического происхождения, не решатся признавать виновным, выпустят втихую, лишь пальцем погрозив?
Возможен такой исход или нет?
Сама по себе камера в недрах казарм планам Метелина не противоречила, однако конкретная цепочка событий, которая его сюда привела, не позволяла сейчас закрыть глаза и ожидать своей участи со спокойствием человека, сделавшего всё от него зависящее.
Он хотел одного: очернить его сиятельство Александра Сверславовича Метелина. Сияние убавить. Влепить на репутацию несмываемое пятно, от которого тот подлостью увернулся двадцать лет тому назад, откупившись жизнью и честью настоящего отца Метелина.
Даже деликатный Скопцов, смотрящий в лучшем свете на всех подряд – что на пьяных болтунов вроде Хикеракли, что на самовлюблённых зазнаек вроде Валова, – даже Скопцов осмелился предположить, что его сиятельство Александр Сверславович своего охранника на бои выставил сам, имел с того прибыль, а когда пришёл час расплаты с Охраной Петерберга, взял и повесил всю вину на подневольного человека.
Поразвлёкся за чужой счёт и вышел чистым, трус.
И Метелина, вечное свидетельство супружеской измены, так и стал, превозмогая омерзение, называть своим наследником – кабы чего не вышло, кабы кто не припомнил прочие нюансы безобразной истории.
Когда Скопцов открыл Метелину глаза на правду, тот вновь думал застрелиться – раздобыл ведь ещё до Академии подарочный револьвер через отца Золотца-Жоржа. Думал, но понял: это слишком просто, это ведь незаслуженное освобождение его сиятельства Александра Сверславовича от груза прошлого. Был бестолковый отпрыск – пьющий, дебоширящий, доставляющий сплошь мелкие неприятности, – и не стало отпрыска.
Его сиятельство Александр Сверславович только выдохнет с облегчением, а свет, за мнение которого он так трясётся, покачает напудренными и надушенными головами, но про себя признает: туда отпрыску и дорога.
Другое дело – отпрыск, коим и гордиться можно. Взявший в свои руки полумёртвый завод и в кратчайшие сроки усладивший высшее общество шикарными «Метелями», не владеть коими нынче – дурной тон.
О былых подвигах Метелина оное общество предпочло забыть. Им восторгаются, с ним считаются, ему пытаются навязать браки – один выгодней другого. А его сиятельство Александр Сверславович почивает на лаврах наконец-то вознаграждённого за труды отца, нисколько не смущаясь тем, что Метелин его сиятельству не сын.
Чем оглушительней будет грохот от того, как его сиятельство с лавров сверзится, тем слаще прозвучит он для Метелина.
И – ведь может так сложиться? – будет в его жизни хотя бы один момент неподдельного, безоговорочного счастья.
Хотя бы один.
Он терпеливо ждал успеха «Метелей» у высшего общества, чтобы скандал вышел действительно резонансным. Всё тянул и тянул, пока вздорная Брада, прикидывавшаяся Брэдом, не попыталась всучить ему неведомо от кого нагулянного ребёнка. Он поверил ей сразу, не усомнился даже – пусть и не помнил в силу опьянения, было ли у них хоть что-нибудь, от чего приключаются дети. Брада нечаянно попала по самому больному.
Когда же вскрылось, что она бессовестно лжёт, Метелин почувствовал: пора. Иначе затянет в водоворот, погребёт под делами, заморочит голову; иначе появятся новые поводы откладывать. Иначе не хватит решимости.
И с тех самых пор осаждал Гныщевича просьбами о тренировках. Гныщевич бегал от него, ссылался на занятость, раздражался и взрывался, если его прижать. Тренировал поначалу нехотя, в полруки, но, кажется, сам ощутил-таки настоящий азарт, стоило появиться прогрессу. А тот появился скоро – Метелин никогда и ни над чем не трудился столь самозабвенно.
Он знал, что ему нужно: явиться в Порт на запрещённые бои, которые тайком посещает самая благородная часть высшего общества, – и не в качестве гостя, не в качестве даже хозяина собственного бойца. Явиться в Порт и выйти на ринг.
Чтобы его сиятельство Александр Сверславович вспомнил наконец, чьего сына назвал своим наследником.
С боёв нередко выходят калеками, но такой финал Метелина не устраивал. А устраивало его то, что на боях не поощрялось: смерть. Собственная или противника – тут уж как повезёт.
Добивать не разрешается, это прямое нарушение правил. Даже на запрещённых, тайком посещаемых, презирающих Пакт о неагрессии боях есть правила, которые можно нарушить. Добьёшь противника – и тавры накажут. Скорее всего, выдадут Охране Петерберга сообразно неким не обсуждаемым вслух договорённостям, а Охрана Петерберга уже расстреляет нарушителя по городским законам – надо же им хоть изредка пугать пристрастившихся к боям показательной расправой.
Для Метелина – наилучший исход. Да, страшный – он успел за полгода тренировок понять, что умирать наверняка страшно, – но всё равно наилучший. Потому что бояться смерти и умереть всё равно вернее, чем жить и ненавидеть жизнь.
Он представлял – представлял ведь! – себя в сырой камере в недрах казарм. Воображал, как заснёт ночью перед расстрелом и увидит свой самый безмятежный сон. Как почувствует лёгкость свершившейся справедливости, как найдёт успокоение в той единственной мести, которой достоин его сиятельство Александр Сверславович. Как свеж и прохладен будет воздух его последнего утра.
Утро настало, но, увы, едва ли последнее.
Всё пошло не так.
Сначала Метелин не увидел среди зрителей никого из аристократов. Сколько-то тавров, сколько-то откровенно портовых морд, сколько-то горожан неопределимой социальной принадлежности – и бесконечность иностранцев. Гныщевич об иностранцах предупреждал – кое-кто из них в Петерберг плывёт именно за удовольствиями, в Европах немыслимыми. Гныщевич предупреждал и о том, что зрители из числа петербержской знати – люди занятые, осторожные и на боях бывают нерегулярно. Но не увидеть вовсе никого – невезение в своём роде уникальное.
Потом Гныщевич сказал, что сниматься из-за недовольства зрительским составом не следует. Устроители в следующий раз не примут – и так пропустили потому лишь, что Гныщевич за своего никому неизвестного бойца что только в лепёшку перед ними не расшибся.
Значит, сегодняшние бои Метелину нужно пережить и остаться более или менее целым, чтобы выступить ещё раз – перед теми зрителями, на которых он рассчитывал. Такими, кто в красках распишет его сиятельству Александру Сверславовичу символический жест подававшего надежды наследника.
Метелин забил поглубже разочарование и обещал себе, что сможет «ещё раз».
А потом решимость его стала убывать по капле – чужой крови.
Он слышал, он слушал, он готовился, но это не помогло. К первому столкновению со смачным хрустом костей подготовиться нельзя.
«Экая ты неженка, – пасмурно злорадствовал Гныщевич. – А я ведь хотел тебе что-нибудь сломать à titre de prévention. Зря, зря перехотел».
Метелин был с ним всецело согласен. Жадные пасти открытых переломов и осколки выбитых зубов впечатление производили чрезмерное. Радовало одно: не только на Метелина. Какой-то внушительный господин отнюдь не робкого вида – кажется, британец – бесшумно сполз под стол. Портовые размалёванные девки тыкали в его сторону пальцами и от души потешались.
Гныщевич по-прежнему не дозволял Метелину приложиться к спасительной ржавчине твирова бальзама.
И выходить тоже долго не дозволял. Первый и последний бой назначаются заранее – ими заманивают зрителей искушённых, разбирающихся. Всё же, что между, происходит в произвольном порядке, с устроителями согласован только список участников. Метелин рвался за корабельные канаты ринга сразу после первого боя, здраво оценив свои нервные резервы, но Гныщевич его осадил. Всё прикидывал что-то в уме, говорил, ждёт выбывания самых потенциально опасных для Метелина противников, раз уж тот сегодняшнюю ночь вздумал пережить. Один левша, другой – комплекции Метелину непривычной, у третьего шикарный кросс, от которого Метелин не закроется, а четвёртый и вовсе заслужил право вставать против безоружных со стальными когтями – глаза мигом лишит.
Метелин никогда не видел Гныщевича таким – возбуждённым, но словно бы обмирающим на каждом втором движении. Он не стал этого говорить, не к месту было, но от такого гныщевичевского настроя его заела совесть: друг ведь, настоящий и единственный. Согласился помочь в том, что сам не одобряет, и теперь так психует, пытается хоть как-то смягчить Метелину сознательно избранную участь.
Пошептавшись о чём-то с самой смешливой из размалёванных девок, Гныщевич кивнул Метелину: следующий заход. И снова оказался прав – Метелин уже так устал изводиться страхами, что наконец почувствовал в себе то звенящее равнодушие, которое обыкновенно сопровождает самые точные удары.
Метелин встал.
Метелин подошёл к распорядителю.
Метелин был спокоен и уверен в себе. И в Гныщевиче.
Метелин дождался гонга, механически произнёс положенные слова, в переводе с таврского на росский звучащие предельно напыщенно.
Метелин окинул взглядом доставшегося противника – ничем не примечательного молодого тавра, сосредоточенно теребившего кончик косы.
Метелин даже нанёс полтора удара раскрытой ладонью и успешно увернулся от левого хука.
И тогда с потолка приютившего бои склада обрушился неуместный электрический свет. Свет этот так огорошил Метелина, что он не сразу разглядел, как с разномастными сюртуками зрителей смешиваются зелёные шинели Охраны Петерберга.
Кто-то оправдывался на всех подряд европейских языках, кто-то бранился вполне по-росски, девки визжали – Метелину буквально примерещилось в их визгах кокетство. Прощелыга, принимавший ставки, и казавшийся до того безногим нищий старикан ловко сдёргивали корабельные канаты, отделявшие ринг от зрительного зала. Старикан отпихнул растерявшегося Метелина с залитого кровью настила – похолодевшей спиной прямиком на шинель.
Его грубо скрутили, куда-то поволокли, ни о чём даже не спрашивая.
Раз так, Метелин предпочёл тоже помалкивать и озирался в поисках Гныщевича. Не то чтобы за него следовало всерьёз беспокоиться в такой ситуации, но не беспокоиться вовсе отчего-то не получалось.
Гныщевича, впрочем, Метелин так в суматохе и не разглядел.
Затем его вытолкнули без рубашки в октябрьскую ночь, связали, поместили с другими задержанными на телегу и повезли по грузовым путям из Порта. Везли долго – осталась позади и Шолоховская роща, и частые фонари Конторского района, и тишь Усадеб, и смрад Ссаных Тряпок, и главный железнодорожный переезд. Метелин продрог и тысячу раз проклял своё сегодняшнее невезение. Где телега остановилась – на территории Южной части или уже Западной, в темноте не определишь. Несколько телег проскрипели вперёд, многие отстали гораздо раньше. Видимо, задержанных хотели равномерно распределить по казармам. Не проще ли собрать всех в одном месте?
Сонный бородатый постовой перед спуском с телеги спрашивал имена. Метелин назвался – и получил в окоченевшую без одежды спину присвист и сальную шутку, но и это было по-своему приветливо. Не так он представлял своё заключение в казармы Охраны Петерберга.
До утра он истоптал крохотную одиночную камеру вдоль и поперёк, но дождался только беглого совета поспать: господин, мол, наместник покамест с прочими задержанными беседует. Неужто тоже объезжает всё кольцо по часовой стрелке? Метелин фыркнул и понял, что одиночная камера даже за короткий срок подействовала на него разрушительно – ещё чуть-чуть, и он начнёт говорить тут сам с собой. Чтобы только услышать человеческую речь.
Он подышал на ладони. Определённо – лучше уж расстрел, чем свалиться с лёгочной болезнью, которая грозит ему после ночного променада. В камере без рубашки, впрочем, было ещё хуже, чем на телеге – захочешь сесть ли, лечь ли, и поясницу сразу сковывает холодом.
А ведь случись облава на полчаса раньше или позже, хоть рубашка бы у Метелина была. А может, даже и пальто.
Вот же неудачник.
Дверь – без предупреждения в виде прибауток скучающих солдат – скрипнула.
В камеру шагнул Гныщевич – решительно, с перечерченным тяжкой думой лбом, но совершенно точно по свободному выбору. Его никто не заводил и как будто не сопровождал, он пришёл сам. Не глядя швырнул в Метелина рубашкой. Оставалось только невольно улыбнуться.
– Варианты твоей дальнейшей судьбы, mon chéri, мрачны и ограниченны.
– Спасибо, – спешно оделся Метелин. – Ты… с тобой всё в порядке? – он чуть не спросил напрямую, но всё-таки сообразил, что их вообще-то могут услышать.
Гныщевич чуть дёрнулся – так, словно не ожидал этого простого и важного вопроса.
– Я?.. Что со мной будет-то? – отмахнулся, побродил взглядом по стенам, вдохнул и весь напрягся, как перед броском: – Слушай меня внимательно, графьё. Тебя скрутили на боях. На ринге, но это недоказуемо, следов не осталось. Ты оказался из взятых единственным аристократом, остальные – сплошь портовые да иностранцы, с последними у наместника сейчас своих проблем хоть отбавляй. Поэтому у тебя есть chance официально сбежать.
– Что? – не понял Метелин. – Зачем мне бежать?
Вот уж что-что, а побег не входил ни в одну из редакций его планов на жизнь и смерть.
– Затем, что, если не бежать, другой твой chance – получить самое что ни на есть серьёзное наказание пилюлями и пускать себе слюни до конца жизни, – выплюнул Гныщевич. – Ты думал, тебя вырядят в красивую рубаху и расстреляют? Может, попадись ты в другой день, и расстреляли бы. А тут так вышло, что господин наместник с этой облавой хлебнул больше проблем, чем выгоды. Улов у него – сплошь иностранцы, а с ними что делать? Отсылать по родным землям без наказания? Нужен конвой, а это значит – писать в Резервную Армию, в Четвёртый Патриархат, леший знает куда. L’alternative? Наказывать тут? Но как – не пилюлями же! Европы от пилюль шарахаются давно. В общем, хэру Штерцу не до показательных разбирательств с молодым графом Метелиным. Хэр Штерц сейчас предпочтёт тебе пилюль отсыпать побольше, чтоб уж наверняка.
Метелин посмотрел на Гныщевича, не в силах вымолвить ни слова. Неужто правда?
Гныщевич только сильнее распалился:
– Думаешь, это будет красиво? Ничего в этом не будет красивого. Будешь сидеть в уголочке, капать слюной себе на воротник и ничегошеньки не знать о своих планах, заводах, отношении к отцам многочисленным и так далее. А потом, может, лет через пять или ещё когда придёшь в себя и будешь паинькой. Перевоспитаешься. Ведь работают же иногда, говорят, пилюли. Что, нравится тебе такой путь?
– Подожди, – попытался Метелин собраться с мыслями. – С чего ты взял, что мне грозят именно пилюли? Вряд ли же кто-то в открытую обсуждает меру наказания.
– А чему ещё грозить за нарушение Пакта о неагрессии? Истории про расстрелы – это только истории. Не каждому светит попасть в историю. Сведения о твоих перспективах можно запросить у наместника.
Гныщевич отвечал раздражённо, будто испытывая досаду от самого факта этого разговора. Ни малейшего желания раздражать его дальше у Метелина не было, поскольку сам он чувствовал в себе бескрайнюю благодарность – за рубашку, за не пойми как организованный визит в камеру, за заботу на боях минувшей ночью, за предшествовавшие тому тренировки, за давнее согласие с бухты-барахты заняться заводом, за самое начало учёбы в Академии. И за что только не.
Поэтому Метелин уточнил как мог осторожней:
– Но тебе не нравится идея сейчас запрашивать что бы то ни было у наместника, так? Хорошо, тебе виднее. Объясни, пожалуйста, ещё раз, что тебе нравится. В сложившейся ситуации.
– Что у тебя есть хороший вариант, – хмыкнул Гныщевич столь деланно, что даже у Метелина не получилось не догадаться: ему тоже несладко. – Не лучший, но хороший. Как всякий аристократ, совершивший не самое страшное crime, ты можешь добровольно уйти в Резервную Армию.
Метелин инстинктивно шагнул вперёд – будто хотел приблизиться, укрыться, увернуться от нелепицы службы в Резервной Армии. Попросить что только не защиты.
Вслух, конечно, попросил о другом:
– Прости, я мыслю сейчас не слишком трезво. Можешь разжевать, что это мне даёт – кроме шанса избежать проклятых пилюль? Я стараюсь, но мне правда так сразу не разглядеть, какая в этом польза – с точки зрения того, к чему я стремился.
Гныщевич зыркнул из-под шляпы гневно – но уже привычно гневно, без этой странной незнакомой тяжести:
– Такая, что пока ты жив и цел, ты всегда можешь попытаться второй раз.
Метелин не выдержал, отвернулся к стене – хоть и глупо прятать лицо.
– Спасибо, – совладать с голосом тоже не вышло. – Спасибо, правда. Что я должен сделать – подать прошение? На чьё имя, в какой форме, через кого?
Он понимал даже теперь: это всё проклятое влияние момента, ему невозможно противостоять. Через неделю, через день, через час он обязательно пожалеет о данном Гныщевичу согласии. Спросит себя: какого лешего, какая Армия, какое бегство, к чему? Задумается, так ли плохо было угробить себя вместо расстрела пилюлями, и что теперь делать, где искать этот «второй раз», как начать сначала.
Через неделю, через день, через час.
А сию минуту – перед лицом такого волнения о его никчёмной судьбе – сопротивление даже и не зарождается в душе.
Потому что никто прежде хоть сколько-нибудь сравнимого волнения не проявлял.
Гныщевич отвернувшегося Метелина обошёл, но в спрятанное лицо вглядываться не стал – наоборот, как до того рубашку, ткнул прямо в руки помятую бумагу. Метелин попробовал вчитаться в кривые строчки, но не преуспел – только вперился в бурое пятно именной печати наместника.
Гныщевич покачал головой:
– Я не только твой импресарио, я ещё и твой душеприказчик, забыл? Я уже донёс твоё ходатайство до господина наместника, и тот его принял. Он настоятельно рекомендовал выезжать сейчас же, без прощаний и прочих sentiments.
Метелина тряхнуло. У него было очень много вопросов и очень мало сил их задавать.
Точно во сне, он сложил бумагу и не нашёл, куда её убрать. Гныщевич уже открыл дверь – и никто ему не помешал. Стражи подле камеры не обнаружилось – да и вообще в этой части казарм было безлюдно и тихо. Они шли целую сонную вечность – и никто их не останавливал, не задерживал, не окликал. Только сапоги и стучали.
Метелин не мог поверить, что сейчас покинет Петерберг – как в это поверишь? «Quelle absurdité», – сказал бы Гныщевич, но он молчал.
Когда же им попался первый постовой, откуда-то тотчас взялось пальто, шарф, перчатки. Гныщевич протянул Метелину ещё какой-то конверт с бумагами и увесистый кошель. Метелин кивал, вроде бы даже что-то говорил; покорно вышел из казарм на внешнюю сторону.
Утро было свежим и прохладным – как воображаемое утро расстрела. В двадцати шагах мирно пасся уже готовый к дороге гнедой жеребец.
Говорить было нечего, обниматься Метелин тоже не полез – раз сказано «без прощаний и прочих sentiments», значит, так тому и быть.
И оборачиваться он не стал.
Боялся не то навернуться с коня, не то того, что нечто перевернётся внутри.
Глава 28. Высказывание
– Вы, дорогие мои, без сомнения, знаете, что произошло, – многоуважаемый глава Академии господин Пржеславский заложил руки за спину. – Думаете, вы совершаете переворот? Ах, юные мои господа! – он издал добродушный смешок. – Разве что в собственной жизни, поскольку с тем из вас, чья причастность к случившемуся будет обнаружена, Академии, увы, придётся расстаться.
– А вам, следовательно, придётся расстаться со стипендией и койкой, – подхватил строгий секретарь Кривет. – Не с худшими стипендией и койкой в городе, подчеркну. Подумайте, стоит ли ваше высказывание того, чтобы рисковать положением йихинского студента?
– Высказывание… Вы небось почитаете себя идейными? Но содержание ваших опусов можно сыскать в любой городской сплетне. Всё, чего вы добьётесь, – это бросите тень на Академию и своих однокашников да получите частную аудиенцию у Охраны Петерберга, – Пржеславский иронически поднял брови, и в зале невольно рассмеялись. – Конечно, я понимаю, что у всякого свои плотские фантазии, но, дорогие мои, давайте-ка ходить за истязаниями в индивидуальном порядке, а?
Скопцов почувствовал, что краснеет. Вот ведь ирония: с одной стороны, казалось бы, во всём и дословно он был с господином Пржеславским согласен, а с другой – лениво-снисходительное его отношение почти обижало, поскольку, выходит, даже господин Пржеславский не понимал всей серьёзности произошедшего.
А произошло вот что: вчера поползли слухи, будто на север города подвозят строительные материалы, поскольку намереваются Петерберг в самом деле расширять. Скопцов знал, что генерал Стошев, устав препираться с другими, просто махнул рукой на налог и безотносительно к оному велел солдатам закладывать фундамент второго кольца казарм – ведь городу в любом случае требуется раздвигать границы, а с Городским советом можно будет договориться, когда строительство наберёт ход. Слухи же о том, что возводить новые казармы заставят всех трудоспособных петербержцев – принудительно, бесплатно, – бродили и того раньше, нарастали с каждым днём – крещендо, как сказали бы граф Набедренных или Золотце. А вчера достигли наконец пика.
То было вчера. Сегодня же утром, выйдя из общежития и жалея, что не захватил с собой перчатки, Скопцов шагу не успел сделать, как наткнулся на неё.
На листовку. А потом ещё на одну, и ещё. Листовки висели по всему Людскому – отпечатанные кем-то, неаккуратно наклеенные на каждую дверь – и каждая из них кричала: «Долой Охрану Петерберга!».
Скопцов кинулся было их снимать, но тотчас понял, что это бессмысленно. Все уже видели, все уже обсуждали, все уже косятся на него за попытку сорвать кое-как налепленную бумагу. Будто это он, Скопцов, делает что дурное! Будто он один понимает, чем могут быть чреваты нападки на Охрану Петерберга! Когда Скопцов дошёл до Академии, та не гудела даже – ныла, как колокол, готовый побежать трещиной от заключённой в нём энергии. Первая лекция прошла в штатном порядке, но уже вторая оборвалась – господин Пржеславский и секретарь Кривет собрали всех имевшихся студентов и вольнослушателей в большом зале (который отпирался обычно только в последний день семестра) и объяснили то, что хотел бы объяснить неведомым мятежникам сам Скопцов: это не высказывание, не переворот, не жест. Направленная против Охраны Петерберга листовка – это лишь способ запятнать Академию и разозлить солдат.
Разозлить единственную вооружённую силу этого города.
Как можно совершить подобную глупость?!
Не говоря уж о том, что в листовке была написана откровенная ложь – а если и не ложь, то сплошные передёргивания.
Эй, петербержец!
Нравится тебе платить за то, что ты решил СПЕРВА выучиться, а потом уж заводить жену?
Нравится БЕСПЛАТНО строить дома тем, кто ходит при оружии? Вооружённым МУЖЛАНАМ, знающим только покер и шлюх?
Сегодня ты строишь им дом, завтра подносишь еду, послезавтра – ЧИСТИШЬ САПОГИ.
Сегодня ты учишь историю, медицину и математику, а они – как сломать тебе руки и ноги, если ты косо на них посмотришь.
Охрана Петерберга ПАРАЗИТИРУЕТ на нашем городе, НЕ ДАЁТ свободно вздохнуть, НАСИЛУЕТ наших женщин, ПЫТАЕТ наших мужчин. Охрана Петерберга – это то, почему ты до сих пор не видел текущей в двадцати километрах от города Межевки. На ружья Охраны Петерберга пойдут твои налоги.
Хочешь жить спокойно?
Хочешь научиться плавать?
Долой Охрану Петерберга!
Дети Революции
Смешно! Скопцову буквально-таки хотелось отыскать этих «детей революции» и объяснить им, что, нет, налоги не пойдут на ружья Охране Петерберга, и знают в ней не только покер и шлюх, и агрессия, которая действительно иногда от солдат исходит, как раз подобными бумагами и провоцируется…
– В общем, дорогие мои, – заключил господин Пржеславский, – думается мне, что подобает вам за такие грехи наказание. Поэтому сегодня никаких лекций больше не будет, а будут вместо этого студенты Академии Йихина ходить по городу Петербергу и снимать со стен листовки, все до одной.
– Да это ж не мы! – закричали из конца аудитории.
– Не вы? А мне почему-то кажется, что именно вы, – Пржеславский поднял над головой листовку, – иначе как вот это оказалось наклеено внутри Академии? А? Впрочем, если и не вы – может быть и такой казус – отвечать всё равно вам. Да, да, и нечего шуметь! Академия – в Людском районе заведение главное, а студенты, известное дело, все дурни. А значит, дорогие мои, даже если бумажки расклеили не вы, подумают всё равно на вас. И ваше дело – от подозрений очиститься. Учтите: узнаю, кто отлынивал, – до весны будете снег со ступеней Академии мести. А теперь шагом марш!
И студенты Исторической Академии имени Йихина, в том числе молодые аристократы, дети богатейших купеческих семей и выходцы из самых интеллигентных домов, растеклись по Людскому району снимать листовки. Конечно, на деле, как оно и бывает, за листовками растеклась разве что четверть, а другие нашли себе дела поинтереснее, но Скопцов уклоняться не стал: ему эти проклятые бумажки сдирать было только в радость.
Направился он на запад, в сторону Порта – там Людской чуть сужался вросшими друг в друга домами и рассыпался путаницей совсем уж тоненьких улочек, тихих тупиков, хитро затаившихся арок да ступенек, вдруг взбирающихся прямиком на крышу какого-нибудь флигелька. Тут легко было заблудиться, а листовок почти не имелось – видимо, неведомые писаки не пожелали плутать замороченными переходами. Или писака? Представить в стенах Академии целый мятежный кружок почему-то было сложно.