Текст книги "«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ)"
Автор книги: Альфина и Корнел
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 87 страниц)
Покойный лорд Пэттикот был тиран и деспот: он обеспечивал своих людей деньгами и редкими книгами, но за пределы поместья выпускал одного лишь мистера Уилбери, да и то со скрипом. А ведь среди этих людей имелись и такие, кто родился уже при лаборатории и, соответственно, никогда не видел внешнего мира!
«Петерберг в миниатюре», – иронизировал граф Набедренных.
«Родился при лаборатории? – подловил тогда За’Бэй мистера Уилбери. – Вы же только что сами говорили, что женщин ваш лорд не берёт даже в горничные!»
Мистер Уилбери с сомнением оглядел своих нетрезвых собеседников, но интенция пожаловаться на жизнь переборола остатки лояльности лорду Пэттикоту. И мистер Уилбери раскрыл все карты.
Химики, физиологи и доктора – амбициозные, лишённые предрассудков, в большинстве своём молодые – искали лорду Пэттикоту бессмертия. Затея нелепая, пахнущая заплесневелыми страницами никем не читаемых фолиантов, которые лорд Пэттикот выкупал для своей библиотеки, не взглянув на цену. Вместо бессмертия то и дело находились новые средства от самых разнообразных недугов, но лорда интересовала настоящая алхимия и только она. И лет сорок назад в недрах лаборатории родилось невозможное: человек.
Не из утробы, из печи.
Мистер Уилбери утверждал, что этот человек – он.
Потом были и другие – лорд Пэттикот не скупился на усовершенствование открытого метода, поскольку был убеждён, что это – наконец! – широкий шаг в нужную, подлинно алхимическую сторону. Люди из печи тем временем и сами учились шагать, говорить, справлять нужду на горшке; люди из печи будто бы ничем не отличались от всех прочих людей – кроме того, что их в прямом смысле собрали из химических элементов.
Золотце сознавал с пугающей ясностью, что будь он студентом медицинского института Штейгеля, а не исторической Академии, он наверняка засмеял бы мистера Уилбери ещё год назад прямо за распитием виски.
И никогда бы не увидел своими глазами, как из «печи» (хитрого раскалённого агрегата со множеством трубок) и правда достают младенца вполне человеческого вида.
– Господа, я, кажется, прогорел, – произнёс-таки Золотце, стоило лакею Клисту прикрыть за собой дверь малой гостиной.
Граф Набедренных, пребывающий теперь в постоянной эйфории от спонсорского своего пособничества предприятию Золотца, обернулся с выражением живейшего участия:
– Что вы такое говорите, мой друг? Только что хвалились господином Туралеевым в клиентах, а сами унываете? Я ведь уже умолял вас: если вам не хватает средств, не скромничайте, сразу называйте сумму!
– Ах, граф, – у Золотца будто бы защекотало в груди от такой заботы, – ни одна сумма в мире, боюсь, не разрешит мою проблему. Я ношу её в себе две недели, я надеялся, что она преодолима, но полчаса назад мне пришла весточка от мистера Уилбери, перечёркивающая всякие надежды.
– Не томите! – подался вперёд За’Бэй.
– Да что тут объяснять, – Золотце горько усмехнулся. – Я ведь уже всё рассказал. Господин Туралеев был рад моему предложению, поскольку не первый год брака грезит о наследнике. Он полагает свою политически выгодную жену бесплодной. По всей вероятности, ошибочно…
Шампанское вино впервые в жизни показалось Золотцу кислым.
– Бесплоден он, а не жена? – вот и хэр Ройш тоже выглядел подавленным. Это ведь он присоветовал Золотцу господина Туралеева – выходит, в некотором отношении тоже прогорел.
– Из его семени две недели не завязывается плод, – кивнул Золотце. – Мы грешили на неисправность печи, на перебои с электричеством, на ошибку в составе первоматерии, но мистер Уилбери только что написал, что мы здесь всё-таки ни при чём. Он провёл какой-то анализ, он уверен.
Прошлым летом во время вояжа граф Набедренных навязал своё общество лорду Пэттикоту и тем дал Золотцу и За’Бэю шанс взглянуть на тайную лабораторию, о которой рассказал за виски мистер Уилбери. Времени у них было немного, мистер Уилбери боялся, что кто-нибудь из охраны поместья застанет его за нелегальным приёмом гостей, поэтому понять толком ничего не удалось (да и как тут поймёшь, когда знания Золотца о медицине ограничиваются отварами от простуды). Зато удалось убедиться, что две дюжины людей и правда живут как в тюрьме – все, кто попался им в лаборатории, опасались, что охрана заметит их с посторонними, ещё пуще мистера Уилбери.
«Неужели никто не пытается сбежать?» – недоумевал Золотце.
«Ну почему же, – хмыкал мистер Уилбери, – и пытаются, и сбегают. Но лучшие люди по-прежнему здесь. Лучшие не побегут без архива и оборудования. Всё же приятней быть учёным при самодуре, нежели безумцем, обивающим в поисках финансирования пороги медицинских институтов. Представьте, как они посмотрят на того, кто станет петь им песни об алхимических печах, рождающих людей».
«А архив и оборудование не вывезти?»
«Разве что после смерти нашего уповающего на бессмертие лорда».
Весть о кончине лорда Пэттикота дошла до Петерберга к концу апреля – как раз в тот самый день, когда вольнослушатель Приблев раскрыл обман аферистки Брады. Все тогдашние споры о женщинах, детях, наследстве и нюансах продолжения аристократических фамилий заронили в разум Золотца идею дерзкую, но привлекательную: а ведь наследников состоятельных людей можно создавать искусственным путём!
И некоторые состоятельные люди наверняка могли бы заинтересоваться подобным предложением – да хотя бы те, например, кто подозревает своих жён в измене (а таковых, по мнению хэра Ройша, в высшем свете немало).
Золотце наудачу написал пространное письмо в Британию – на адрес паба, где они столкнулись с мистером Уилбери (он утверждал, что заглядывает туда всякий раз, когда его выпускают по делам из поместья). К концу мая Золотцу пришёл ответ.
К концу же августа Золотце уже не мог выполнить свои обязательства перед первым клиентом.
– Надо же было так сразу в лужу сесть, – тосковал За’Бэй без своей трубки, отнятой хэром Ройшем.
– В том и беда! – Золотце вскочил с кресла и против собственной воли стал наматывать круги по малой гостиной. – Если бы речь не шла о первом клиенте, поражение ещё хоть как-то можно было бы признать. Но тут мне грозит чудовищный репутационный ущерб – если господин Туралеев захочет поделиться с кем-нибудь историей о неудаче. А он захочет! В частности, у него ведь самые деловые отношения с супругой – он меня ей уже представил, он убедил её с конца осени не показываться на людях, чтобы выдать затем ребёнка за их общего. А супруга его – представьте себе – расспрашивала меня, готов ли я работать с другими городами! Она намеревается писать своим девическим подругам в Старожлебинск – там есть одна, которая чрезвычайно боится родов, а на неё давит семья, – остановившись за креслом хэра Ройша, Золотце не удержался и заломил руки. – И всё это рухнет в одночасье!
– Неужто решения нет? – обратился к люстре граф Набедренных.
– Об этом я и хотел вас спросить, господа.
– Вы меня извините за прямолинейность, – прищурился За’Бэй, – но, по-моему, всё просто. Если от семени господина Туралеева не рождает даже печь, надо воспользоваться чьим-нибудь чужим семенем. Что тут думать?
Хэр Ройш выдохнул со смешком дымное колечко:
– Заметьте, как быстро мы пришли к извращению изначальной идее о наследниках, которые гарантированно были бы сыновьями своих отцов, – он подымил ещё немного в молчании, но всё же заявил: – Если вас интересует моё мнение, господин Золотце, знайте: я голосую за предложение господина За’Бэя. Вам необходим этот первый успех.
– Присоединяюсь, – буквально пропел (по-прежнему люстре) граф Набедренных. – Господина Туралеева даже нельзя будет назвать таким уж обманутым. В конце концов, ему обещали чудо – ребёнка, родившегося из печи. А все эти частности с семенем, знаете ли…
– К тому же, – воздел палец хэр Ройш, – покуда технология печного рождения не внесена в правовое поле, вы свободны нарушать всё что вздумается. Только её изобретатели могли бы доказать, что с заказом господина Туралеева были произведены недопустимые манипуляции. Но они не станут этого делать, не правда ли?
Золотце держал лицо до последнего момента, но теперь позволил себе воистину страдальческую усмешку:
– Вы думаете, такое решение не приходило мне на ум? Оно, к сожалению, имеет минусы, пока не проговорённые. Увы, господа, от накатившего на меня энтузиазма с первым своим клиентом я был откровенен сверх всякой меры. Его супруга расспрашивала о некоторых деталях, и я объяснял ей – насколько уж понимаю сам – механизмы наследования внешних черт при печном рождении. Из-за того, что здесь родитель всего один, ребёнку его черты передаются более явственно, нежели при рождении естественном. – Золотце вновь заметался по малой гостиной. – Они ждут теперь копию господина Туралеева. Его супруга прямо при мне слюняво бредила о рыжем сыночке.
– Рыжем? – едва не подскочил За’Бэй. – Но это же большая удача – такой однозначный признак! Будь ваш господин Туралеев во всех отношениях средненьким и неприметным, испечь ему похожего сыночка было бы гораздо труднее.
– Вы так радуетесь, потому что не видели его, – Золотце фыркнул. – В самом деле признак – однозначней просто некуда: я столь рыжих людей, как господин Туралеев, и не встречал, наверное. Чрезвычайно насыщенный цвет, ядрёный, совершенно огненный, как на картинах у… Всё время забываю имя этого художника. Граф, не подскажете?
– Граф, к вам ещё гости! – лакей Клист так гаркнул из-за двери, что Золотце вздрогнул. Вот же скверный лакейский характер – гаркать и шаркать, гаркать и шаркать!
– Объявил бы хоть гостей, – укоризненно вздохнул граф Набедренных, сам наверняка уставший от гарканья и шарканья.
– Дык префект ваш академический. С кем-то. Позвать?
– И донести пару бокалов.
Лакей Клист оглушительно ушаркал. Золотце готов был поклясться, что делает он это не по старости и немощности, а из незамутнённой любви раздражать господ.
– Префект с кем-то? – переспросил Золотце. – Господин Скопцов же нам отказал, он вроде бы собирался провести последний свободный день с отцом, в казармах?
– Господина Скопцова Клист бы признал, – граф Набедренных недоумённо наморщил лоб.
– У господина Мальвина какой-то друг детства в этом году идёт в Академию на младший курс, – вспомнил За’Бэй. – Господин Мальвин говорил – да-да, точно! – что хочет этого скромного мальчика с нами познакомить. Из гуманистических соображений.
Золотце чуть не взвыл: при всём уважении к префекту Мальвину – вот только скромных мальчиков сейчас и не хватало! У Золотца производственный крах, ему не до гуманизма!
– Доброе утро, господа, – показался в дверном проёме префект Мальвин: осанистый, свежий и отглаженный в любое время суток. – Я не помешал?
– Что вы, – не без трагизма поздоровался Золотце.
– В таком случае имею честь представить вам Тимофея Ивина, – префект Мальвин пропустил в малую гостиную невысокого юношу, всего какого-то нарочитого – от аккуратного воротничка рубашки до резкого приветственного кивка. Золотце на дух не переносил таких – изо всех сил старающихся понравиться, прийтись к месту и одновременно надменных.
Но сейчас это не имело ни малейшего значения.
Тимофей Ивин был завораживающе рыжим. Едва ли не более рыжим, чем чуть было не сорвавшийся первый клиент, – хотя это, наверное, всё последнее летнее солнце.
Золотце услышал, как не сдержал смешок За’Бэй, как разразился вальяжными аплодисментами хэр Ройш и как ласково шепнул граф Набедренных:
– Мой друг, лучше не говорите про художника, имя которого вы забываете. Это досадное романное преувеличение, у него на картинах всё же иной цвет…
Золотце покладисто улыбнулся.
Зато у господина Туралеева – почти что этот самый.
Глава 23. Жизнь за витражами
В Академии хорошо было хотя бы то, что она не объявляла покладистость первой добродетелью. Четыре дня Тимофей посещал занятия – и четыре дня лекторы, секретари и сам глава на разные лады твердили: вы нужны нам мыслящими, а не кивающими; спорящими, а не молчаливыми; смелыми в суждениях, а не вежливыми.
Но если принять сии прекрасные речи за чистую монету, во весь рост встаёт парадокс: разве можно интеллектуальной свободе обучить? Обучение есть принуждение, а Академия своей целью, получается, ставит принуждение к свободе. Тимофей вглядывался в них – в лекторов, секретарей и самого главу – и всё пытался понять, верят ли они собственным словам. Если не верят – противно, если верят – ещё противней, поскольку дураки, коим годы работы со студентами так и не раскрыли глаза на простейшую истину: обучают – складной речи, именам и датам, пользоваться литературой; но с разумом, способным шагнуть за рамки обыденного, либо рождаются, либо нет. Иначе бы из равных условий выходили стройные ряды совершенно одинаковых людей.
Семья Ивиных со всей купеческой основательностью создавала равные условия своим многочисленным воспитанникам – и каков итог? Тимофея с детских лет терзало предчувствие, что надежды воспитателей он не оправдает, и сколько бы педагогических усилий в него ни вкладывали, чтимые взрастившей его средой идеалы сохранения и преумножения так и не вызывали ничего, кроме зевоты.
Кроме зевоты и – дрожи, прошивающей насквозь при мысли: подразумевается, что ему по этим идеалам жить.
Во взрастившей его среде не принято рисковать дважды, а свою долю риска семья Ивиных израсходовала, когда вместо преумножения родных детей вздумала обустроить из своего дома нечто вроде интерната для сохранения чужих. Отринув одно правило, она стала только строже в следовании прочим – а потому вся самостоятельность юных воспитанников ограничивалась вопросами сугубо бытовыми и малозначимыми. Хотите растить себе пополнение из сирот – растите, но будьте добры причесать этих сирот так, чтобы от родных детей приличной купеческой фамилии их было не отличить.
Андрей – всегда рассудительный Андрей из всамделишно приличной фамилии Мальвиных – повторял и повторял: Тима, тебе повезло, всё могло сложиться куда хуже, ты ведь ничего не помнишь до дома Ивиных, ничего о себе не знаешь. Мог умереть в младенчестве, мог остаться на улице, расти в Порту, воровать и побираться, мог попасть в интернат похуже, с блохами и дырявыми матрасами, или в приёмную семью – но другую, на каждом шагу носом тыкающую, кто здесь свой, а кого взяли хозяйской милостью. Мог даже остаться при настоящих родителях, но кто знает, какими они были – вдруг бедными, вдруг озлобленными и бестолковыми, вдруг растапливали бы книгами печь?
Будто Тимофею никогда не хотелось, чтобы при нём растапливали книгами печь! Всё лучше, чем когда и жаловаться якобы не на что.
Детская фантазия сбежать расшиблась о чинный уклад дома Ивиных, едва промелькнув: один из воспитанников чуть старше эту фантазию осуществил и доказал её несостоятельность. Неделю его искали, а когда нашли – ничего не произошло. Отмыли, переодели, отругали со скорбными лицами, приговорили к увеличению домашних обязанностей – и на этом всё. Даже пороть не стали.
Из Петерберга, окружённого кольцом казарм, не сбежишь. А в Петерберге – найдут, отмоют и вручат швабру. Швабра в конце побега безжалостно сметает весь романтический флёр и обесценивает смелость порыва.
Потому-то Тимофей и выдумал себе Академию – задолго до совершеннолетия, с которого только студентов и принимают. Его частенько посылали с поручениями до скобяной лавки в Людском – если коротким путём, это как раз мимо стройных колонн и витражных окон. За окнами мерещилась совсем другая – настоящая! – жизнь, и её посланцы в поясах с форменными пряжками пьяно шумели в переулках не просто так, а о чём-то невыразимо прекрасном. И столь же невыразимо далёком от реальности скобяных лавок. Этого хватило, чтобы дожидаться совершеннолетия в доме Ивиных – смиренно, но словно бы укрывшись за воображаемым витражным стеклом.
А затем Мальвины отдали в Академию Андрея – чтобы пристроить хоть куда-то, раз с Резервной Армией не склеилось. Андрей в роли посланца жизни за витражами смотрелся кощунственно, но именно от него Тимофей и наслушался, что ценят в Академии и как ей приглянуться.
Вступительное эссе он писал втайне ото всех – готовился к тому все два года Андреевой учёбы, прятал книги по кладовым, казалось – найдут и всё переломается, не сложится. Не потому что запретят, а потому что на мечту нельзя смотреть в упор, нельзя её расчленять на составные части, взвешивать и приводить в порядок – на боках бумажного кораблика от слишком крепких рук остаются пятна и вмятины, такой потонет в первой луже.
Когда же долгожданным летним вечером Тимофей стоял перед воспитателями, он столь старательно рисовал на лице растерянность, что сам в неё поверил: как это пришло письмо из секретариата Академии (будто не он бегал к тамошней доске объявлений за два дня до того)? Неужто хвалят, неужто приглашают? Не думал ведь всерьёз, не рассчитывал – эссе написал буквально нечаянно, из любопытства, ради одной лишь самопроверки. По Людскому мимо шёл – да-да, в скобяную лавку, а там хозяин велел как раз два часа ответа обождать, пока он свои циферки с дочкой на пару пересчитает, ну вот и занял Тимофей время, как уж придумал… Забыл давно, что вообще что-то писал.
Воспитатели обман не раскусили – наоборот, сочли самородком и талантом, заперлись за сосновыми дверьми, полночи обсуждали, во рту решение перекатывали. Но теперь, когда письмо из секретариата пришло, было уже всё равно – тут-то мечту не заляпаешь и не помнёшь, не в письме же она воплощена в самом деле.
Как ему дальше жить, если не выгорит, Тимофей не прикидывал – это тоже дурное и бестолковое, солому-то подстилать. Кто на солому силы тратит, тот выигрывать не собирается, сам себе не доверяет. Поэтому спал он в ночь ожидания крепко и без снов, хотя спальня для старших воспитанников вся гудела, полдюжины прочих её обитателей хотели Тимофея разговорить, разузнать подробности, дотянуться запоздало до бумажного кораблика.
Наутро его не вызвали, протянули до следующей недели – но по глазам было видно, что пыжатся от гордости, что паузу держат из любви к порядку и приличиям, что уже про себя проговаривают, как будут им перед соседями хвалиться! Даже перед семьёй Мальвиных, которые своего Андрея готовили, книги ему доставали, а можно, мол, и так – играючи, вовсе без вложений.
Тимофей сначала думал правду про вложения Андрею открыть – на его ведь слова опирался, когда выбирал, какое именно чтение по кладовым прятать, – но всё же промолчал. Слишком уж хороша была картина этого «играючи, вовсе без вложений», ни к чему оптическую иллюзию обыденными штрихами разрушать – только замарается, а счастья не будет, счастье – в красоте.
Ложь о случайном поступлении на пути в скобяную лавку, превращающая Тимофея в самородок и талант, звучала куда лучше скучной правды о многолетних вздохах по жизни за витражами.
Тем более что эта кружившая прежде голову жизнь в первые же четыре дня всё расставила по местам: витражи – это просто цветные стёкла, а воровато подглядывать через окно слаще, чем очутиться наконец по ту сторону. Учёба и есть учёба – сколько бы ни твердили в Академии о свободомыслии, а напомнить лишний раз о дисциплине, прилежании и юном возрасте тоже не брезгуют, отчего закрадывается подозрение, что и здесь, если нарушишь правила игры, вместо порки тебе выдадут неотвратимую швабру. Будто всё не всерьёз, будто и это тоже – ненастоящее, предварительное, черновик мечтаний.
А в дом Ивиных по-прежнему полагается возвращаться к ужину.
Тимофей украдкой бросил взгляд на настенные часы и вернулся к созерцанию лектора Гербамотова, который вовсе не смущался затягивать свои занятия за счёт дискуссий со студентами. Мыслящими, а не кивающими; спорящими, а не молчаливыми; смелыми в суждениях, а не вежливыми – или как здесь принято твердить?
Пока что однокашники казались Тимофею едва ли не жалкими: та же «смелость в суждениях» должна бы состоять не только из «смелости», но и из «суждений».
Хорошо иметь право голоса, но что толку пользоваться им ради пустяков? Граф Набедренных, которому Андрей представил Тимофея в последний день лета, по сходной проблеме высказался: чтобы, мол, дурь каждого всем видна была. Тимофей сразу с ответом не нашёлся, но теперь-то с превеликим интересом уточнил бы у графа Набедренных: как же быть с тем, что дурь, произнесённая во всеуслышание и не пресечённая однозначно лектором, будто получает одобрение? И с тем, что счастливый автор дури преисполняется гордости и начинает мнить себя светочем, достойным публичного обсуждения своих воззрений? А именно это с однокашниками Тимофея и происходило: кто решился открыть рот в первый день занятий, к четвёртому уже закрыть его был не в силах – как же, мнение такого эксперта канет в безвестности! Страшно представить, какой грандиозный смотр дури нагрянет, допустим, через недели две – когда освоятся и задние ряды аудитории.
Вот и сейчас однокашники Тимофея подскакивали с мест, безо всякого стеснения мололи чепуху и неудачно хохмили, а лектор Гербамотов посматривал на них неизменно одобрительно, но наверняка пропуская мимо ушей сии образчики мыслительного процесса. Потому-то сам Тимофей не вымолвил ни слова. Сколько он грезил о жизни за витражами, где нет неколебимости авторитетов, где от поперечного мнения не отмахиваются, где можно не одёргивать себя! Видать, перегрезился: дозволенные дискуссии, оказывается, недорогого стоили.
А ведь было о чём дискутировать: лектор Гербамотов полтора часа излагал своё видение образования Столичной Роси, дотошно разматывал интригу с назначением одной-единственной столицы – женщины-провидицы, именем которой можно было оправдать перед народом любые деяния, – вместо множества прежних. В собственную так называемую «непредвзятость» лектор Гербамотов был безобразно влюблён – и многочисленные паузы в изложении материала заполнял одами в её честь. «Непредвзятость» подразумевала стремление вычистить из рассказа всё придыхание и восхищение, всякий поступок осветить и с неприглядных сторон тоже – кровь, пот и бессонные ночи наружу выволочь и шумной аудитории предъявить. Тимофей слушал его, как слушают обыкновенно о зверствах и мерзостях: душевный протест перекипает и переходит в свою противоположность, оборачивается безотрывным вниманием.
Лектор Гербамотов особо подчёркивал коварство, цинизм и дальновидность древнеросских политиков, выдумавших остроумный способ отмежеваться от Срединной Полосы, извратив её же собственный обычай, и Тимофею отчаянно хотелось ткнуть лектора в один упущенный нюанс. Ежели вы нас учите, ежели претендуете на драгоценную свою непредвзятость, то отчего забываете, что важнейшей стороной любой подобной интриги должно быть сокрытие её рецепта? Зачем выставляете всё это так, будто едва ли не в каждой деревне было известно, как кропотливо подбирали кандидаток на роль сакральной фигуры? Ведь если б было, если б землепашцы и торговцы только о том и судачили, разве падал бы потом простой люд на колени перед столицей-избавительницей? Разве вышло бы хоть что-нибудь, развевайся планы своей неаккуратной изнанкой по ветру?
Но в дискуссию Тимофей вступил разве что с самим собой.
Жуткое чувство: знаешь, что мог бы сказать красиво и дельно, что твоё суждение точнее и уместнее, чем всё уже прозвучавшее, а всё равно цепенеешь. Как представишь, что вся аудитория обернётся, будет шарить глазами, куцым своим умом оценки выставлять, приравнивать твои замечания к своим, так сразу и сворачиваются несказанные слова комом в глотке – и ни туда, ни сюда.
С лекции Тимофей вышел с этим самым комом, едва кивнул собственному префекту, приставшему было с какой-то вежливой болтовнёй – нацеленной, по-видимому, на укрепление связей. Но связи теперь мечталось укреплять отнюдь не с окрылёнными первыми днями учёбы однокашниками, а с людьми, которые будто бы в самом деле соответствовали тому духу Академии, что выдумал себе в детстве Тимофей, засмотревшись на витражи.
Мечталось добиться признания у друзей Андрея – взрослых, доучившихся до третьего курса, пьющих по утрам шампанское вино в гостиной аристократического особняка. Последнее обстоятельство, правда, Тимофея несколько смущало: в семье Ивиных алкоголь был под запретом – сами воспитатели не позволяли себе лишней капли, а уж о воспитанниках и говорить нечего. Тот бокал шампанского вина с друзьями Андрея был, конечно, для Тимофея не первым в жизни приобщением к алкоголю. Не первым, а, вероятно, третьим.
Тимофея передёрнуло от унижения: если воспитатели прознают – не о том бокале, так о следующем, – непременно пригрозят не пускать больше в Академию. И сколь бы ни разочаровывала на практике жизнь за витражами, потерять её будет совсем уж безнадёжно. Тем паче – так.
Потому-то перед дверьми «Пёсьего двора», где сегодня собирался быть Андрей с друзьями, Тимофей топтался в нерешительности. В кабаке не пить, право, странно, но не жертвовать же из-за того возможностью повстречаться с людьми, которые пока что единственные походили на прежние его фантазии об Академии!
Помимо шампанского вина их знакомство сопровождалось ещё и другой неловкостью, куда более неожиданной и нуждающейся в забвении – но вообще-то даже она казалась соразмерной платой за вход в эту элегантную гостиную, за приобщение к делам этих блистательных и во всех отношениях достойных господ. Быть ими принятым хотелось нестерпимо, быть привечаемым не благодаря протекции Андрея, а за собственные заслуги – и того сильнее.
Когда Тимофей вернулся в дом Ивиных после гостиной графа Набедренных, его остереглись трогать – сочли, что притихший вид свидетельствует о предвкушении первого дня учёбы. На самом же деле об учёбе Тимофей тогда не волновался вовсе – его занимал лишь поиск по припрятанным книгам всех имён, что невзначай обронил в беседе катастрофически эрудированный граф Набедренных. Тимофею посчастливилось один раз со знанием дела ответить на шутку графа о европейском религиозном догматизме и исконном росском безбожии, но перспектива частого общения с таким человеком вынуждала разум трудиться непрестанно. Как раз к сегодняшнему дню он дочитал спешно позаимствованные из библиотеки Академии очерки британского путешественника о нравах скопнических общин – граф сетовал, что никому в гостиной эта книга не попадалась, а в ней, по его мнению, имелись моменты, требующие самого детального обсуждения. Тимофей, проглотив книгу за три ночи, даже разглядел, какие.
Тем обиднее, что за сдвинутыми столами в «Пёсьем дворе» граф Набедренных-то и отсутствовал.
Остальные же были все: Андрей сидел подле чрезмерно серьёзного хэра Ройша, с другой стороны от него расточал лучезарные улыбки господин Солосье («Золотце», как фамильярно звали его у графа), на углу размахивал яркими рукавами господин Букоридза-бей (если фамильярно – За’Бэй). С прочими участниками застолья Тимофей личного знакомства не имел, но по аристократической манере держать себя и вышитым серебряной нитью вензелям опознал хотя бы графа Метелина. Граф Метелин был эффектен, мрачен и неуместен – расположился будто бы и со всеми, но взгляд его блуждал неприкаянно. На графа то и дело косился кто-то подвижный и громкий, не потрудившийся при входе в помещение снять затасканную вычурную шляпу; пусть шляпа и прибавляла ему роста, с громадиной-тавром по левую руку он выглядел почти комично. За тавром сидели три вольнослушателя – это Тимофей понял благодаря эмблемам Академии, прицепленным на грудь или на шейный платок, вместо полагающихся студентам поясов. Один – темноволосый, с тонкими чертами, в очках со щёгольскими жёлтыми стеклами – был одет побогаче и носил рядом с академической эмблемой ещё и медицинскую. Он что-то оживлённо обсуждал с другим вольнослушателем при очках – обыкновенных, но придающих своему хозяину самое надменное выражение, которое бывает у людей, заранее и по всем вопросам уверенных в своей правоте. Третий вольнослушатель, кряжистый и круглолицый, добродушно кивал скромному юноше, в котором Тимофей предположил сына генерала Скворцова – Андрей нередко упоминал его в своих рассказах об Академии как человека, в самом деле занятого учёбой, а не сопутствующими учёбе развлечениями. Вот и к графу Набедренных в последний день лета сын генерала Скворцова не явился, хотя Андрей уповал на его присутствие. Прямо сейчас, неуважительно хлопнув по плечу предполагаемого сына генерала Скворцова, рядом усаживался некто растрёпанный, небрежный, явно успевший уже напиться где-то в другом месте и по такому поводу расстегнувший половину пуговиц на рубахе – что смотрелось перебором даже в нестрогом к посетителям «Пёсьем дворе».
Тимофей с неудовольствием отметил, что единственный свободный стул остался как раз между знакомым и дружелюбным господином Букоридза-беем и этим отталкивающим типом.
Впрочем, чтобы занять тот стул, так или иначе требовалась решимость.
– Пиво? Пиво?! – наигранно возопил отталкивающий тип прямо в лицо сыну генерала Скворцова. – Принуждая меня понижать градус, ты, мил-человек, ставишь под угрозу...
– Помолчи, пожалуйста, – осадил его с другой стороны стола хэр Ройш. – Раз уж ты пришёл, будь добр, не мешай. В отличие от тебя я трачу своё время в кабаке не просто так, а из желания поделиться с вами – вами всеми – кое-какой информацией, пока официально не обнародованной.
Тимофей ушам своим не поверил: церемонный хэр Ройш – и вдруг обращается к какой-то пьяни на «ты»? Гостиная графа Набедренных, конечно, поразила Тимофея своим неожиданно демократическими порядками, но как раз таки ни одного «ты» там не прозвучало.
– Тоже мне, лектор Гербамотов сыскался, на людей шикать, – отталкивающий тип только развалился ещё вольготнее. – Эк ты сегодня не в духе, знаток папашкиных бумажек.
Замечание это при всей непочтительности было справедливым: Тимофей запомнил хэра Ройша язвительным, но мерно выдыхающим облака плотного дыма, а сегодня он выглядел так, будто швырнулся бы трубкой, окажись она у него в руках.
– Бумажки к этому делу отношения не имеют, – хэр Ройш бросил на отталкивающего типа в высшей степени уничижительный взор, – через пару недель, а то и менее, данная информация в любом случае станет достоянием общественности. У меня нет никаких поводов с ней спешить. Тем не менее, я предположил, что вам было бы небезынтересно.
– Хотите испортить первую встречу однокашников некими мрачными известиями? – господин Букоридза-бей хмыкнул, а затем лихо ополовинил пивную кружку с видом самым беззаботным.
– Именно так. Иначе я не стал бы дожидаться всех припозднившихся, – хэр Ройш ещё раз покачал головой, глядя на отталкивающего типа и явственно не одобряя степень его опьянения.