Текст книги "«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ)"
Автор книги: Альфина и Корнел
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 87 страниц)
Ответ у Метелина опять не сложился. До дверей аудитории, где сегодня читал лекцию Сигизмунд Фрайд, было рукой подать. Сейчас Золотце в них войдёт и усядется – вероятнее всего, на первый ряд с Мальвиным, но, возможно, и в середину с хэром Ройшем и Скопцовым, или даже поднимется на самый верх к За’Бэю. Он прав, Метелин сам сделал так, что время перед Академией перестало значить хоть что-то – а ведь прежде значило. У Метелина долго – практически всё детство – не имелось никого, кого он рискнул бы назвать другом. И только когда детство стало ему малó, только когда он пришёл к ювелиру Солосье в надежде раздобыть револьвер и застрелиться уже в конце концов, возник Жорж. Ехидный, но не злой. Тоже одинокий в сокровищнице отцовской мастерской, но лучащийся необъяснимым оптимизмом. Не ровня Метелину по статусу, но нисколько о том не заботящийся.
Если бы он не учил Метелина стрелять, стал бы Метелин теперь учиться драться у Гныщевича?
Однако Жорж остался там, в отцовской сокровищнице, а перед дверьми аудитории стоял Золотце – вертел карманные часики, поглядывал на Метелина испытующе, но больше не предлагал пострелять по монетам.
– Саша, я нынче занятой человек, в жизни которого тревог хватает и без мятущихся друзей. Вряд ли я найду в своём расписании место для твоих непростых переживаний, этот корабль ушёл. Оглянулся бы ты по сторонам в поисках какого-нибудь другого. – И уже через плечо добавил: – А ещё лучше – не дал бы уйти тому, который есть у тебя и так.
– С чего ты взял, что что-то… кто-то может уйти? – чувствуя себя невероятно глупо, выпалил в спину Золотцу Метелин.
– С того, что друзья – тоже люди, Саша. И увлёкшись сверх меры своими метаниями, очень легко не заметить, что у них иногда возникают трудности. Мне, например, в сентябре первого курса и самому было неуютно в Академии. Выяснилось, что с этой трудностью дешевле разбираться без тебя.
За плечом раздалось покашливание Сигизмунда Фрайда, минута в минуту явившегося на свою лекцию. Золотце кивнул, вежливейшим образом улыбнувшись, и проскользнул в аудиторию.
Метелин с тяжёлым сердцем последовал за ним. Сел не глядя – во втором или третьем ряду, не разгуливать же по аудитории, когда лектор уже вошёл. Сколько-то гулких минут так и провёл – любуясь на столешницу, а на самом деле – на содержимое собственной головы. Он всецело виновен в своих бедах, прежних и только намечающихся, не на что ему жаловаться, кроме судьбы.
Кроме того, что он Метелин. Александр Александрович.
Гныщевич до сих пор допытывается, а что такого-то.
Всё.
Гныщевич умён – иногда до оторопи. Он не теряется в обстоятельствах, он моментально схватывает новое – только подкинь ему задачу. Как с пресловутым заводом. Он тоже из тех, кто прекрасно распознаёт непроизнесённое, ему не нужны подсказки, чтобы читать в чужой душе.
Но его не воспитывали как аристократа, а потому душа Метелина ему не поддаётся.
По документам он Гришевич, но с лёгкой руки Хикеракли превратился в Гныщевича. Да только сколь бы лёгкой ни была эта рука, сколь бы бескостным ни был этот язык, Метелин так и остался Метелиным, а граф Набедренных и хэр Ройш – графом Набедренных и хэром Ройшем. Не потому, что у Хикеракли закончились прозвища разной степени ядовитости, а потому что прозвище для аристократа – редкая в своей недоступности роскошь.
Вензель с инициалами – это клеймо, и серебряными нитями сей факт можно разве что приукрасить, но никак не отменить.
Что бы ни сделал со своей жизнью Метелин, это будет деяние молодого графа Метелина, наследника Александра Сверславовича Метелина. И теперь в сплетнях, и через двадцать лет в воспоминаниях, и через век в городских хрониках.
И если молодой граф Метелин вдруг хочет оставить после себя в городских хрониках автомобилестроительный завод – значит, он готов в некотором смысле подарить оный завод и памяти об Александре Сверславовиче Метелине.
А это не тот подарок, которого заслуживает человек, трусливый настолько, что не просто оклеветал и отдал под расстрел того, кто от него зависел, но и не решился публично признать, что его жена родила ребёнка от того самого зависевшего, оклеветанного и расстрелянного.
– …таким образом, у каждого из нас два варианта, – заключил из чего-то прослушанного Метелиным Сигизмунд Фрайд, – влачить жалкое существование под гнётом травмирующего фактора – или же решиться на нечто значимое и поворотное, черпая в таком факторе своеобразное мрачное вдохновение.
Слева от Метелина раздался выразительный смешок, который мог бы служить звуковой иллюстрацией к словам «своеобразное мрачное вдохновение».
Метелин не без любопытства повернул голову – и не поверил своим глазам.
Через стул от него сидел оскопист.
Или кто-то, кому по неведомым причинам понадобилось оскопистом вырядиться. Что из этого больше похоже на абсурдистскую логику сна, Метелин так сразу определить не мог. Сон про лекцию знатока сновидений Сигизмунда Фрайда – это, конечно, была бы та ещё ирония, но плечи по-прежнему ныли от нового болевого захвата, продемонстрированного вчера Гныщевичем, а шевеление ногой заставляло зубы сжиматься. Из чего следует, что оскопист посетил занятия в Академии наяву.
Метелин лишь теперь заметил, что занял место в регионе аудитории, куда больше никто не осмелился сесть. У Сигизмунда Фрайда всегда аншлаг, но клочок пространства вокруг оскописта зиял непривычными пустотами. Ни рядом с ним, ни за ним никого не было, а спины тех, кто находился перед ним, показались Метелину противоестественно прямыми.
Зато заинтригованные взгляды – в той или иной мере осторожные – кидал практически каждый.
Оскопист же являл собой эталон хладнокровия и, как это ни парадоксально, чувства собственного достоинства.
Кастрированная шлюха. Запредельно дорогая кастрированная шлюха, но цена не меняет сути.
Метелин поймал себя на желании повернуться ещё раз: запредельно дорогие кастрированные шлюхи были таким же мифом, что и нелегальные бои в Порту, – все о них судачили, размахивая пивными кружками, но мало кто мог похвалиться тем, что видел хоть раз. Мало кто мог с уверенностью утверждать, что они вообще есть, а не порождены молвой.
Основатель Академии, эксцентрик Йыха Йихин, будто бы сколотил своё состояние благодаря оскопистскому борделю, и в это даже верилось – века, конечно, с тех пор ещё не прошло, но всё равно дело давнее, теряющееся во временах, когда Петерберг только строился.
Йыха Йихин умер больше сорока лет назад, и приличное общество, осуждающее даже самые тривиальные бордели, без поддержки его громким именем и немалыми средствами оскопизм на виду терпеть не стало. И если при жизни Йыхи Йихина аристократы – вплоть до членов Городского совета – позволяли себе показываться в свете в сопровождении оскопистов, то теперь такой скандал и вообразить невозможно.
Метелин всё-таки повернулся.
Тонкий, изящный, точно фарфоровый силуэт; прозрачное кружево рубашки – такое, какое по нынешним временам допустимо разве что для ночной сорочки; кажется, совершенно неприлично облегающие брюки с броской вышивкой.
Но всё это сущие мелочи по сравнению с символом главным и однозначным, каждому знакомом по пересудам.
Метелин не мог заставить себя оторвать взгляд от ошейника – массивного, из грубой кожи, будто бы в самом деле собачьего.
Застёгнутого так, чтобы за него без проблем можно было ухватить.
Живого человека.
За ошейник.
Метелин никогда не понимал стыдливой натуры какого-нибудь Скопцова – причины неловкости, которую сам он способен был ощутить, происходили из областей человеческой деятельности совсем иного толка, но ошейник на публике подрывал представления о допустимом даже ему.
Женщина или мужчина могут продавать себя в борделе, если такой заработок им нужен. И могут порвать с этим, собрав достаточную сумму денег или собственную волю в кулак.
Оскопизм – по понятным причинам – пути назад не подразумевает.
О чём и кричит во всеуслышание полагающийся оскописту ошейник: это уже не человек, а если и человек, то непоправимо другого сорта – существующий исключительно ради чужого удовольствия. Ради чужого удовольствия уничтоженный для всякой другой жизни.
Тем оглушительней его присутствие на лекции в Академии.
В аудиторию постучались. Кто-то из новых секретарей подозвал Сигизмунда Фрайда и передал ему конверт, едва взглянув на который, Сигизмунд Фрайд изменился в лице и объявил о необходимости пятнадцатиминутного, а то и получасового перерыва.
И вышел, взмахнув полами сюртука.
Аудитория, конечно, брызнула во все стороны гомоном – но в том, что доносилось до Метелина, ни слова не было на самую волнующую тему. Все предпочли преувеличенно живо мыть кости Сигизмунду Фрайду и его загадочному конверту. Если кто и обсуждал оскописта, то тихо или где-нибудь на заднем ряду.
А на Метелина напал лихорадочный задор – все последние дни он слишком много думал о себе и о том, что будет с ним, когда исполнится его замысел, и какая-то накопившаяся внутри энергия потребовала наконец выхода, которого она не получала даже в изматывающих тренировочных драках с Гныщевичем.
И потому Метелин сделал то, на что более ни у кого в аудитории не хватило пороху. Чуть придвинулся к оскописту и светски полюбопытствовал:
– Никогда раньше не видел вас в Академии. Вы здесь ради речей Сигизмунда Фрайда или собираетесь попробовать что-нибудь ещё?
Долгого и спокойного взгляда в упор Метелин от оскописта не ожидал. Ожидал, быть может, кокетства или откровенного эпатажа, но никак не предполагал, что в этой странной ситуации оценивать будут его.
Один глаз оскописта был сокрыт за мягкой волной чёлки, но смотреть в упор это не мешало ему ни капли. Метелин успел передумать тысячу мыслей и, как это ни нелепо, признать себя недостойным – недостойным заводить беседу с кастрированной шлюхой.
Как у кастрированной шлюхи получался настолько пронизывающий взгляд, который вызывал в воображении адресата картины всех подряд собственных несовершенств, понять было решительно невозможно.
Однако же получался.
– Пожалуй, собираюсь, – ответил наконец оскопист. Улыбнулся буквально покровительственно, догадавшись, что Метелин уже забыл от растерянности свой вопрос, и милостиво пояснил: – Собираюсь «попробовать что-нибудь ещё» в Академии. Посетить лекции не только мистера Фрайда.
Голос его, против ожиданий, не прозвучал визгливо и даже не показался Метелину особенно высоким. Вероятно, это всё виртуозное владение интонацией. И не только интонацией – оскопист будто с ног до головы состоял из виртуозного владения собой. Владения собой как искусства.
Метелин чувствовал себя потрясающе глупо, будучи завороженным этим мороком.
Найденное слово «морок» стало главной победой в сём странном столкновении: потому что в самом деле – морок, а не человек. При всей тошнотворной романности суждения.
– Я бы даже был не прочь обсудить с кем-нибудь тезисы мистера Фрайда, – продолжил тем временем оскопист, – но вы, как мне показалось, слушали их не слишком внимательно. Я прав? Если прав, поведайте мне хотя бы, зачем в таком случае вовсе являться на лекцию? Зачем делать то, что не доставляет удовольствия?
Метелин с катастрофической ясностью ощутил: все провокационные ноты он вплетает в этот вопрос сам. Оскопист спрашивает именно о том, о чём спрашивает, – да ещё и с усталой благосклонностью принимает все реакции на свою персону. Пережидает ступор и приступ косноязычия, не торопит, даёт Метелину время справиться со шквалом впечатлений – так, словно подобное положение давно стало для него рутиной, словно от начала мира не случалось ничего другого.
И это, пожалуй, злило. Как любое ненамеренное унижение, за которое ответственен только сам униженный.
– Сколько? – всё-таки рявкнул Метелин.
Хотя хотел, хотел ведь сдержаться!
Оскопист по-прежнему смотрел в упор – спокойно и глубоко, как течёт за бортом морская вода.
– Вам не нужно. Как лекция мистера Фрайда.
И тут до Метелина докатилось осознание – его выкрик в аудитории слышали. И поглядывали теперь, от души забавляясь.
Все следы вчерашних побоев разом заныли.
И одновременно с этим приключилось нечто ещё менее предсказуемое, чем даже посещение оскопистом Академии.
В аудиторию зашёл припозднившийся граф Набедренных. Весь в белом, по своему обыкновению нездешний, он с порога улыбнулся оскописту. Не без некоторого изумления, но определённо так, как улыбаются доброму знакомцу.
– Признаться, не ожидал вас здесь увидеть, – графу и в голову не пришло говорить скрытно. – Я искал вас в других точках на карте.
Оскопист улыбнулся в ответ – столь, казалось, искренне, что даже морок чуть развеялся:
– Чему вы удивляетесь? Не вы ли твердили мне, что это был бы не только достойнейший символический жест – оскопист в Академии, откуда и берёт своё начало сия эстетическая традиция, – но и небесполезная разминка для ума?
– Кто же знал, что вы будете столь решительны! Душа моя, я покорён, – под бездыханное молчание аудитории граф Набедренных занял стул с другой стороны от оскописта.
Метелин же встал – к лешему комедию!
Зачем являться на лекцию, если это не доставляет удовольствия? Затем, что хочется увидеть побольше жизни – перед тем, как… Но не в такой же форме!
Это не жизнь, это комедия, просто дурная комедия.
И да, пусть она катится к своему лешему, вот только Метелин в том участвовать не согласен.
В коридоре он с размаху налетел на Хикеракли. Редкий случай, когда Хикеракли попался на дороге даже к месту, – влияние комедии, не иначе!
– Здравствуй, разносчик слухов, – не дал ему пройти Метелин. – Найдутся ли у тебя нынче сведения более компрометирующие, чем тот факт, что вот там, за моей спиной, сиятельный граф Набедренных воркует с оскопистом?
В точности оправдывая предположения о комедийности всех разворачивающихся событий, Хикеракли Метелина не заметил. То есть вроде бы и заметил – в конце концов, лбами они не столкнулись потому лишь, что лоб Хикеракли располагался примерно там же, где лоб Гныщевича, а значит, низковато для встречи с метелинским лбом! – но если и заметил, то очень не по-хикераклиевски. Не стал зубоскалить первым, глянул как-то недоумённо – не то обеспокоенно, не то просто не слишком понимая, чего от него хотят.
И добивающим ударом переспросил:
– А?
– За моей спиной аудитория. Ты, наверно, туда сейчас зайдёшь, – сказал Метелин и тут же усомнился своей гипотезе, ибо выражение у Хикеракли было вовсе не для лекции Сигизмунда Фрайда. – Так или иначе, в аудитории граф Набедренных. Обменивается любезностями с заявившимся в Академию оскопистом. Из любезностей следует, что граф сам его на это и надоумил. Взываю к твоему остроумию, ибо только оно способно примирить меня с абсурдизмом этой сцены.
Вместо остроумия Хикеракли явил рассеянность, больше подошедшую бы нездешнему графу Набедренных:
– С оскопистом?.. – нахмурился, встряхнулся. – Метелин, не мешай, я человека ищу. Ты чего вообще не на лекции?
– Могу задать встречный вопрос.
– Человека ищу, сказал же, а ты ко мне с графьями! В оплот вольнодумия перенести свои светские шашни заблагорассудилось, а? – Хикеракли сосредоточенно пошарил глазами по коридору, что-то заметил, выдохнул, удостоил наконец и Метелина взгляда: – Ну, граф Набедренных. Ну, с оскопистом. Хоть не с тромбонистом!
И был таков.
Метелин только мотнул головой, словно отгоняя сновидение, уродующее обыденный ход вещей. Всё-то в нём вроде бы верно, всё-то как и было прежде, но пара деталей изменились безвозвратно – и вот из-за них-то естественный порядок летит кувырком. И чем дальше, тем выше скорость переворотов в полёте.
Решительно отщёлкивая каблуками каждый свой хромой шаг, Метелин вышел из Академии и заодно из дурного сна.
Кувырком – это, пожалуйста, без него.
Глава 25. Жужжание
Приблев вышел из дому, когда город ещё только начал просыпаться, не потому, что поручение Гныщевича требовало столь незамедлительного исполнения. Не имелось в нём особой спешки. Но дома было тягостно, и на душе было тягостно, и на месте не сиделось.
Приблев знал о новом налоге уже давно, однако не стал делиться своим знанием ни с кем – посчитал, что это было бы неэтичным поступком в адрес хэра Ройша. Недели полторы назад закон наконец-то огласили.
И дома стало тягостно.
Придлевы не осуждали и не обсуждали. Мама шутливо заметила, что давно хотела взять дополнительных учеников, – она давала юным аристократам и даже разночинцам уроки фортепиано. Отец молча нахмурился. Юр раздражительно пожал плечами.
«Я учёный. У меня нет времени на такую чепуху».
Он учёный – и несравнимо лучший, чем Приблев, и у него никогда нет времени на чепуху. А это значит (не сказал никто вслух), что чепухе следует стать уделом Приблева. И отец, и мама, и Юр возмутились бы, заяви он о таком, но мысль невольно глодала.
Что ж, по крайней мере, он способен выплатить свою часть налога самостоятельно. И воспрянет Росская Конфедерация… Но вот что любопытно: все однозначно интерпретировали новый закон как способ стимулировать рождаемость. Это логично – так его и объявили. Но мало кто почему-то задумался о другой стороне – о том, сколько денег этот налог принесет казне. Может, его потому ввели, что казна прохудилась?
А впрочем, это ведь перенаселённый Петерберг воспринял новый жест Четвёртого Патриархата в штыки. Быть может, в остальной части страны всё иначе. Из закрытого города не разглядишь, по радио не услышишь.
Приблев пересёк Писчую, и только теперь ему стало вдруг ясно, что не так и сонен Петерберг, как виделось из окна. По улицам сновал люд – уже недели полторы сновал; и не то чтобы его было так уж много, но казалось, будто все разом заговорили, забормотали, заворчали, как разбуженные псы. Даже в утренней тишине словно вилось некоторое жужжание, и чем глубже Приблев заходил в Старший район, тем громче оно становилось.
Но не один же Петерберг особенный – особенности свои имеются где угодно! Например, с логической точки зрения равнинные тавры – тоже жители Росской Конфедерации, согласны они с этим или нет. Что же получается, Четвёртый Патриархат и от конных воинов ожидает демографических пополнений? Экая ирония!
«Если б им аукнулось, вышла бы ирония, – ответил на всё это Гныщевич. – Но, mon garçon, закон живёт там, где есть кому его исполнять».
Приблев задумался.
«Зато теперь, если Европы снова заинтересуются войной на Южной Равнине, ответить будет проще… верно? Мы не захватываем, мы просто пытаемся исполнить закон. С логической точки зрения, может, так и есть».
«Ты слишком много времени проводишь в компании хэра Ройша, – фыркнул Гныщевич. – И ты прав. Но рабочие обязанности твои состоят несколько в ином. У меня, мальчик Приблев, есть к тебе задание. Ты ведь помнишь дорогу к дому Золотца?»
«Помню… А что с нашими таврами? – не отступался Приблев. – Ты говорил, что они будут недовольны».
«Они и есть недовольны. Затеяли défense, закрылись, молчат. – Гныщевич нахмурился: – Кое-кто, я слышал, предлагает полностью уйти в Порт и в подполье. Таких мало, но l'idée est encore en vie».
«То есть ничего конкретного?»
«Я давно там не был. Exécuter! Работать, мальчик, работать!»
Но работать у Приблева не получалось, мысли уводило в сторону, и на следующий день, то есть сегодня, Гныщевич, строго вздохнув, отправил его с поручением к отцу Золотца.
Дорога пролегала прямиком мимо здания Городского совета. То есть, откровенно говоря, не совсем прямиком, могла бы и не пролегать, но ноги сами несли на шум и гомон.
Шум и гомон в Городском совете, как и в остальном Петерберге, стояли всё те же полторы недели. Пересказывая со слов отца, как прошло оглашение приказа о введении налога, Скопцов не мог удержать тёплой иронии.
Генерал Ригорий Скворцов, ничего не знавший о кулуарной жизни Городского совета и не желавший принимать в ней участия, о законе слышал впервые. Он был ошарашен, возмущён и назвал его «невообразимым бредом». Все усмехнулись; генерал Скворцов поправился и сообщил, что считает принятие такой правовой нормы на территории Петерберга опрометчивым.
Все усмехнулись ещё раз, а барон Копчевиг, рассказывал Скопцов, похлопал генерала по плечу.
«Я предлагаю отправить в Четвёртый Патриархат официальное прошение, – продолжал гордый своей смекалкой Скворцов. – Объяснить им нашу ситуацию. Они ведь её не учли! Это необязательно… незачем писать в агрессивном тоне, просто напомнить. Петерберг – город особый, у нас специфическая ситуация…»
«Под таким прошением нужна подпись наместника, – снисходительно объяснял барон Копчевиг, – а господин Штерц никогда её не поставит».
«Как сказать, – замечал хэр Ройш-старший (то есть хэрхэр Ройш, как обозвал его Хикеракли), – дни господина Штерца в Петерберге сочтены, его замена прибудет из Европ в течение года. Ему нечего терять, так что он вполне может и присоединиться к столь здравой петиции. Вот только писать её мы не будем».
«Это лишено смысла, – коротко прибавлял генерал Йорб. – Подобное не практикуется. Никогда не практиковалось и никогда не будет».
Скворцов был подавлен. Позже, в казармах, четыре генерала обсуждали этот вопрос снова и снова. Скопцов со слов отца знал не так уж много; судя по всему, генерал Стошев – тот из них, что получил свой высокий чин последним, – уже давно предлагал проект расширения Петерберга. Иными словами, он хотел строить второе кольцо казарм. Можно в принудительном порядке направить на строительство всё работоспособное население города, настаивал он, и тогда сделать это получится быстро. Если, мол, протянуть время, если ввести закон в силу не через год, а через три года, когда город выдохнет, расширится, когда за первым кольцом казарм хоть как-то наладится инфраструктура…
«И как же согнанные на принудительные работы юнцы найдут время обустроить женитьбу?» – ехидно спрашивал барон Каменнопольский, четвёртый генерал Охраны Петерберга.
«Мы можем вынести предложение на следующее заседание Городского совета, – мрачно кивал Йорб, – но его не примут».
Йорб был прав. Выслушав генерала Скворцова, Городской совет вздохнул, а барон Копчевиг ещё раз похлопал оратора по плечу.
«Они сказали, – делился Скворцов обретённой политической мудростью с сыном, – что вот этого-то Штерц точно не подпишет. Зачем ему? Ему год остался, не больше. Когда год остался, на перспективу не рискуют. На перспективу! А на здравый смысл? И зачем я на это несчастное право совещательного голоса согласился!»
«Но, папа, у тебя ведь не было выбора, – ответил Скопцов. – Как и с законом».
Пересказывая всё это, он умилённо посмеивался над отцом – но потому только, что говорить о прочем ему было слишком неприятно. А то и, пожалуй, страшно. Во всеобщем жужжании Скопцов будто замер, затих, озабоченно сведя брови и не желая распространяться. Он боялся реакции рядовых солдат Охраны Петерберга.
Интересно, задумался Приблев, прав он или всё-таки утрирует?
С этой мыслью он и вышел на площадь перед Городским советом – да там и остолбенел. Аккуратная брусчатка, засаженная по кругу щёгольскими для Петерберга кустиками в британском стиле, кишела, кипела и плескалась народом. Невнимательный человек мог бы спутать происходящее с ярмаркой: кое-кто завтракал прямо здесь, на краю площади, многие явно вырядились в парадное, а некий купец держал в руках целую и по-своему праздничную свиную тушу.
С площади по городу и лилось жужжание.
Выливалось оно в странные формы. Не надеясь дождаться своей очереди в приёмной, некоторые, как знал Приблев, осаждали и личные резиденции членов Городского совета. Приближаться к казармам никто не осмелился, а вот на ступенях особняка терпеливого барона Копчевига разбили целый лагерь. Просительский, не более: прямо как в Академии, люди самых разных сословий просто ждали за дверьми, чая накинуться на всякого, кто из них выйдет. Барон выходил; барон объяснял, барон приказывал даже вынести еды.
Позавчера чувствительная баронесса Копчевиг попыталась всех прогнать, а потом слегла с горячкой. Утверждала она, что у неё случился удар, и позвала доктора. Несмотря на общую немногословность, об этом отец Приблеву всё же рассказал.
А впрочем, тот мог бы догадаться и сам. Даже в Академии к хэру Ройшу и Скопцову стали относиться иначе, окружили жужжанием. Даже к особняку никак не связанного с Городским советом графа Набедренных подходили. У особняка же Ройшей, выстроенного не в Усадьбах, а неподалёку от площади, в Белом районе, толпились постоянно, и бесполезность этого дела никого не отваживала. Даже граф Идьев, ещё один член Городского совета, пригрозивший спустить на чернь псов, не сумел полностью избавиться от просителей.
И только одного Приблев так до конца и не понял: чего же вот уже полторы недели эти люди столь настойчиво – и в то же время по-своему безобидно – добивались.
Видимо, потому ноги и вынесли его на площадь.
Несмотря на ранний час, приёмная Городского совета не спала: стоило Приблеву оглядеться, как двери ее открылись, выпуская одного посетителя и впуская следующего. На вышедшего отреагировали вяло – не ожидали, кажется, ничего нового, но тот взмахнул руками:
– Они сказали, что сегодня пожалует сам господин наместник!
Произошло оживление.
– Пожалует-пожалует, – язвительно пробормотал кто-то рядом с Приблевым, – и ничего хорошего он вам не скажет.
– Если вы не думаете, что наместник скажет… озвучит некую положительную реакцию, то почему сами тут, гм, стоите? – не удержался Приблев.
Собеседник – среднего роста крепкий мужчина со жгуче-рыжими волосами – обернулся к нему недоумённо, но после усмехнулся:
– Потому что я, молодой человек, возглавляю наместнический корпус.
Приблев перемялся с ноги на ногу. Не узнать такую важную персону было невежливо.
Глава наместнического корпуса сделал несколько быстрых шагов вперёд, врезался в неплотную толпу, не слишком стремясь огибать людей, и добрался до ступеней здания Городского совета. Развернулся, поднял руку, привлекая внимание.
– Уважаемые господа! – громко воскликнул он. – Я призываю вас прекратить беспорядки и вернуться к своим делам.
– Какие беспорядки? – немедленно заволновалась толпа. – Мы тут просто стоим!
– В самом деле, пока что, – с нажимом проговорил глава наместнического корпуса, – беспорядков в юридическом смысле здесь нет. Но скажите мне, уважаемые господа: это – порядок? Вы жалуетесь на то, что новый налог ударит по вашему карману. Уже полторы недели жалуетесь. Не ударит ли по вашему карману то, что вы уже полторы недели обиваете пороги – в том числе и частных домов! – вместо того чтобы работать?
Толпа возмущённо загудела.
– Да у меня же пять сыновей, пять, – всплеснула руками дородная дама – видимо, купчиха, – как же мне вернуться? Неужто невозможно послабление?
– Скидка за опт? – хмыкнул стоявший рядом с ней господин в парадном фраке, будто прибежавший на площадь прямиком из Филармонии. – У вас-то деньги есть, а мою дочь осаждает этот… тип. А ей всего шестнадцать! Шестнадцать! Он же с ней что-нибудь сотворит, с этим нужно отдельно разобраться… А по нынешним порядкам его ещё и оправдать могут!
– Да не переживай ты, – снисходительно обернулся к нему третий, в кафтане, – цену набивают-с. Это ничего, мы вложимся, будет всё по людски-с.
Приблев нашёл глазами свиную тушу и наконец-то сообразил.
– То есть вы принесли, ммм, подарки? Ну, чтобы убедить Городской совет… пересмотреть решение? – обратился он сразу ко всем и ни к кому в частности.
– Ну а как иначе-то, скажи на милость? – пожал плечами человек в кафтане. – Оно известно же, иначе-то не послушают-с.
– Не смейте обвинять меня во взяточничестве, я требую справедливости! – рассердился господин во фраке.
– Но это же… не очень логично. Вы пытаетесь дать денег, чтобы у вас не брали денег. И потом, – развёл Приблев руками, – это не решение Городского совета, это решение Четвёртого Патриархата!
– Да что они, не разберутся? Большие люди способ найдут, – купчиха сложила руки на груди, – а то и правда, цену набивают. Бумаги напишут или что ещё, надо только подход сыскать.
– Уважаемые господа! – не сдавался глава наместнического корпуса. – Я ещё раз призываю вас разойтись. Господин наместник действительно прибудет сегодня в Городской совет, но прибудет он по другому вопросу. Как представитель наместнического корпуса, официально извещаю вас о том, что рассматривать ваши прошения он не станет.
– Мне в приёмной другое сказали! – немедленно завопили из толпы.
– В приёмной ошиблись, – отрезал глава наместнического корпуса и попытался спуститься. Однако же стоило ему сделать шаг, как откуда-то справа вылетело яйцо; в цель оно было послано неверно, а потому пролетело мимо и разбилось прямиком о двери Городского совета. «Вот тебе беспорядки!» – крикнул кто-то. Глава наместнического корпуса остановился.
– Это было прямое нарушение Пакта о неагрессии, – отчётливо сказал он. – Поскольку кинули вы всего лишь яйцо, а я не формалист, пусть этот инцидент останется… незначительной ошибкой. Не повторяйте её впредь.
И ушёл.
Созерцая всё это, Приблев подумал, что по-своему ему стало уютнее. Это, наверное, даже аморально, но его как-то поддерживала мысль о том, что недоумевает не он один. С уходом главы наместнического корпуса жужжание возобновилось, расстроенное и возбуждённое.
А ведь у настоящих пчёл, подумал Приблев, тоже покидая площадь, есть жало.
По дороге до дома Золотца он чувствовал себя кровяным тельцем или, скажем, импульсом в мозгу, разносящим по некоему маршруту свой ресурс: новости. Даже в чинном Старшем районе окна то и дело открывались, а незнакомые люди прямо посреди улицы спрашивали, «что там». Приходилось останавливаться и рассказывать, потому что не остановиться и не рассказать казалось неправильным – не в нравственном смысле, а просто неправильным. Будто бы это выходило за рамки некоего заложенного алгоритма, некой единственно верной схемы действий.
К чему она ведёт, эта схема?
Дом Золотца по-прежнему выглядел так же удивительно, как и замысловатая биография его отца. По размерам и богатству фасада сей особняк вряд ли мог бы тягаться с аристократическими, но зато ему хватало… даже не вычурности, а вывернутости, что ли. Не зря же он смотрел окнами прямиком на Людской! Например, второй этаж дома выпячивал вперёд балкончик, превращённый в крошечный садик, а над крышей возносилась голубятня.
Несмотря на то, что дом Золотца наводил на мысли об аристократическом особняке, и несмотря на то, что там имелись слуги, проходить сразу в переднюю не следовало – следовало сперва позвонить в затейливый колокольчик. А называть господина, открывшего Приблеву дверь, дворецким не полагалось. Впрочем, проявить учтивость он всё равно бы не сообразил: при втором посещении убранство слепило не меньше, чем при первом.