355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфина и Корнел » «Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ) » Текст книги (страница 73)
«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 06:21

Текст книги "«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ)"


Автор книги: Альфина и Корнел



сообщить о нарушении

Текущая страница: 73 (всего у книги 87 страниц)

Несмотря на то, что похороны были публичным и официальным мероприятием, по-настоящему случайных людей здесь найти бы не удалось: будто предчувствуя важные объявления, с процессией на Межевку отправились те, кому было особенно необходимо получить их из первых рук. В чём-то это походило на светский приём: все поглядывали друг на друга, заводили негромкие беседы и прикидывали, с кем бы потолковать на обратном пути – в свете открывшихся обстоятельств. И привычные к таким играм аристократы, и прицепившие к лацканам бумажные орхидеи студенты с одинаковой сосредоточенностью перешёптывались, внимая Скопцову.

Трибун на хоронище, разумеется, не имелось; когда Скопцов отшагнул от саженца (ох сколько ещё в ближайшие дни предстоит возиться с ним назначенному сюда леснику!), люди стали расходиться. Солдаты заранее пригнали телеги и авто, чтобы облегчить возвращение такой толпе. Коленвал много о том волновался, но час назад, ещё раз пересчитав вместе с Анной телеги, похвалил себя за верную прикидку. Единственное замешательство приключилось возле могилы, где кто-то всё же столкнулся с кем-то лбом. Вообще-то традиция дозволяла забрать с собой любую мелочь с хоронища – вовсе не обязательно было выискивать нечто поближе от покойного, однако же бытовая логика требовала именно этого. В конце концов, странно закапывать одного, а веточку или камушек поднимать с могилы другого.

Глупейшая традиция, подумал Коленвал, ссыпая щепоть земли в карман пальто. Сперва кидаешь песок в могилу, потом вычерпываешь.

Они ведь объявили об открытии города, похоронили одного из зачинателей революции. Страннейшее положение, подумал Коленвал: до чего же всё это происходит интимно, приглушённо, почти уютно, возле крошечной осинки и без громких слов. Роскошный гроб с белыми цветами должен бы внушать трепет, но в рощице возле реки трепет бывает только в листьях, а нынче нет и тех. Не было ни радости нового этапа, ни тоски по умершей революции, один только граф не мог оторвать глаз от саженца, когда другие уже повернулись спиной.

Но даже граф лишь сказал спасибо за свою новую должность и вступил в неё без помпы. Новая жизнь начинается, как новая рабочая неделя. День календаря просто сменяется, и на смену листовкам и пылу приходят будни.

И это хорошо, подумал Коленвал. Что бы о нём ни говорили, он никогда не стучал кулаком по столу для того лишь, чтобы постучать. Он добивался как раз наставшего теперь: работы. Работы, ради которой себя не жаль.

Обновлённое отечество просто возникло над могилой революции, как крошечная осинка, и Коленвалу вовсе не хотелось думать о том, что высаженное в конце февраля деревце зачахнет на морозе, как чахнет добрая половина зимних деревьев на любом росском хоронище, сколь бы внимателен ни был лесник.

В конце концов, промышленность нельзя поднять без помощи наук и технологий, а те сумеют однажды справиться и с этой бедой.

Глава 80. Перед отъездом в неизвестность

«Справиться возможно с чем угодно, – твердил всякий фонарь, всякий поворот, всякое по-вечернему тёплое окошко. – После того, что уже свершилось, глупо сомневаться в своих силах».

Эта вездесущая приветливость мира была Мальвину в новинку. Прежде он полагал себя неспособным к беспочвенному оптимизму, но то было прежде, а сейчас в голове определённо хозяйничал ветер. Приступ оптимизма в день похорон – после похорон, похоронами инспирированный – наверняка странен, но изнутри-то он ощущался самым закономерным следствием.

Вот ведь курьёз: никогда Мальвин не относился серьёзно к болтовне графа о росском характере, которому вредит-де европейское влияние, однако сегодня вдруг подловил себя на глубинном каком-то согласии с тем, на что обыкновенно смотрел скептически.

Нет, и раньше было ясно, что политическая независимость от Европ – это верно, правильно, достойно, а обязательная для неё экономическая самостоятельность принесёт несомненную пользу, но, позвольте, при чём здесь кровь или культура? Кровью морочат себе головы люди одновременно впечатлительные и неотёсанные; сложись их жизнь иначе, они бы с не меньшим восторгом рассуждали о судьбоносности положения звёзд на небе в момент рождения. Что же касается культуры – разве она не цветная обёртка процессов глубоко практических и прозаических? Разве мыслимо, чтобы обёртка играла хоть сколько-нибудь значимую роль? А уж «менталитет» и «национальный характер» представлялись Мальвину форменными миражами, в коих нуждаются одни лишь малые народы – вроде тех же тавров, – чтобы не терять в отсутствие собственной государственности стимул к существованию.

Мальвин этими своими взглядами дорожил и видел их чрезвычайно прогрессивными, быть может, несколько опережающими время. Но уж что пора господства подобных взглядов настанет, он знал наверняка.

А сегодня утром прогрессивные взгляды умудрились заплутать в реденьком леске подле Межевки.

Неприязнь к похоронам поселилась в Мальвине ещё с детства, с дедовой смерти. Глухие чёрные одежды в липкую жару, слёзы и завывания, многословные, растянутые молитвы (почему о конце света, в детстве понять решительно не получалось), массивные памятники со ссадинами букв, оградки, за которые нельзя заступать, слова о том, что душа деда будет теперь жить вечно у европейского бога. Это была плохая новость – неужели поучения так и не прекратятся, а тетрадки с арифметикой придётся носить аж до Гостиниц, в единственный на весь город храм этого самого европейского бога? К тому же зачем потеть в глухом чёрном (говорят, долго – несколько месяцев!), если дед всё равно живой? Ну и сумятица.

Дополнительную сумятицу внёс Гарий – пользуясь авторитетом старшего брата, он с бессовестно компетентным видом поведал, что вечно живой душа бывает тогда лишь, когда она продана лешему, а это большая беда как для умершего, так и для живых. Логический переход к гипотезе, будто у европейского бога заключена весьма подозрительная сделка с нашим лешим, услышала бабка, и им с Гарием крепко досталось.

Когда годы спустя господин Пржеславский читал лекцию о первых попытках насадить европейскую религию росам, Мальвин про себя посмеивался: естественный ход мысли при столкновении с противоречиями этих двух систем был ему знаком в самом непосредственном опыте.

У купечества европейские похороны были в невероятном почёте, как и у всех, кто мечтал стоять поближе к европейским капиталам. Но Мальвин запомнил, точно на фотокарточке: вот отворачивается священник, и у него за спиной даже вызубрившая молитвы бабка подбирает с тропинки камушек. В чём смысл камушка, разобраться тогда не удалось – бабка шикнула, компетентный Гарий говорил путано, сам себе переча.

Сегодня у Мальвина в кармане пальто лежал не камушек, а крохотный скол старой коры, но ничего путаного в его смысле Мальвин не находил – и для детского ума тоже. Гарий, вероятно, попросту не знал и сочинял объяснение на ходу.

Древние росы небезосновательно считали, что жизнь есть единство души и тела, а одно без другого ни к чему хорошему не ведёт. Страшились тел, лишённых душ, и душ, лишённых тел, приписывали этим выдумкам злонамеренность. Верили, что не отягощённая общением с шельмами душа тлеет так же, как тлеет тело – нескоро, но всё же растворяется. Тому, что растворится, не нужен массивный памятник со ссадинами букв, зато подойдёт дерево, питающееся соками из земли и светом с неба.

Но скорби живых по мёртвым древние росы не отрицали, просто выражали её отличным от европейского способом. Европейцам полагается напоминать себе об утрате – например, неведомо сколько не снимать траурные одежды, беглого взгляда на которые довольно, чтобы ощутить близость смерти. Росский траур куда скромнее: забрать с хоронища какую-нибудь ветошь, вертеть её в пальцах первые дни, привыкая, остывая и забывая, а потом и не заметить, как ветошь сама рассыплется да по крошке растеряется. Разумеется, каждому роду ветоши когда-то соответствовали определённые отношения с умершим, но такие тонкости давно не в моде. Из всего ритуального многообразия сохранилась только сама привычка к ветоши, дерево над могилой и ещё верёвки – чаще на запястье, но встречаются и более вычурные решения. Верёвки повязывают те, кому без умершего совсем худо, – чтобы их собственная душа по такому случаю не отвязалась от тела.

Утром необходимость посетить Венины похороны казалась Мальвину обременительной: нужно, конечно, нужно, но детская неприязнь к процедуре капризно елозила в памяти. И все взрослые знания ничуть не помогли догадаться, что обременительны Мальвину не похороны вообще, а похороны по европейским канонам.

Вот и не принимай после такого всерьёз «менталитет» и «национальный характер»!

Мальвин сам над собой теперь потешался: это ж надо, от наивных росских обычаев духом воспрянуть. Но ведь правда – усталость, тревоги, беспрестанные попытки просчитать ближнее и далёкое будущее остались в реденьком леске подле Межевки, а Мальвин уехал оттуда на «Метели» пустым и обновлённым.

Всё складывается не так уж плохо.

Осада завершилась, не начавшись, Четвёртый Патриархат лишился всех своих армий, Петерберг наконец-то не слишком боязно открывать – мы выиграли.

В одном раунде, да, но если только тем и заниматься, что думать наперёд, можно ложиться рядышком с Веней хоть сейчас. Иногда следует принудительно увольнять рассудок и ненадолго прислушиваться к вездесущей приветливости мира, что твердит всяким фонарём, всяким поворотом, всяким по-вечернему тёплым окошком: справиться возможно с чем угодно.

Перед отъездом в неизвестность эти заверения удивительно уместны.

– Да чего ж ты не пошла, дурёха! – донеслось с другого конца переулка. – Когда ещё полюбуешься на… вот на эдакое!

– Нешто так красиво?

– Ай, ну тебя к лешему. Красиво-то оно красиво – в цветах весь гроб, белый-белый, этого не отнять. Да и покойник тоже. Ну, как был хорошенький, так и остался. Но не в том дело! Сама рассуди: уж не каждый день закапывают человека, за которого верфями плачено… А он вот как, получается, отплатил. Я прям на обратной-то дороге в телеге и разревелась!

– А сам, сам-то чего говорил?

– А ничего.

– Как так?

– Ну а как? Стоял себе тихий, глянешь – сердце рвётся, это ж такое…

– Раскудахтались мне! – вывернул из-под арки седоголовый сторож. – А ну кончай ихним сиятельствам кости намывать. Распоследнюю совесть потеряли!

– Ваныч, ты чегой-то?

– А потому что уважение иметь положено. Это вам не перетолки про соседей лестничных, тут другое…

– Ну уж и другое! По-твоему выходит, коли сиятельство и над городом теперича поставлен, так будто не человек?

– Побольше вашего человек! У него такая беда, а он вон и за город взяться согласный, с завтречка уже слушать людские надобности будет, мне в лавке у Саврасы говорили…

Мальвин против воли хмыкнул и поднял воротник. Признают ещё под фонарём.

Невесёлая, конечно, история – но на улицах всё в точности так, как Золотце накануне похорон и пророчил. Скопцов вчера выразил сомнение в своевременности назначения первого лица Петерберга, но мрачный Золотце, враз переменившийся к Вене, вздыхал и настаивал: более чем своевременно это назначение, своевременней нарочно не придумаешь.

Сквозь отвращение к себе растолковывал: люд попроще ведь падок на мелодрамы. Если ко всем достоинствам графа приплюсовать и мелодраму тоже, в Столицу можно выезжать со спокойной душой – какой-никакой пиетет к новой форме управления, воплощённой в графе, обеспечен. Проглотят и не прочуют, что проглотили.

Мальвину было жаль графа. Золотцу было жаль графа сверх всякой меры. Скопцову было жаль графа как-то сложносочинённо, по-своему. Хэр Ройш выдавил из себя, что и ему жаль, но давайте, господа, не увлекаться этой темой.

Жаль или не жаль, а оценивать положение подобает с совершенно иных позиций.

Петербергу пришла пора обзавестись властью, которая знаменовала бы собой новую эпоху – не переходную, не революционную. Однако же воплощению мечтаний о бессословной альтернативе Городскому совету, о подлинно демократическом парламенте пора не пришла.

Хэр Ройш уже давал понять, что в его представлении такая пора не придёт никогда, но это частности, а частности обсудить можно и позже, если все сошлись в одном: сейчас – никакой передачи полномочий в неведомо чьи множественные руки. Отношения с Европами не установлены, Четвёртый Патриархат, очень постаравшись, ещё способен вытащить кое-какую фигу из кармана, да и другие проблемы присутствуют. Неведомо чьи множественные руки только поломают всё построенное.

А значит, невыгодные в сложившемся положении мечтания нужно попридержать, но не навлекая на себя гнев петербержцев. Сразу после скоротечной осады хэр Ройш познакомил Мальвина, Золотце и Скопцова с результатом своего кропотливого труда – должностной инструкцией петербержского градоуправца. Мальвин с двух абзацев определил, что писалась она персонально под графа, и хотел было попрекнуть хэра Ройша недальновидностью и неуниверсальностью, но тот, наоборот, довольно заулыбался: о дальнейшем и универсальном будем рассуждать потом, пока же Петербергу хватит и уникального. Убеждал: пользоваться надо имеющимся, не растрачивая потенциал момента на поиски идеала.

В общем, хэр Ройш, а с ним и Мальвин, и Золотце, и Скопцов возлагали на графа большие надежды.

И на следующий же день за тем спором граф Метелин стреляет в графа Набедренных!

Мальвин – едва разобравшийся тогда с бунтом пленных в лазарете Восточной части и судьбой генерала Каменнопольского, а закусивший тяжёлым разговором с Твириным – физически ощутил, что и у крепости его нервов есть предел.

Сжимая сегодня в пальцах скол старой коры с хоронища, он изумлялся: вот же неподвластное пониманию явление этот Веня. Был бездельником, нрав имел самый скверный, но без первой его листовки ничего бы и не началось, а без нежданной его жертвы – не продолжилось бы в том виде, который признали оптимальным. Росский национальный характер зовёт такое шельмовством. Рассудок предлагать своё название не спешил.

Вчера, перед похоронами, опять схлестнулись вчетвером – примет или не примет Петерберг единоличного градоуправца, не подведёт ли распроклятая неуниверсальность инструкции (второго Вени на второй выстрел не наблюдается), так выезжать или не выезжать в Столицу, в конце концов.

Золотце решающим аргументом предъявлял помянутый уже мелодраматизм: главное опасение в том ведь заключалось, что город подмене возмутится – один человек вместо бессословного парламента. А если подмену озвучить как раз на похоронах, романные, мол, сюжеты внимание отвлекут. Не собрать будет в первые дни толпу недовольных, недовольных свои же соседи пристыдят, а после первых дней уж войдёт как-нибудь в колею. Только бы, мол, поначалу не воспротивились.

Хэр Ройш, признавший после выстрела, что не следовало уповать на одного конкретного человека, всё же хотел рискнуть. Уверял: всё, что можно было сделать для укрепления Петерберга изнутри, сделано и так, незачем топтаться на месте, когда забрезжил шанс совершить рывок.

Скопцов, чьими колебаниями и завязался вчерашний диспут, был молчалив и мечтателен, но под занавес с непохожей на себя смелостью махнул рукой: да будь что будет.

И Мальвин, конечно, возражал им, что это всё привычка к дерзости, хмель череды удач, что план дыряв, как решето, – но сам слышал, как вместо него говорит усталость.

Росские похороны оказались от усталости недурственным лекарством.

Час был вечерний, но не поздний – если поторопиться, последний большой петербержский вопрос удастся разрешить, не дожидаясь утра. Так утро освободится для вопросов помельче, а там и выезжать можно. Беспочвенный оптимизм вёл Мальвина по незнакомой части Людского вернее карты: в нужном переулке отчего-то не горели ещё фонари, но табличку с номером дома он разглядел и без того. На дверной колокольчик никто не отозвался, зато хозяину, сдающему комнаты, очередной посетитель из Революционного Комитета явственно польстил, и Мальвин без малейших затруднений последовал примеру хэра Ройша – вошёл с хозяйскими ключами.

И – вновь по примеру хэра Ройша – увидел то, чего никак не предполагал.

Мертвецки пьяного Твирина.

– Вечер добрый, – прокашлялся Мальвин, с неудовольствием уличая себя в неловкости.

Твирин и не шевельнулся.

Он сидел в разломанном кресле, смотрел перед собой и легонько покачивал стаканом в руке, тряпочно повисшей через единственный сохранный подлокотник. Стакан хотелось немедля отобрать, как хочется поправить попавшуюся на глаза кривую кромку скатерти или отодвинуть от края бьющийся предмет. Бьющийся предмет стакан грозился выскользнуть в любую секунду.

– Прошу извинить меня за вторжение, – предпринял новую попытку Мальвин, – вы не открывали, и потому я решил, что вас нет. Но у меня к вам неотложное дело, так что я уж было вознамерился нести здесь караул.

Водочный перегар пополам с табаком вместо воздуха красноречиво свидетельствовал о безрадостности перспектив неотложного дела. Мальвин нахмурился часам: ну ведь успели, успели бы возвратиться в казармы! А после таких-то возлияний и на утро рассчитывать особенно не стоит – спасибо лешему, если утром Твирин сдюжит по стеночке до уборной доползти.

– Вы самый неудобный человек из всех, что мне известны, – без толку бросил Мальвин, распахивая пошире окно.

Кухня расщедрилась лишь на две щепотки чая, пришлось спускаться к хозяину. Тот счастлив был снова услужить, но в чём состоит его подлинное счастье, сомнений быть не могло: конечно, прихвастнуть завтра сплетней. Впрочем, так Твирину и надо.

Хозяин, суматошно разыскивая нашатырь, повинился, что водку с папиросами он и подносил – как же, мол, такому человеку откажешь.

Такому человеку! Самому неудобному, неудобней и сочинить не получится. Расстреляет ко всеобщему ликованию Городской совет – и тотчас наобещает генералам изловить листовочников. Получит неограниченную власть над солдатами – и употребит её на убийство члена Четвёртого Патриархата. Задумаешь пожертвовать им ради победы над Резервной Армией – вдруг возьмёт на переговоры охрану, чего отродясь за ним не водилось. А потом, точно насмехаясь над несостоявшимися жертвователями, в один залп снимет осаду. Дашь ему в руки письма графа Метелина – сожжёт, дашь самого графа Метелина – промажет со смехотворной дистанции, всех своих преданных солдат изрядно озадачив. Сбежит так, что испугаешься, как бы сам не застрелился, – обнаружится в койке Хикеракли.

Придумаешь, какая от него может быть польза с теперешней неоднозначной репутацией в казармах, – а он пьяный в дым, хотя всю жизнь от бутылки шарахался.

Мальвин столько защищал Твирина ото всех, кто имел к нему претензии, что претензии собственные теперь будто прорвали плотину. Это неумно и вредит делу, но как уймёшься-то.

Твирин, будь он неладен, в отсутствие Мальвина ожил – для того, конечно, чтобы влить в себя ещё водки.

– Будьте так любезны, оторвитесь от стакана. Я уже говорил: у меня к вам неотложное дело.

Твирин поднял мутные-премутные глаза, осоловело моргнул и в один глоток приговорил то, что плескалось на дне.

Мальвин в сердцах сплюнул, сходил за самой объёмной посудиной, без спросу и расшаркиваний надавил левой рукой Твирину на затылок, а правой наклонил посудину – ледяной водице вернее всего стекать с затылка по хребту. Так учил господин Солосье, не тронь леший его душу.

Твирин допился до того, что и задрожал с опозданием. Желание хрястнуть его в висок чугунной посудиной было велико, но неотложное дело, увы, требовало участия живого и способного связать хоть два слова Твирина. За неимением лучшего Мальвин хрястнул по столу.

Сунув для полноты эффекта хозяйский нашатырь, он отошёл к двери и закурил.

– На столе холодный кофе. Пол-литра. Пейте всё, так и так себя не бережёте.

Кофе Твирин презрел, потянулся за папиросами. В кармане они, конечно, вымокли, но Мальвин являть милосердие не собирался. Приметил с усмешкой, что папиросы не солдатские, а вовсе даже индокитайская «Жуань», какую курит Золотце. Сразу ясно, что хозяин лизоблюдствовал.

От твиринских папирос вспомнилось дурное: пленный капитан Гарий Мальвин, приведённый в кабинет к брату, первым делом попросил табаку, а получив, ехидно покачал головой.

«Если сам шиковать не стесняешься, что ж Тима такую мерзость смолит, а?»

Мальвин с неожиданности обмер – привык, что никто в Твирине Тиму не узнаёт. Да и откуда бы Гарию, он Тиму последний раз видел – сколько? – года четыре уже назад, совсем ребёнком.

На том судьба его и решилась. Золотце деликатно спрашивал, не одолжит ли многоуважаемый Временный Расстрельный Комитет парочку пленных мистеру Уилбери под очередные блистательные затеи, и Мальвин сгоряча постановил, что нечего Гарию о кумире Охраны Петерберга слухи распускать.

Кто ж знал, что кумир этот наутро по графу Метелину промахнётся.

А ведь бабка, отец и дядя на Венины похороны для того явились, чтобы про пленного капитана Гария Мальвина узнать. И можно, наверняка можно было ещё у мистера Уилбери его обратно отозвать, но Мальвин и не попытался. После господина Солосье, хэра Ройша-старшего и вот теперь графа Метелина и Вени это попросту нечестно.

– Господин Твирин, что же вас нынче в казармах не видно? – злее, чем хотел, осведомился Мальвин. – Неужто так устыдились конфуза с расстрелом?

Твирин, мокрый и ёжащийся, опять ухватился за стакан.

– Говорят, эпоха прошла… – выдал он глупый, неуместный, жалко хмельной смешок. – Популярных решений.

– Вас так задели тогдашние мои слова? Поразительно. Поразительно, что время от времени вы, оказывается, берёте на себя труд услышать хоть какие-то слова.

Многострадальный стакан всё же выскользнул, но не разбился, а с мерным урчанием рёбер о половицы закатился под койку.

– Господин Мальвин… какого лешего вы здесь?

Мальвин не без облегчения вздохнул.

– Имею к вам неотложное дело. И говорю о том в третий уж раз.

– Чтоб вас леший драл с вашими делами. До восьмого пота, – Твирин забился было поглубже в кресло, но наконец сообразил, что оно немногим суше его одежды, и сполз на пол.

– Не ругайтесь. Поскольку ругаться вы не умеете, это производит слишком сильное впечатление – но не такое, как вам бы понравилось. По этой же причине лучше не пейте.

– И не стреляйте?

– Рад, что вам ясен ход моей мысли.

Твирин запрокинул голову к единственному сохранному подлокотнику и так застыл. На заляпанной его рубахе не хватало пуговиц, да и шея выглядела далеко не самым благопристойным образом – Мальвин с тоской задумался, удастся ли послать хозяина за рубахой (пусть не армейской, но белой) и любым шарфом.

Шейным платком покойного Тимы, что был передан скорбящим воспитателям, тьфу.

– Вздумали в этих комнатах и поселиться? – пнул Мальвин сапогом пустую бутылку. Бутылка поразмыслила и тоже покатилась к койке; наверное, у пола уклон такой.

До ответа Твирин не снизошёл. Ну что ж, не хочет поддерживать видимость дружелюбия – прекрасно, не надо. Какое к лешему дружелюбие, действительно.

 – Вам кажется, что вы имеете право взять и исчезнуть? Оставить и сами казармы, и необходимость с ними объясняться на кого-нибудь другого? У вас одно самолюбие в наличии, а с самоуважением не повезло? Восхищение вы принимать готовы, а после позора с расстрелом к солдатам выходить уже и не хочется – приятней запереться в чужом жилище и утопить всё в стакане? – Мальвин скривился, перевёл дух и продолжил против ожиданий искренне: – Знаете, я с превеликим удовольствием сейчас бы вас избил. Оттого, вероятно, что чувствую себя обманутым. Я-то поверил, будто вам страх неизвестен в принципе, а вас пугает столь тривиальная вещь – посмотреть в глаза тем, кого вы разочаровали. Как мелко. Мелко и просто. Да вы же ничтожество, господин Твирин. И трусливо пропили свои шансы! Вернись вы в казармы сразу… – хлопнул он досадливо по дверному косяку. – А чем дольше вы здесь сидите, тем крепче солдаты запомнят – нет, не выстрел этот несчастный, велика беда. Ваш побег они запомнят.

В передней загрохотали и завыли напольные часы, отмеряя растраченное время. У Мальвина зазвенело в голове. Что-то в этом звоне отчётливо походило на корабельные гудки, которых так давно не слышал Петерберг.

Завтра или послезавтра петербержский градоуправец повелит возобновить судоходство. Грузовое, конечно, первым делом, но и в том уже найдётся сенсация, хотя обставить её граф обещался предельно скромно. Петерберг решено было открывать как ни в чём не бывало. Без громких манифестов, без сильных жестов и без попыток мгновенно наладить дипломатию. Кто рискнёт приплыть или приехать, тому будут рады, но зазывать нарочно пока не следует. Манифесты вредны, поскольку к чему-то да обязывают, для нынешнего Петерберга лучший манифест – обыденная жизнь, наладившаяся после свержения власти, казней и прочих ужасов. Пусть внешний мир сам на неё посмотрит, сам разнесёт о ней весть, а там можно будет и к официальной дипломатии переходить. Потому граф резонно предложил выпускать сначала тех, кто причастен к контрабанде, и им подобный сброд. Сброд, тем паче портовый, казнями не испугаешь, он не станет просить убежища на соблюдающих неагрессию берегах и расскажет этим берегам то, что пойдёт городу скорее на пользу, нежели во вред.

Но открытому как ни в чём не бывало Петербергу до обыденной жизни, наладившейся после свержения власти, казней и прочих ужасов, остался ещё шаг. Шаг, без которого не прозвучит ни один корабельный гудок.

– Господин Твирин, холодный кофе по-прежнему на столе. Вы нужны мне вменяемым, а потом можете прятаться от разочарованных глаз хоть до скончания века.

– Ни лешего вы не поняли о том, почему я здесь, – тихо откликнулся Твирин.

Попробовал подняться, но не то поскользнулся, не то сам не удержался и приложился спиной о стол. Лежал теперь навзничь, трясся – очевидно, таки не от холода.

– Добейте меня признанием, что вы всё бросили, чтобы в уединении оплакивать отбытие Хикеракли, – хмыкнул Мальвин. Это была глупая шутка хэра Ройша, которого почему-то подсмотренная сцена забавляла сильнее, чем можно было от него ожидать.

– В некотором роде, – Твирин обернулся, и в лице его сквозь маску пьяного ничтожества вдруг проступила жёсткость. – Да только вы опять не поймёте, это не те материи, что имели бы для вас смысл.

Мальвин устало потёр лоб, вернул в вертикальное положение какой-то опрокинутый табурет, опустился на него и всё же швырнул в сторону Твирина собственные папиросы.

Шутка по-прежнему глупая, но парадоксально успокаивающая: Твирин-ничтожество Мальвину омерзителен, и всё, что он мог о том сказать, он сказал вслух. Если Твирин сбежал от насмешек не чаявших в нём души солдат, значит, никакого Твирина и не было. А если это всего лишь Тима Ивин бурно переживает знакомство с некоторыми аспектами человеческой жизни, то и леший бы с ним. Даже посочувствовать можно было бы дураку – не задерживай его переживания отъезд в Столицу и корабли в Порту.

– У меня и в мыслях не было обсуждать ваши личные дела. Но смею вам напомнить, что помимо личных есть и общественные. Я шёл к вам с предельно конкретной просьбой: сегодня Петерберг принародно отказался от тех форм управления и тех институций, что учреждались ради преодоления переходного периода. С сегодняшнего дня считается, что он таки преодолён. Остался последний орган, коему места в Петерберге больше нет, но без вашего участия мы не властны им распоряжаться. Я хотел бы, чтобы вы добрались со мной до казарм и объявили о роспуске Временного Расстрельного Комитета.

Кораблям лучше выходить из Порта с вестью о том, что комитета по расстрелам в Петерберге теперь не существует. А Мальвину, хэру Ройшу, Золотцу и Скопцову лучше выезжать в Столицу с уверенностью, что Гныщевич теперь не имеет касательства к Охране Петерберга. Есть у него Союз Промышленников? Вот пусть им и занимается, на этом поприще Гныщевич Петербергу пригодится. Есть у него разрешение на таврскую дружину? Пришлось дать, а вот солдат пора отнять.

Твирин вряд ли сумеет восстановить свою репутацию, но уж на что лохмотьев его репутации хватит, так это на роспуск Временного Расстрельного Комитета. И оспорить это решение, если оно будет исходить от Твирина, не удастся никому.

Мальвин улыбнулся своим размышлениям и не сдержался, посочувствовал-таки Тиме Ивину – вечно младшему, привычно набивающему шишки позже самого Мальвина. Какие-то совсем другие шишки и каким-то совсем другим способом, но всегда так, что ясно – болезнь роста, пройдёт.

– Как только вы распустите Временный Расстрельный Комитет, вы будете свободны. Это единственное, что нам от вас требуется. Дальше – хоть допивайтесь до зелёных шельм, хоть вешайтесь. Но я бы не советовал. Когда-нибудь вы поймёте, что нет никакой трагедии в том, что кому-то общественные дела важнее личных. – Мальвин сам глотнул заготовленного на отрезвление холодного кофе. – Тима, ну ведь нелепо так убиваться из-за…

Он недоговорил – Тима прервал его хохотом. Шквальным, истеричным, алкогольным по происхождению, но Мальвин всё равно опешил: хохочущим, как и пьяным, Тиму он видел впервые.

– Сколько вы меня так не звали? – через хохот выговорил тот, утёр выступившие слёзы и наконец смог прикурить папиросу. – Вот и впредь не зовите! Я не Тима, о нет… Не Тимка. Знаете, я как раз давеча с некоторым удивлением обнаружил, что я всё ж таки Твирин. Однозначно и безнадёжно Твирин, – он жадно затянулся. – Тимка бы сбежал – благо было куда. Сбежал, укрылся за чужой спиной и делал бы вид, что не было никакого Твирина, помыкавшего Охраной Петерберга и притом не умевшего стрелять. Приснился! Целой армии, да… А я, господин Мальвин, никуда не побежал, что бы вы на сей счёт ни вообразили. Я без всяких ваших просьб пришёл бы в казармы и сложил с себя полномочия – с себя, Временный Расстрельный Комитет я трогать не собирался, он в моих ошибках не виноват. Разумеется, я должен взглянуть в эти самые разочарованные глаза – как же иначе? Собрать все плевки, которые заслужил. И пожить в городе, выросшем теперь вместо другого города… Того, который я разрушил.

Эти горячечные, захлёбывающиеся собой, выспренние слова происходили всё оттуда же, откуда хохот. Из бутылки, вестимо.

Но Мальвин – поперёк мнения хэра Ройша, Золотца и Скопцова – сознался себе, что феномен Твирина до сих пор видится ему невероятной удачей Петерберга, прошла или не прошла эпоха популярных решений.

– А что касается Хикеракли и того, что вы не поймёте… – Твирин недобро усмехнулся. – Да, его отбытие меня буквально раздавило, уничтожило даже. Потому что… Он ведь… Ай, да что вам объяснять! Кому, как могло взбрести в голову… В каком надо быть помрачении, чтобы послать самого из нас свободного человека строить тюрьму? – Папироса с шипением потухла. – Если это и есть итог всех побед и революций, я предпочёл бы, чтобы революция проиграла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю