Текст книги "«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ)"
Автор книги: Альфина и Корнел
сообщить о нарушении
Текущая страница: 65 (всего у книги 87 страниц)
Твирин, сообразив, что уколу причина, едва не захохотал в истерике.
Вот же ты, иголочка, совесть без устали терзающая! Никакая ты не иголочка, гвоздь ты. Проклятый гнутый гвоздь, которым Хикеракли замок кабинета вчера вскрывал, чтобы наедине уму-разуму Твирина учить, душу ему вырывать и колени между делом подкашивать.
Когда Твирин вернулся с бессмысленных переговоров (предложить сдаться, получить оторопелый отказ и обвинение в безумии, предложить снова – и так раз сорок), он от начинённых динамитом делегатов скрылся в кабинете, всерьёз раздумывая таки впервые в жизни напиться. И нашёл на полу тот гвоздь, Хикеракли в сердцах отброшенный.
Подобрал, сунул воровато во внутренний карман.
Сам не понял – на счастье или чтобы повздыхать потом. И то и другое, наверное.
А оказалось, лучше всего гвоздь приспособлен совесть ковырять. Можно было сразу догадаться: чего ещё от Хикеракли ждать? Счастья? Поводов повздыхать? Ах если бы.
Только совесть, только укор.
Обидно, леший.
– Так-так-так, заканчивайте с поздравлениями! Dépêchez-vous! – подлетел разгорячённый Гныщевич. – Вы не жадничайте, Охрана Петерберга, Твирин у нас общего пользования, горожанам он тоже требуется. Первым номером в нашем концерте идёт, так что уж пропустите к сцене, au galop!
Крапников шутливо расшаркался и вступил было с Гныщевичем в столь же шутливую перепалку, но, получив пинка от Петюнича, всё же ретировался. Улыбнувшись ещё разок на прощание.
Сколько же их сейчас будет, этих улыбок.
– Не выспался, le héros du jour? Ну-ка сотри это мрачное выражение, чай не похороны. Ничего-ничего, выйдешь к публике, она тебя с ног до головы зааплодирует, расцветёшь как миленький.
На сцену с двух сторон вели широкие деревянные ступени, где уже расположились граф Набедренных и Веня, Коленвал, Плеть и некий тавр в годах с косым глазом. Вроде как и на виду, чтобы публика вдоволь насмотрелась, но и не мешая тому, кто у микрофона стоять будет.
– Гныщевич, вот честно: нет мне в том никакого удовольствия. Лучше бы в казармах остался, там по случаю торжеств из всего Временного Расстрельного Комитета один Мальвин.
– Опасаешься, что пленные устроят нам l'excès? Разумно. Но и другое разумно тоже: народ жаждет видеть человека, который приказал Резервной Армии сдаться – и она сдалась. Слухи-то впереди тебя бегут. – Гныщевич остановился, придирчиво Твирина оглядел, скривился, но плюнул. – Тебе ли не знать, как важно отвечать народным чаяньям? Скажи им хоть что-нибудь, а там уж мы подхватим: граф сегодня обещался поведать, как дальше жить, когда мы свою свободу уже наверняка от поползновений защитили. Всё, allez, – подпихнул он Твирина к лестнице.
И площадь по-прежнему улыбалась.
И аплодировала, как пророчил Гныщевич, и выкрикивала что-то.
Твирин предпочёл бы ослепнуть и оглохнуть.
Если бы не он, Петерберг не скалился бы щербатыми зубами наполовину обвалившихся стен. И можно твердить себе, что тех стен не так и много, но ведь они есть.
И трупы есть, и раненые есть, и ущерб имуществу – для кого-то, быть может, равносильный гибели, мало ли бедняков.
А площадь знай себе улыбается.
– Граждане Петерберга, – сказал микрофону Твирин, дождавшись, когда выкрики и аплодисменты поутихнут, – Охрана Петерберга несёт свою службу ради вашего спокойствия. Несла, несёт и будет нести и впредь. Всё, что кажется вам сегодня подвигом, – это просто исполнение долга перед вами, граждане Петерберга. Здесь не о чем говорить. Почтим молчанием жертв, расплатившихся за наши ошибки при исполнении долга, – он резким движением склонил голову. Занозистые доски сцены не умеют улыбаться.
Досчитав примерно до сорока, Твирин развернулся на каблуках и зашагал ко второй лестнице, на которой не толпилась очередь ораторов.
Гныщевич просил «сказать хоть что-нибудь»? Четырёх с половиной фраз более чем достаточно.
Гнутый гвоздь и без того вошёл в совесть по самую шляпку.
– Командир! – негромко позвал вездесущий Крапников, стоило Твирину спуститься. – Командир, там гонец из Восточной части, кого-нибудь из Расстрельного Комитета просит. – И прибавил совсем шёпотом, чтобы не посеять ненароком панику среди случайных свидетелей: – Несколько пленных взяли кого-то в заложники и требуют лошадей. И чего тогда сдавались?
Твирин кивнул и проследовал за Крапниковым прочь от сцены.
Вот и сыскалась отговорка не слушать «как дальше жить, когда мы свою свободу уже наверняка от поползновений защитили».
Ближе надо жить, ближе.
А то и вовсе не надо.
Гонец из Восточной части ждал у заднего края оцепления, куда посторонних не допускали, – тоже берёг нервы простых людей. Вроде бы и верное решение, но сейчас Твирин слишком остро чуял, как от любого верного решения неизбежно несёт враньём. Забивать этот аромат можно парфюмом кабинетных политиков от аристократии, а можно порохом казарм, но, как ни старайся, окончательно дух вранья не вытравишь.
– Разрешите доложить? – поозирался гонец. – Пленными захвачен генерал Каменнопольский. Угрожают расправиться с ним его же личным оружием, если мы их не отпустим, снабдив лошадьми и припасами.
– Сколько их? – в первую очередь осведомился Твирин.
– Точное число неизвестно, лошадей требуют дюжину и ещё одну на генерала, чтобы отпустить его уже подле леса. Захват произошёл в лазарете – способных к передвижению за пределами города там немного.
– Врачи?
– Было двое наших врачей и двое же из Резервной Армии, у них разрешение, подписанное господином Плетью. В захвате участия не принимали, наоборот, пытались уговорить не усложнять положение. На данный момент все выпущены.
– Ясно.
– Прикажете дожидаться господина Плети или господина Гныщевича?
– Господин Плеть и господин Гныщевич нужнее здесь. Сопроводи меня к тому лазарету. – Твирин обратился маячившему около Крапникову: – Господина Плеть и господина Гныщевича проинформируешь ты, но не усердствуй слишком – пусть сначала отчитают речи. Я разберусь сам.
У Крапникова на лбу было написано, что он пристрастился за вчерашний день сопровождать Твирина, но возразить вслух дурости не хватило.
Уходил Твирин, разумеется, не через переполненную и улыбающуюся площадь, а за здание Городского совета. Когда он заворачивал, с толпой говорил Коленвал, всё такой же обстоятельный и продуманный, как и полчаса назад. И это было правильно: Коленвал не марал рук, от Коленвала не несёт враньём, Коленвал начал с того, что пришпилил первую же листовку на дверь собственного дома и поплатился за это. И продолжил соответственно – избрал будничную, но нужную работу с биржей труда, исполнял её, не лез в герои, пострадал при взрыве Алмазов, да и во вчерашнем действе участвовал с самой приглядной стороны.
Если бы вся подноготная Коленвала вдруг стала известна улыбающейся площади, вряд ли та сыскала бы причину плюнуть ему в рожу.
Только такие люди и должны выходить к микрофону, в прочих же лучше бы ударяла молния.
Впрочем, от молнии не ровён час возгордишься – так что хватит и коротнувшей проводки. Всяко же система с динамиками устроена не слишком безопасно, у купцов Ивиных однажды из-за небрежной изоляции погорел целый склад товаров для европейской продажи, с тех пор всех воспитанников особенно яро третировали электрической грамотой.
Воспоминание это будто обладало заклинательной силой: стоило допустить в мысли купцов Ивиных, как из-за угла вынырнул один из них, Падон Вратович. Вопреки грузному своему сложению, семенил он с обыкновенной бодростью, так что Добрын, воспитанник на год старше самого Твирина, успел запыхаться, поскольку волок за Падоном Вратовичем некие тюки.
Твирина такая картина совершенно зачаровала. Вот он, главный страх Тимофея Ивина – на следующий день после артиллерийского грохота и на площадь-то не пускают, на героев поглазеть. Нет уж, подхватывай тюки да отправляйся по назначенному тебе маршруту.
Что Тимофей Ивин знал о страхах.
Взглядами они с Падоном Вратовичем повстречались, но Твирин так и не понял, был ли он узнан. Что-то гадкое, склизкое мазнуло по душевным потрохам – словно нечаянно схватил жабу.
Выстрел в живот, выстрел в спину, испепеляющая на месте молния, да даже проводка ненадёжная – ишь размечтался, сопляк! Хочешь расплатиться с совестью по счетам – возвращайся-ка в дом Ивиных.
Будешь наказанный сидеть под замком и переписывать ровным почерком конторские книги, большего тебе не доверят.
А так как замок этот тоже не из тех, которые в лёгкую отпираются гвоздём, не придёт к тебе Хикеракли рассказывать, почему именно ты опять неправ. Можно и дальше фантазию развить: он к тебе придёт, когда тебя уже женят и по такому поводу замок ослабят, – поминать былое, занимать деньги и беззастенчиво лапать твою жену. Вот тогда ты не коленями дрожать будешь, а губы кусать последним дураком, революция не революция.
Умереть – дело быстрое, рвёшься себя наказать – живи, да не просто как пойдёт, а чтобы тошно было всякий день.
– Сколько солдат вам позвать? – спросил вышагивавший рядом гонец, и Твирину понадобилась некоторая пауза, чтобы возвратиться из западни дома, жены и наверняка какой-нибудь тоскливой лавки к тянущимся по левую руку казармам.
И ведь скажешь «ни одного» – не посмеют ослушаться, дадут свободу опять собой рискнуть.
– Ни одного! – встрял постовой, с которым Твирин как раз поравнялся. – Господин Мальвин уже решил вопрос, только-только ворота конюшенные для генерала Каменнопольского обратно открывали, – вид у постового был хмурый.
– Выполнены, значит, требования? – Твирин всмотрелся в него внимательней.
– Так точно, – едва не сплюнул постовой.
Ненужный более, преданный забвению камертон внутри всё же звякнул, указав на фальшивую ноту. Не запретишь же ему звякать.
– Думаешь, не стоило выполнять? – против воли спросил Твирин, не справившись с привычкой слушать что камертон, что солдат.
– Командованию видней.
– Да будет тебе. Уж мне-то можешь говорить как есть, – настоял Твирин и сам себе не поверил. То, что раньше шло от сердца, обратилось выученным навыком.
Какой смысл интересоваться мнением солдат, когда только и грезишь, как бы от них сбежать попроворней – не то в могилу, не то вовсе под замок к воспитателям?
– Ну ежели прямо, – нахмурился пуще прежнего постовой, – никуда это не годится. Будем по первому щелбану ворота распахивать, так с нас последние портки снимут.
– Дык с генералом-то Каменнопольским как прикажешь тогда? – недоумённо воззрился на него гонец.
– Генерал наш сам себе молодчага! Я так думаю: сам влез, сам не сдюжил – пусть бы огрёб. Он тут когда командовал, стал бы за тебя или меня переговоры переговаривать? Плюнул бы и растёр, ну. Вот за вас, – обернулся постовой к Твирину, – я бы лошадей не жалел, вы нашего брата сколько раз перед прежними командирами отстаивали! За Плеть вот тоже – хороший человек, хоть и тавр. А за генерала Каменнопольского хромого козла бы не дал, ежели б меня спросили.
– Как его угораздило-то? – хмыкнул Твирин, чтобы только не звучало больше никаких признаний в любви.
– Ну так Плеть за лазарет нашинский радел весь, всё там толково обустроил, генералу наказал в своё отсутствие следить, чтоб всего им хватало, а генералу вожжа в подхвостье вцепилась, брякнуло ему самолично сунуться. Тоже захотел – ну, чтоб его по-хорошему запомнили. Один пошёл, рассудил, раз лазарет, можно и одному. Ну а там, в лазарете-то, не все добровольные – кто-то беспамятный был, когда сдавались, а утречком прочухался. Тот, который у них заводила, он жёсткий парень, бывший капитан, в рядового разжалованный. Вроде даже местный – доктор обмолвился, он его про наших графьёв Метелиных спрашивал. Так вот, этого заводилу как раз нашим предупредительным залпом откинуло, головой шмякнулся, не соображал ни лешего, а сегодня бунт поднял, свинья неблагодарная. Могли бы, между прочим, и добить, а не в лазарете повязки менять!
Андрея Твирин нашёл в кабинете генерала Каменнопольского.
– Выпьете с нами, господин Твирин? За свободу и наилучшие выходы из непростых ситуаций, – не без нервического вихляния в голосе явил гостеприимство тот и ухватился за коньяк с французскими ярлычками.
Андрей тоже улыбнулся, но в отличие от генерала спокойно и явственно самодовольно.
– Нет, – отрезал Твирин. – Поскольку не считаю избранный выход наилучшим. Мне нужно переговорить с господином Мальвиным с глазу на глаз, так что выйдите вон. Вон, я сказал.
Генерал Каменнопольский захватал ртом воздух, но дверь собственного кабинета послушно запер снаружи.
Настроившийся похваляться Андрей был теперь растерян – сторонний зритель того бы не разгадал, ибо в лице Андрей не менялся вовсе, однако Твирин знал, что растерянность его надобно искать не на лице, а в ногах. Андрей, обнаруживший, что разучил не тот урок, который был задан, обыкновенно чуть нелепо прихлопывал ботинком, будто отмерял одному ему ведомый ритм.
Эта манера из детства едва не согнула Твирина пополам – сейчас бы не об отпущенных пленных собачиться, а спросить, как про задачку по математике, которую страшно взрослый (целых два года разницы!) Андрей всяко сможет решить: как идти из пункта А в пункт Б с неподъёмным грузом своих проклятущих свершений?
– Господин Мальвин, как вам вообще пришло в голову обменивать генерала Каменнопольского на нашу репутацию?
– Постойте, – сдвинул брови Андрей. – Вы сами ратовали за благородство в отношении пленных. Вы дали бескровный залп, вы приказали применять минимум физических воздействий к сдающимся, вы поддержали Плеть в намерении организовать полноценные лазареты во всех частях, тогда как я сам не тратил бы на раненых столько ресурсов. И вы пеняете мне на то, что я выпустил людей, белый флаг не поднимавших по причине бессознательного состояния? Господин Твирин, я вас не понимаю.
С первой же встречи на территории казарм Андрей ничем не выдавал близости их знакомства и, даже когда никто не слышал, обращался строго «господин Твирин» и на «вы». Столь же благоразумно, как и весь остальной Революционный Комитет, но всему остальному Революционному Комитету было не в пример проще – они представлены-то были только в сентябре.
Один Хикеракли, леший его, плевал на благоразумие и оставался с «Тимкой».
А с Твириным остаться не пожелал – отверг же предложение вступить во Временный Расстрельный Комитет.
Страшно взрослого (целых два года разницы!) Андрея, наверно, можно спросить и об этой задачке: как идти из пункта А в пункт Б, то и дело засматриваясь на пункт В, где примерещилось нечто неназываемое, смутное, стыдное и, главное, беспощадно одностороннее?
– Господин Мальвин, не понимаете – вот и не беритесь разбираться с тем, в чём не понимаете. Вы могли бы и потянуть время до моего появления.
– Во-первых, Восточная часть находится в юрисдикции господина Плети, – сухо заметил Андрей. – Во-вторых, я мог потянуть время, но не захотел. Всё чрезвычайно счастливо сложилось: разумеется, бунтовщики требовали, чтобы Охрана Петерберга не преследовала их, а ко мне как раз зашли несколько человек из новоявленной таврской дружины, утрясти ряд практических вопросов. И я, прежде чем отправиться в лазарет, попросил их немедленно выехать к лесу и там поприветствовать беглецов. И генерал Каменнопольский жив, и Охрана Петерберга своё слово сдержала, и таврскую лояльность не мешает проверить. Что вас не устраивает?
Или вот ещё задачка: зачем вообще идти из пункта А в пункт Б, если это так тяжело, если от этого одни кошмары и холодный пот по пробуждении – и если там, в туманном пункте Б, справятся и без Твирина? По-своему справятся, своими методами, коих он не разделяет, но ведь справятся.
– Вас волнует таврская лояльность, господин Мальвин? А лояльность Охраны Петерберга – это, полагаете, аксиома? За зимой следует весна, солдаты Охраны Петерберга лояльны Временному Расстрельному Комитету? Спешу вас огорчить: непопулярные решения подрывают наш авторитет.
– Я полагаю, господин Твирин, что эпоха популярных решений не может длиться вечно, но должна однажды смениться эпохой решений здравых. А авторитет – это всего-навсего скопленный капитал. Если не использовать его, на кой он нужен? – Твирину почудилось, что во взгляде Андрея промелькнуло подобие жалости.
Опустившись в кресло генерала Каменнопольского, Твирин вдруг осознал, что нет у него сил спорить.
Последняя задачка: а есть ли он, этот пункт Б, в который мы будто бы идём?
– Брякнув про «авторитет» и «популярные решения», господин Мальвин, я был неправ. Я попытался изъясняться с вами на доступном вам языке – и получил закономерный ответ. Вас действительно интересует авторитет. Как инструмент влияния, достижения каких-то целей. А у меня, господин Мальвин, была одна-единственная цель. Не стану произносить громких слов, вам они будут смешны, поэтому выражусь скупо и по сути: я хотел лучшей участи для Охраны Петерберга. Лучшей, чем была у неё до того, как всё это началось. Я ненароком подобрал эту цель в особняке Копчевигов, пока солдаты подбирали хрустальные пепельницы – просто увидел своими глазами, как бестолочь-полковник поднимает на солдат лошадиный хлыст. Меня впечатлило. И всё, что кажется вам «популярными решениями», на деле лишь абсолютно искреннее стремление отвести лошадиный хлыст. У графа Тепловодищева такого хлыста при себе не было, но он и без хлыста справлялся.
– Вы, вероятно, удивитесь, но в общих чертах мне всё это очевидно, – навис скалой Андрей. – Как и то, что безоглядное стремление отвести хлыст привело под наши стены Резервную Армию. Давайте начистоту: повстречавшись с такими последствиями, доверять вашим инстинктам и впредь затруднительно, хоть нужда в лояльности Охраны Петерберга никуда не пропадала.
Андрей не произнёс «пропала нужда в вас», но минутой раньше сказал о том в выражениях куда более жестокосердных.
Эпоха популярных решений не может длиться вечно.
Твирин только теперь признался себе, что несмело кружил вокруг этой мысли все последние дни.
И хоть Твирина вряд ли можно было назвать таким уж удачливым человеком, в одном ему всё же повезло: его эпохе пришёл конец именно тогда, когда он и сам потерял веру в свою правоту.
Глава 71. Старый друг лучше
Гныщевича вряд ли можно было назвать таким уж смешливым человеком, но при взгляде на Коленвала его всегда разбирало. Ну parole d’homme! Что-то в Коленвале имелось уморительное: не то сочетание предельной серьёзности с определённой неудачливостью, не то горделивость его подслеповатой (а теперь и глуховатой) осанки. При этом был Коленвал человеком состоявшимся и вполне успешным, так что ирония в его адрес не казалась даже избиением лежачего.
Вот и теперь – он явился на площадь, в последнюю минуту заявив, что требует высказывания от лица простых людей и персонала, comme on dit, технического. И вечно он требует! По уму Гныщевича это должно было заедать, но на деле он только смеялся. Ну требует и требует. Почему б не дать.
Тем более что организацию торжества все сверяли именно с Гныщевичем. Твирину было плевать – он и с трибуны прочитал un discours pathétique о жертвах и почтении, а после убежал (наверное, опять в лихорадку и экзальтацию). Кружок отличников будто бы нарочито не только отказывался от любого публичного участия в праздновании, но и не прикасался к его подготовке. Вряд ли они считали себя выше этого и недооценивали значимость публичных выступлений – скорее просто полагали других более сведущими в подобном деле. Среди зрителей Гныщевич разглядел мальчика Приблева и За’Бэя, явившихся, но не желавших ни на трибуну подняться, ни за неё проскользнуть. Хикеракли с Драминым сегодня не существовало в природе.
– …природу можно обманывать разными способами, и взлелеянный европейской осторожностью Пакт о неагрессии далеко не единственный из них, – вещал с трибуны граф. – Всякий запрет, всякий тезис, начинающийся с аскетического «не», уже несёт в себе потенцию собственного разрушения, поскольку сковывает естественные энергии. Помещённые в зону повышенного давления, энергии эти рано или поздно достигают точки наивысшего напряжения и взрывают свою темницу изнутри, щедро сея все те разрушения, от которых якобы оберегал нас запрет. Впрочем, к чему слова, когда вчерашние импульсивные действия Резервной Армии столь ярко продемонстрировали нам реальную стоимость запретов?
До графа был Коленвал, и был он многословен, но на удивление убедителен – потому, наверное, что выглядел на трибуне человеком, попавшим туда будто против своей воли. Плеть, как обычно, высказался с таврской ёмкостью. Потом выступал сам Гныщевич, выступал долго и с любовью. Идея добровольной национальной дружины горожанам не особо понравилась, но они были изрядно увлечены собственным празднеством. Даже цветов натащили!
Это ерунда; главное – что идея дружины нравилась самому Гныщевичу. А нравилась она ему всё больше и больше, надо признать. Не потому даже, что являлась выходом из конкретной ситуации – если не помрём, о Южной Равнине забудется. Но положение общины в Петерберге все эти годы было ненормальным, très anormal. Не то закрытая, не то открытая; не то живущая по своим законам, не то по петербержским; не то в самом деле прячущая собственные тайные обычаи, не то объединённая случайностью и неприятием со стороны росов. Неудивительно, что общину обходили стороной!
Белой повязкой, конечно, разницу мировоззрений не залатаешь, Гныщевич это понимал. Но решение его было верным. Перспективным. В кабаре у Базиля Жаковича стоял биллиард, всегда казавшийся Гныщевичу дурнейшей забавой (бить палками по шарам?). Но, наверное, такую именно радость испытывали те, кому удавалось попасть в лузу. И слышали негромкий деревянный стук.
– …нас уверяют, будто у человеческого общества всего два пути: дикий, жестокий, омерзительный – и тот, на который нас наставляют Европы. Но это ведь ложная дихотомия! Если нечто ещё не изобретено, это не означает, что его нет и не может быть. Вооружённые столкновения тоже будто бы выигрывают огневой мощью, численным превосходством, выгодностью изначальных позиций. Когда речь заходит о так называемом «тактическом гении», подразумевается именно умелое обращение с вышеозначенными данностями. Но подлинный гений данностями не ограничен, подлинный гений привносит в ситуацию то, что не было в ней заложено, и таким образом превозмогает природную, логическую неизбежность.
А теперь свои прекрасные речи читал граф, умудрившийся вытащить на трибуну Веню. Зачем Веню? К чему тут Веня? Помимо очередного подтверждения эксцентризма графа он ничему не служил. С другой стороны, в такой картинке имелось нечто правильное: граф, один из богатейших и сиятельнейших людей Петерберга, и оскопист – вот уж падший из падших. Ведь смысл революции именно в этом и заключался. В том, чтобы смешать карты. Ведь хорошо, когда люди подбираются не по сословию, а по умениям! Très bien.
Теперь, когда поиски беглых батальонов и прочих вражеских партизан развернулись по полной, можно будет съездить на завод. Имеется и благой предлог, и настоящий повод – давненько Гныщевич не проверял, как там «Метели» да грузовые авто. А от производства своего он бы не отказался ни ради революции, ни ради возрождения Империи и воскрешения Йыхи Йихина собственной персоной.
Но вообще-то хотелось просто съездить – погладить станки, посидеть в старом кабинете. Это За’Бэй, видать, зерно ностальгии в душу заронил. Теперь, когда мы победили, можно позволить себе обычный выходной.
Думая эти светлые мысли, Гныщевич лениво скользил взглядом по толпе, как если бы перебирал людей пальцами. Дети, букеты, белые шарфы и банты. Повязки для таврской дружины были выбраны верно: под шумок революции сложно воспротивиться даже такому решению. Белые шарфы, белые банты, белые орхидеи, белый снег, белые повязки. Мы живём в годину перемен. Граф предпочитал белое, и на Вене была светлая шуба.
Гныщевич с графом вряд ли сумели бы стать друзьями – даже сейчас, когда сословия потеряли своё значение. Слишком много различий. Но граф умудрялся оставаться одновременно блистательным и беспомощным, и не печься о нём, хоть бы и мысленно, было трудно. Он рассыпал улыбки с щедростью опытного зазывалы и нёс какую-то заумь, из которой Гныщевич не понимал и двух слов. Площадь тоже не понимала.
Однако же внимала.
О magnétisme personnel!
Веня снял наконец-то ошейник, мимоходом отметил Гныщевич. Видно, приелся-таки ему старый эпатаж, пришлось искать новый. Нет ли у него под шубой бомбы? Это было бы вполне в Венином духе. Да и технология отработана!
Нет, нету. Гныщевич никого не досматривал, но знал это наверняка.
– Граждане Петерберга! Граждане свободного Петерберга! Вчера вы были свидетелями и участниками того, как прошлое поднимает белый флаг, столкнувшись лицом к лицу с будущим. Будущее всегда выигрывает, поскольку оно свободно – от прежних запретов, от оков, от законов, которые определяют миропорядок прошлого. Эту свободу принято считать разрушительной, но и истинное созидание немыслимо без того, чтобы преступить – а значит, разрушить – границы. То, что было потеряно в борьбе будущего с прошлым, не стоит наших сожалений, ведь на его месте расцветут новые, доселе невиданные цветы. Разобравшись с единственным возражением, которое мог выставить нам Четвёртый Патриархат, мы наконец можем приступить к осуществлению самых наших смелых фантазий в областях социального, экономического и технологического прогресса. Уже завтра наших жизней коснётся первое дыхание изменений – пока что бытовых, а дальнейшее…
Дальнейшее случилось так быстро, что разум Гныщевича с трудом угнался за этой скоростью.
На площади что-то шевельнулось. Площадь вся шевелилась, гомонила и кишела, но в неожиданном новом движении имелось нечто особенное – по-воровски поспешное. Гныщевич почти уже обернулся, но в тот же момент Веня вдруг как-то неловко шагнул вправо, толкая графа. Граф сбился на полуслове и недоумённо нахмурился. Веня же резко запрокинул голову, и его меховая шапка упала на трибуну.
Peut-être, это всё выглядело совершенно иначе – не так скупо, как увидел Гныщевич, не так по-бытовому. Лишь когда Веня, болезненно искривив пальцы, принялся падать на спину, Гныщевич понял, что секундой раньше слышал выстрел.
Повисла тишина, и в этой тишине глаза и рот графа медленно округлились, превратившись в ровные буквы «о».
Ноги Гныщевича сорвались с места раньше, чем он позволил себе первую мысль. Мысль эта оказалась полна иронии: на трибуне постояли сегодня неприятный тип Коленвал, тавр Плеть, сам Гныщевич (тот ещё coq du village); получасом раньше тут был одиозный Твирин.
Кому в такой компании могло прийти в голову выстрелить в графа? В графа!
Над толпой разнёсся визг, и в людской куче, охнув, разверзлась другая круглая «о» – дыра, в центре которой человек не спешил опускать револьвер.
– Душа моя?.. – тихо позвал граф, и это было совершенно невыносимо.
Плети не потребовалось приказов – он уверенно подступил к Вене. Плеть имел представление о том, как оказывать первую помощь, но это было очевидно излишне. Под живописно разметавшимися тёмными волосами доски уже начали промокать красным. Пуля прошла точно в глаз, почти не повредив лицо. В тот глаз, что Веня так кокетливо скрывал за чёлкой.
Проще будет хоронить, мысленно хмыкнул Гныщевич.
– Спокойно, – сказал он вслух, – нет никаких причин для паники. Охрана Петерберга, взять террориста.
Он сам плохо понимал, как успел оказаться у микрофона, но голос его произвёл должный эффект: замершие во всеобщем оцепенении солдаты сорвались с мест, а толпа захлебнулась воплем, и те, кто боялся шевельнуться, ринулись с площади прочь. Люди, оказавшиеся к террористу вплотную, истерически пытались отскочить и натыкались на других, бестолково падая на землю. Террорист же по-прежнему не опускал руки и не сводил с трибуны глаз.
– Господа, что происходит? – с бессмысленной вежливостью потянулся к рукаву Гныщевича граф. Гныщевич не видел, но буквально-таки чувствовал телом, как присевший у него за спиной на корточки Плеть прижимает Веню к доскам, чтобы спрятать от сторонних глаз уродливую агонию.
– Граф, вам лучше уйти, – вполголоса попросил Плеть.
Террорист был непривычно острижен и небрит, но не узнать его у Гныщевича бы не вышло. Он смотрел в светло-серые глаза графа Метелина и в чёрное, чёрное, noire дуло его револьвера, всё ещё направленное на трибуну.
Истерично мечущаяся толпа не позволяла солдатам добраться до стрелявшего.
Откуда Метелин взялся в Петерберге? Откуда он взял револьвер?
– Как я уже сказал, – твёрдо повторил Гныщевич, – причин для паники нет. Этот человек никому более не причинит вреда. Мне известно имя террориста – это граф Александр Метелин-младший, солдат Резервной Армии, сосланный туда за нарушение Пакта о неагрессии. Очевидно, он вернулся в Петерберг, чтобы шпионить и действовать в интересах противника. Взять его!
Наверное, «младший» был всё же перегибом. Лицо Метелина исказилось искренним ужасом, и чёрное-чёрное дуло его револьвера пошло ходуном. Добровольная таврская дружина расценила последний безадресный приказ как обращённый и к ним тоже. Тавры пробивались через росскую толпу куда успешнее обычных солдат. Тавры знали, что такое дисциплина, да и шарахались от них столь же охотно, как от самого террориста.
Хорошо, что Гныщевич оказался у микрофона. Других тавры бы не послушались.
– Граф Метелин, – Гныщевич сам удивлялся уверенности своего голоса, – я предлагаю вам добровольно сложить оружие и передать себя в руки петербержского правосудия. Вы замаскировались, но я вижу, – наугад соврал он, – что ваша шинель принадлежит Резервной Армии. Доказать вашу причастность к стану противника и ваши мотивации не составит труда.
Метелин просто смотрел – леший его дери, он просто смотрел. Метелин, сволочь ты эдакая, зачем это было нужно? И почему, pourquoi ты не стреляешь второй раз, пока у тебя есть шанс?
– Господин Гныщевич, я не понимаю, – прохныкал граф Набедренных. До трибуны наконец-то дотолкались мальчик Приблев и За’Бэй. Первый кинулся к Вене (Гныщевич не мог позволить себе обернуться, осмотреться), второй ухватил графа за узкие плечи и попытался его увести, что-то приговаривая, но граф будто врос в доски.
– Граф Метелин, ваше преступление против дела революции засвидетельствовано всеми жителями Петерберга. Сдавайтесь добровольно. Вам некуда бежать.
Метелин и не бежал, но звуки гныщевичевского голоса успокаивали толпу. Вы в безопасности. Всё под контролем. Всё под контролем.
Метелин не бежал. Он смотрел так, будто выстрел достался не Вене, а ему самому.
Говорят, старый друг лучше новых двух. Quelle absurdité. Дружба ведь не вино, чтобы становиться лучше потому только, что успело пройти время. Если уж на то пошло, верно обратное. С течением дней мы меняемся, дороги наши расходятся. Мы теряем то общее, что у нас было, и находим себя в иных сферах. По ушедшим не плачут. Когда тавры проложили-таки солдатам дорогу к Метелину, когда те выбили у него из рук револьвер и грубо оные руки заломили, Гныщевич выдохнул с облегчением.