355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфина и Корнел » «Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ) » Текст книги (страница 6)
«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 06:21

Текст книги "«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ)"


Автор книги: Альфина и Корнел



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 87 страниц)

– Откровенно говоря, я полагал, что это просто вольная формулировка. Полагаете, под «мыслью» понимается диахронический аспект, а под «мировоззрением» – синхронический?

– Полагаю недопустимой подобную вольность формулировок! Вводит разум во искушение, а не для того ли мы льнём к ученью, чтобы искушения обходили нас стороной? – почти пропел граф Набедренных, воздевая очи горе.

– Кто как, – коротко отозвался хэр Ройш-младший.

– О!

Граф Набедренных посмотрел на собеседника в упор, будто только что его заметил; так оно в некотором смысле и было.

– Насколько я понял, некоторые студенты льнут к ученью, чтобы поправить благосостояние – не только за счёт своих стипендий, но и за счёт чужих, – пояснил хэр Ройш-младший. – Графа Метелина давеча отправили в казармы за драку – не говоря уж, хм, о других мерах наказания. Но это лишь потому, что драка была публичной. Непублично же творится леший знает что. Вам не любопытно, как скоро они доберутся до вас?

Хэр Ройш-младший никогда бы не признал этого вслух, но самому ему не было любопытно – его всерьёз волновало, как скоро они доберутся до него. И дело не в том, что он боялся физической угрозы, хотя это было бы вполне разумно в связи с тем, что хэр Ройш-старший соответствующую подготовку презирал, ставя разум превыше телесного. Если и в том, что в последнюю очередь.

В первую же очередь его, как и подслушанного сегодня барона прогрессивных взглядов, возмущала ситуация в Академии. Впрочем, возмущаться следовало не ситуацией, а самой её идеей; но из идеи, положим, могло выйти нечто толковое, а вот нынешняя реализация никуда не годилась.

Бесчисленное множество неподготовленных и агрессивных молодых людей приходили в стены Академии ради стипендии и дармового – иначе не выразишься – жилья. Их глупо обвинять; родись хэр Ройш-младший портовым бандитом, он поступил бы так же. Вина здесь всецело лежит на сильных и образованных мира сего, построивших эту расточительную и неэффективную схему. И главным виновником выходил хэр Ройш-старший – спонсор и неявный пропагандист академического уклада.

Тот факт, что на лекции около трети студентов отсутствует, а треть оставшихся просто зашла погреться ноябрьским днём и откровенно занимается посторонними делами, почему-то принимался руководством как данность, не требующая коррекции. Тот факт, что малолетние бандиты устроили в стенах Академии настоящий портовый разбой, привлек внимание уважаемого главы Академии, этого хлыща Пржеславского, только когда разбой вылился в людное место. Тот факт, что наказание за разбой промахнулось мимо его настоящего зачинщика, нагло и неприкрыто пользующегося студенческим положением Гришевича, никого не смутил.

Тот факт, что хэр Ройш-младший унизительно боялся оказаться в числе жертв, действительно не имел почти никакого отношения к делу.

– Ежели мы перешли к откровенности, не премину заметить, что деление на «нас» и «их», беспардонно вторгающееся даже в лекционную аудиторию, ввергает мою душу в пучины отчаянья, – витиевато, но чистосердечно откликнулся граф Набедренных.

Тот факт, что хэр Ройш-младший ему завидовал, объяснялся вовсе не верфями и деловыми переговорами с бароном Копчевигом, а способностью графа Набедренных смотреть на реальность и видеть вместо неё Большой зал Петербержской филармонии и его роскошную люстру из баскского хрусталя.

– Почему? Я ведь не говорю о некоем внешнем или субстанциальном делении, – попытался объяснить хэр Ройш-младший. – Я говорю лишь о том, что мы с вами сейчас скучаем на приёме в честь вхождения генерала Скворцова в Городской совет, а в это самое время в неприметном уголке Академии – или рядом с ней – кого-то, возможно, убивают.

Граф Набедренных тонко и чуть укоризненно усмехнулся.

– Постойте. Вы скучаете на приёме и выражаете опасения в адрес неприметных уголков приветливейшей и радушнейшей Академии. Но где же тогда снисходит на вас благодать?

Глава 7. «Какой я тебе Гныщевич?»

– Дать по рылу тебе мало, – отразилось от стен над холлом обыкновенно приветливой и радушной Академии, – я тебя просто убью.

Парадная лестница змеится по стенам с третьего этажа на первый, прижимается к ним интимно: перегнись через кружевное литьё перил – увидишь под собой две скамьи, выход на главное крыльцо да пару человек в чрезвычайно сомнительной ситуации.

На одном из людей была приметная шляпа с перьями.

– Эй, Гныщéвич! – окликнул Хикеракли и громко свистнул.

Мотивации свои он обдумал уже в полёте. Ступеней много, этажи высоки, но спускаться, даже бегом, как давеча господин префект, с самого верха – плохая затея, когда дело зашло серьёзное. Прыгнуть со второго пролёта прямо на пол – лихая задумка, но в способности своей по нужде перекатиться Хикеракли не сомневался. Что же касается причины сего храброго поступка, была она, что называется, не умственной, а мышечной.

С верха лестницы Хикеракли преотчётливо разглядел, как Гришéвич-Гныщéвич вытаскивает из голенища нож.

Совершенно не ожидая нападения с воздуха, он обернулся, на что и рассвистал бесценные свои секунды. Рябое лицо его было перекошено нетипичной яростью – нешто наш дружочек надумал в стенах Академии всерьёз кровушку проливать? Вдохновился подвигом приятеля? Об этом и многом другом Хикеракли совершенно не думал – думало за него тело.

– Тебе говорю, Гныщевич, – рявкнул он, поднимаясь на ноги.

– Какой я тебе Гныщевич? – заорал Гныщевич.

– Самый что ни на есть гныщеватый гныщ и есть!

Какой-то студент постарше, прижатый Гныщевичем-Гришевичем к стенке самым что ни на есть разножовейшим ножом, и так-то был почти в полуобмороке, а от явления Хикеракли напугался ещё сильнее. И это в тот, что называется, решающий момент, когда надо пользоваться ситуацией и ноги уносить! Никакого понятия у человека.

Пока Хикеракли сетовал, тело его рассудило глубоко и метко. Чем, кроме беспрецедентно хамского поведения, примечателен в народе гныщ Гришевич? Мелким ростом, шпорами да шляпой. Мелкий рост – благословение пожизненное, это тело Хикеракли знало и само, шпоры прибиты к ногам, а вот шляпа…

Шляпу Хикеракли умыкнул мгновенно, только кое-как обчекрыженные гныщевичевские волосы и взвились. Хикеракли же взвился со шляпой обратно по лестнице.

– Тебя первым прибить, conard? – крикнул Гныщевич и, забыв о своей жертве, кинулся следом.

Краем глаза Хикеракли удовлетворённо подглядел, что жертва стены Академии покинуть таки догадалась.

– Догони сперва, олух!

Через полпролёта стало ясно, что догоняет олух вполне успешно, и Хикеракли метнулся в один из коридоров. Дело было в январе, вместо учёбы проводились отчётные экзамены, и под вечер Академия почти пустовала.

Совершенно забывший о ноже Гныщевич, с разбегу налетев на Хикеракли, просто съездил ему по скуле. Неожиданность какая! Ввиду малого роста лупцевать Хикеракли по лицу обычно было несподручно, и тому не перепадало. Непривыкший общаться наравне мелкий Гныщевич, впрочем, и сам нанёс удар мелкому Хикеракли смазанно, но мигом отскочил, встал в стойку, и стало ясно как день, что второй раз он такой ошибки не совершит.

– Тебе чего надо? Ты на кого лезешь? Жить надоело?

– «Тебе тево на-а-да», – передразнил Хикеракли, – ты головой своей подумал, петушок мой бойцовский, что творишь?

От подсечки уклониться было легко, но шпора всё равно проехалась по ноге, только сапог и уберёг. Не замедляя кругового движения, Гныщевич провернулся вокруг своей оси и неожиданно легко хлопнул Хикеракли раскрытой ладонью по уху – больно почти не было, зато в голове мгновенно загудело.

Вторая рука собралась в кулак и уже поджидала налетевшее на неё второе же ухо.

Хикеракли, коему ни на чуточку не надоело жить, рассудил, что так долго не протянет, и совершенно неблагородно отскочил назад.

– Ты расслабься, гныщ, всё равно твой знакомец убежал уже, – попытался он вразумить противника, – и ещё ты про ножичек забыл.

– Я тебя и без ножичка порву, сам видишь, – яростно ухмыльнулся Гныщевич и совершил прыжок, который совершенно однозначно должен был быть неисполним на таких каблуках.

Дверь лекционного зала по левую руку от Хикеракли подпирал приставной деревянный стул – их подтаскивали страждущим, когда сидений в аудитории не хватало. Стул полетел Гныщевичу под ноги. Гныщевич полететь на пол отказался, но споткнулся и зашипел.

– Дерись как мужик! – рявкнул он.

– Раньше вас, доблестный сударь, достоинство противников не заботило, – фыркнул Хикеракли, продолжая пятиться. – Ни секунды не сомневался в том, что ты, гныщевик, только против слабых горазд.

– Я знаю свои границы, – с хмурым азартом отозвался Гныщевич, – но для тебя их прямо сейчас раздвину.

И бросился на Хикеракли уже бегом. Будь он дружком своим тавром, вышло бы логично: тавр может себе позволить вложить в грубый удар тривиальнейший вес тела. А этот-то чего?

А этот импровизировал, подножку перепрыгнул – да так бы и пронёсся мимо, но уцепился в прыжке за шляпу. Шляпу Хикеракли не выпустил, по уху Гныщевичу съездил и сам, и оба они жизнерадостно покатились по полу. Вот только руки первого были мерзкой шляпой заняты, а второго (ух, он и ножичек отбросил!) свободны, и потому усесться сверху и придушить покрепче вора ему ничто не мешало.

– Убьёшь насмерть – казармами не отделаешься, – просипел Хикеракли. Хватка ослабла – инстинктивно, сиюминутно – но этого хватило на подленький удар коленом в спину и возможность вывернуться прочь. Гныщевич зарычал. Усталости он совершенно не выказывал.

– Слушай, лохматый друг, а как твои конелюбы относятся к твоим же шпорам? – подначил Хикеракли, в который раз отступая на безопасное расстояние. – Шпорами коня шпарят, неуважение-с!

– Не конелюбы, а коноеды, – запальчиво огрызнулся Гныщевич, после чего вдруг выдохнул: – Так и будем tout le jour по коридорам бегать? Отдай шляпу.

– Экий ты, портовая голытьба, к вещам-то личным привязчивый, – хмыкнул Хикеракли, и не думая сокращать расстояние. – Не отдам. Друг Метелин тебя кинул, так ты от боли-печали людей резать надумал?

– Я тебя резал? Нет. Пальцем трогал? Нет. Друг Метелин мой тебя касается? Non! – Гныщевич перешёл на новый, мрачно-угрожающий тон, и выглядеть стал в самом деле опаснее. – Шляпу отдай и катись своей дорогой.

Хикеракли задумчиво ущипнул заложницу за перо.

– А давай прямо, гныщ косматый, м? Раньше ты такого не творил. Чего осмелел вдруг?

– Твоего ли это ума дело?

– Я думал, ты человек практичный, – проигнорировал его Хикеракли. – Но время идёт, объект сбежал, а ты тут со мной возишься, да без ножичка. Выходит тебе, аки его сиятельству, просто злобу спустить надо? Вот уж разочарование.

Гныщевич хмыкнул, прямо как любил порой хмыкать сам Хикеракли.

– Тебе не понять, зеленовласка.

– На пальцах объясни.

– На пальцах? – Гныщевич остановился и скрестил руки на груди. – А почему нет? За спиной-то у тебя, если что, тупик. Объясняю просто, наглядно. Когда мне раньше до кого дело было, то как до ресурса, la ressource, смыслишь? Это не личное, это общественное, на судьбу отдельного человека мне плевать. А тут другое.

– Обидели тебя, что ли? Тебя?

– Вроде того, – снова сорвался на угрожающий шаг Гныщевич. Хикеракли соображал быстро.

– Не тебя. Дружка твоего.

– Вроде того.

– И ты, значит, вместо того чтобы дружка утешать, предпочёл меня колотить?

Гныщевич затормозил, и лицо его дёрнулось.

– Дружка не утешишь.

– Прибили, выходит?

– Не прибили, quelle absurdité. Говорил же, ты не поймёшь.

К чести Гныщевича будет сказано, когда шляпа прилетела ему в руки, ему хватило реакции её поймать. Скрыть недоумение – не хватило.

– Если не прибили, значит, утешить можно. Которого из дружков?

Объяснял Гныщевич чрезвычайно связно, только французских словечек Хикеракли не понимал. Но картинка всё равно рисовалась простая и понятная: утомившись от наглости малолеток, некоторые старшекурсники решили, что настало время ответного удара. Выданное графу Метелину («не абы кому, графу, mort et damnation!») наказание только укрепило их веру в то, что ответно ударить возможно. Но следовать за префектом было не с руки, и они решили, что называется, провернуть нечто особенное: выловили в каком-то закутке Плеть («и нашли же, мерзавцы, как-то без меня!») и покрасили ему косу.

Хикеракли расхохотался на всю Академию.

– Недаром, недаром они нам старшие, – кое-как проговорил он, – старые, мудрые! Умней и меня, и тем более тебя. Это уж точно агрессией не назовёшь, это шутка, что называется, сугубая!

Хохот его захлебнулся от злой, но скорее обидной, чем болезненной оплеухи.

– Conard, – процедил Гныщевич, – ты знаешь, что такое для тавра коса?

– Знаю-знаю, ваша честь, то же, что для пихта – волосы на ногах, гордость и вернейшая любовница. И что?

– И то, что есть нюанс. Плеть – общинный. Его в город только на тех основаниях и выпустили, чтоб чист был и безгрешен. Раз такое оскорбление получил всему таврскому народу…

– Не видать ему волюшки?

– Не видать ему жизнишки, – сумрачно передразнил Гныщевич.

Хикеракли задумчиво уставился на лепнину.

– Дай-ка я, уважаемый, по полочкам разложу. Я человек простой, мне не понять, но попробую мыслить конкретно. Как бы ты там ни дра-ма-ти-зи-и-и-ро-вал, дружок твой нынче – в какой-никакой опасности. А ты, выходит, тратишь время ваше бесценное на кровавую месть виновным и невиновным? Не пришло в голову ему, скажемте-с, помочь?

– Ты человек простой – и тупоголовый в придачу. Как ему поможешь? У него своя честь.

– Честь не перечесть… честь у всех своя. Когда через неё переступают, потом обычно становится лучше, а когда переступить не могут, потом и не оберёшься.

Гныщевич посмотрел на Хикеракли с сомнением. Шляпу свою он по-прежнему держал в руках – нерешительно так, не совсем по-гныщевичевски.

– Косу ему даже и не отрезали, – обольстительно пропел Хикеракли, – так, помарали чуток. Бывает, бывает. Верно? А значит, ежели дело в гневе общинном, может пересидеть, спрятамшись. Если спрячется.

– Справедливо, – неохотно признал Гныщевич.

– Но он не спрячется.

– Конечно, нет.

– И куда пойдёт отсвечивать?

– Туда, где есть шансы погибнуть славно. Где ему б и место, когда б не Академия. На бои.

Хикеракли присвистнул.

– Так они в самом деле есть? Что ни день, то новое, так сказать, открытие! – подойдя к Гныщевичу вплотную, он панибратски хлопнул того по плечу. – На бои тебе, родной мой, выходит, и дорога. Перехватишь быстро и ловко, аки шляпу, и не дашь погибнуть бесславно. Славной-то гибели, знаешь, не бывает.

– Это верно, – усмехнулся вдруг Гныщевич, но немедленно вновь помрачнел. – Ну перехвачу, ну выведу, а дальше мне с ним что делать? Прятаться ему некуда, у общины всё схвачено. Ночует при Порту. А я у себя в комнате общежитской, знаешь ли, не один. Cela ne colle pas.

– Никто не один. Сообразишь по обстоятельствам, ты парень сметливый.

Гныщевич окинул Хикеракли оценивающим взглядом, а потом решительно нахлобучил шляпу.

– Значит, так. Ты, раз такой умный и из себя весь душещипательный, идёшь со мной.

Хикеракли опешил.

– Совершенно не иду, помилуйте-с. У меня сразу два других дела есть.

– Идёшь, – Гныщевич категорично рванул его за плечо, – а по пути кумекаешь, как быть дальше.

– В Порт? Я человек простой, непортовый, меня туда не звали.

– Я зову, а вернее, в последний раз говорю тебе, что ты идёшь со мной, – Гныщевич не забыл свой ножичек, подобрал и привычным, оказывается, жестом сунул его за голенище. Хикеракли только вздохнул. Два других дела фигурой речи вовсе не были.

– И друг Плеть у тебя в переплёт попал, – проворковал он, нагоняя быстрый шаг Гныщевича, – и с другом Метелиным ты, говорят, рассорился – рассорился же, а? Один-одинёшенек во всём свете и остался.

– Зато ты у меня теперь есть, ненаглядный.

– Не я у тебя, а ты у меня.

Гныщевич вдруг сбавил шаг и развернулся с озарением на лице.

– Метелин – твоих лап дело? Он ведь после той promenade с тобой по казармам ко мне взрослым и мудрым вернулся. Ты подначил?

– А если и я?

– Зачем?

– А зачем он, дяденька, друзей моих притеснял?

Сие лаконичное объяснение Гныщевич вполне понял. Поджал губы.

– Со мной так просто не обойдёшься.

– Я ума только всё никак приложить не могу, – перешёл на шаг уже Хикеракли, – как ты, юный и глупый, в Академии отираться продолжаешь. Али многоуважаемый её глава и сам твоего ножечка боится? И секретарь Кривет нешто тоже?

– Я экзамены сдал, – горделиво отозвался Гныщевич. – Мне доступна литература на иностранных языках, впечатление производит отменное.

Эта детская гордость за свои достижения, так сказать, интеллектуальные выглядела нелепо и совершенно искренне. В Академии для портового мальчишки, взрощенного с некоторых пор таврами, жизнь была лёгкая, а потому, как оно и водится, скучная. Ему не хватало задач посложнее. Он и с Хикеракли-то заговорил голосом человеческим потому только, что тот подбросил сложную задачу аж дважды: сперва оказался в состоянии съездить по уху, потом сочинил всю эту (ему совершенно ненужную) аферу с Плетью. Это он, он, Гныщевич, был у Хикеракли как на ладони, а вовсе не наоборот.

А детская гордость в сочетании с детской же заботой о дурацкой шляпе была трогательной.

Два же других дела Хикеракли фигурой речи не были по-прежнему. И если одно из них являлось мероприятием, так сказать, увеселительным, без особого толку, то другое – другое имело наипрямейшее отношение к «другу его Метелину». И Скопцову. Было оно обещанным и запланированным их разговором, где Хикеракли-своднику полагалось всенепременно присутствовать вот уж двадцать минут как.

А раз двадцать минут как – то и что уж тут теперь поделаешь, чай не маленькие.

– За тобою теперь должок, – самодовольно бросил он немедленно ощерившемуся Гныщевичу, – да не за тавра твоего, не дёргайся. Сугубо финансовый. Ты мне сапоги попортил.

Глава 8. Январские ветры

Январь весь трещал под сапогами и крал дыхание. К назначенному месту Метелин пришёл раньше срока (просто не было мочи сидеть на месте), но перед дверьми ресторации развернулся, не решился мучить себя ожиданием – а ну как ещё напьётся до всяких разговоров, без того боязно, что не удержит себя в руках и…

И, собственно, что?

Раскидает пару столов в очередном заведении поприличней? Да кого уже этим удивишь. Нарвётся на санкции не только финансового характера? Да и это теперь уже было. Унизительно, мерзко, стойла, но в известном смысле даже душеполезно. В городе оно, конечно, не так, как в Академии – да в том и дело, что в городе оно не так! Это Академия различий не знает, а в городе он граф Метелин, в городе по-иному сложится.

Граф Метелин.

По документам – очень даже граф, очень даже Метелин. А по правде? Когда в детстве на отца ярился, мечталось: никакой он не графский сын, подкидыш, вон и волосы вправду черны до блеска, а отец его в дом взял по обещанию, клялся молчать и таить, но на совершеннолетие-то вызовет в кабинет, достанет из сундука ветхие пожелтевшие письма…

Объяснит, наконец, почему смотрит не в глаза, а пересчитывает пуговицы рубашки, трапезничает отдельно и, выезжая за город раз в сорок лет инспектировать чахнущее производство, не берёт с собой, сколько его ни упрашивай.

За город Метелин выехал сам, да так резво, что месяц потом прокутил в Столице. Родственник покойной матери навещал Петерберг, поддался уговорам, надумал показать шестнадцатилетнему Метелину настоящую, мол, светскую жизнь, которой отродясь, мол, в вашей припортовой дыре не было. Настоящая светская жизнь пошла к лешему со второго вечера, Метелин сбежал от родственников в трактирную комнатушку с видом на разбитую дорогу промеж полей.

И вернулся с позором к отцу, когда поиздержался, а столичные родственники отказались оказывать помощь – кроме той, которая поспособствует скорейшему отправлению обратно в Петерберг.

Метелин поёжился под порывом январского ветра, понял вдруг, что позабыл часы, а кружит заснеженными улицами уже давно – всяко теперь опаздывает. Ресторация для встречи была выбрана солидная, в аккуратном и солью покусывающем сапоги Конторском районе – сын генерала Скворцова может себе позволить. Хикеракли, взявшийся приглашение передать, ворчал, что уж в Конторском-то районе его услуги посредника возрастают в цене – но не всерьёз, конечно, просто набивался на дармовую выпивку. Мог не напоминать, Метелин проставил бы ему и так – без глупых хикераклиевских прибауток не ясно, как сыну генерала Скворцова в глаза смотреть.

А пришлось – Метелин опаздывал, но Хикеракли, выходит, опаздывал ещё сильней, поскольку сын генерала Скворцова в дальнем от входа, зато хорошо освещённом углу сидел один. Уже заказал бутылку столового вина и тарелку какой-то сырной закуски, но не притрагивался. «Скопцов», – вспомнилось Метелину. Неуважительно, зато по делу.

– Прошу прощения, если заставил ждать. Учебные нужды задержали, всё-таки экзаменационная неделя, – зачем-то соврал Метелин.

– Ничего-ничего… – покраснел вместо него сын генерала Скворцова и тотчас был ещё больше смущен подскочившим официантом, который проморгал взять пальто Метелина у входа и бормотал теперь какую-то заученную чепуху. Назначает встречи в солидных ресторациях, а не замечать официантов не приучен, одно слово – Скопцов.

– Впрочем, меня извиняет, что пришёл я всё-таки не последним, – воззрился Метелин на пустующий третий стул.

– Ужасная неловкость.

– Наш общий знакомец вообще любит пренебрегать социальными условностями.

– Что вы, граф, не сердитесь, я уверен, его отвлекло что-то существенное, иначе бы он непременно был уже здесь!

Метелин лишь махнул рукой и укрылся за поднесённым нерасторопным официантом меню.

«Граф, не сердитесь» льстило, но и мешало: Скопцов перед ним робеет, и совершенно непонятно, как дождаться Хикеракли, наталкиваясь поминутно на эту робость. Которая, по всей видимости, передаётся по воздуху, подобно простуде.

По истечении получаса (и половины же кувшина вина) неприличие молчания не только превысило все допустимые пределы, но и ощутимо издёргало нервы. Забывшись, Метелин осушил очередной бокал залпом, и едва притронувшийся к собственному вину Скопцов покосился на него с опасением.

– Видимо, что-то случилось… – пролепетал он в сторону.

– О да. Например, непредвиденная гулянка в общежитии.

– Вы несправедливы, граф, – ожидаемо возразил Скопцов. И, помявшись, добавил вдруг против всяких ожиданий: – Гулянка предвидена заранее и назначена на совсем уж позднее время, чтобы только не помешать нашей с вами беседе.

Метелин не нашёлся с ответом – столь странно и, пожалуй, забавно выглядел Скопцов, признающийся в том, что намеревается ночью пьянствовать.

– Не сочтите, что я тороплюсь в общежитие, – попытался Скопцов пошутить, решив, что нащупал ноту, – но, кажется, нам всё-таки придётся начать без переводчика.

– Вы тоже обитаете в общежитии Академии или только заглядываете побуянить? – произнесённый вслух, вопрос этот прозвучал менее изящно, чем подразумевалось. Как жалкое намеренье отсрочить содержательную беседу он прозвучал.

– Обитаю, да… Как раз с Хикеракли.

– И вам не утомительно делить комнату, пусть бы даже и с приятелем? Вы всё же достаточно состоятельный человек, насколько я могу судить. Простите, если…

– Никакого «если», мне понятно и ничуть не оскорбительно ваше любопытство! – Скопцов поддержал незначительную болтовню с преувеличенной радостью. – Понимаете, граф, так вышло, что я с самых детских лет обитал в казармах при отце – у меня попросту нет никакого подобия дома в городе, а заводить его сейчас показалось мне расточительством. То есть, нет, не совсем, – затараторил он с чего-то, – я искал было квартиру в Людском районе, поближе к Академии – но, видать, поздно спохватился и поближе как раз не нашлось. Вот и решил, что в общежитии нет ничего зазорного.

– Ничего зазорного, – поспешно кивнул Метелин, предположив, что причина смущения Скопцова – в нежелании далеко ходить каждый вечер неспокойными дворами Людского района. И встречаться-то он предложил в Конторском, и ресторацию выбрал какую-то прям чиновничью вместо нормального кабака. И при том – с самых детских лет в казармах. Уму непостижимо.

– …А в общежитии занимательно, там люди всякие есть – и иногородние, и иностранцы даже. Можно многое узнать, даже на улицу не высовываясь. И к тому же такое чувство, будто вовсе из Академии не выходил.

Конечно, там же и Гришевич живёт, который этому доходяге столько крови попортил. Правда, Гришевич в общежитии не промышляет: студенты-то тамошние те же, да не те – кто в общежитии устроился, тот обыкновенно из родительского кармана деньги уже не таскает, другие нравы. Ну, так Гришевич раньше говорил – до тех пор, покуда Метелин не вернулся с казарменного наказания. А после наказания у них обратно не срослось: не мог же Метелин напрямик высказать, почему это он вдруг передумал на доходяг страх наводить! Пришлось юлить, упирать на то, что с тем скандалом руководство Академии внимательней стало – чистейшая, между прочим, правда, Гришевичу бы самому теперь внимательней чужие кошельки по закоулкам щупать. А Метелину, мол, из Академии быть отчисленным не с руки – и вновь правда, вновь чистейшая. Вот скажет ему Скопцов, что Хикеракли тогда в казармах наобещал, и можно отчисляться. Два месяца они его издалека испытывали, всё не верили, что в самом деле утихомирился, а теперь сидит Метелин со Скопцовым безо всякого Хикеракли, вино распивает и беседует зачем-то об общежитии, будто это может отменить его уродливую, как портовый калека, жизнь.

– Граф, я вас утомил? – обеспокоился Скопцов. Видимо, по лицу Метелина что-то этакое пробежало.

– Нисколько. Просто… – повторно врать про экзаменационную неделю не хотелось, ничего другого на ум не пришло, и ответ скомкался в горле, не сложился в куртуазное оправдание.

Стало жарко и мало вина (никогда ведь не любил, кислятина одна и никакого хмеля в голове!).

– Какой же я негодяй – сижу, терзаю вас чепухой! – Скопцов весь переполошился, всплеснул руками, едва не опрокинув свой бокал. – Это всё от смущения, граф, – добавил он куда тише и доверительней. – Знали бы вы, какой жгучий стыд я испытываю за детское своё любопытство, сделавшее меня невольным хранителем чужих тайн.

Все эти романные штампы – «жгучий стыд», «хранитель чужих тайн» – должны были вызывать приступ рвоты, но почему-то, наоборот, успокаивали, примиряли с вином и перетопленным от бестолкового усердия залом. Или успокаивало то, что за романными штампами скрывалось: Скопцов и сам не рад быть разносчиком пересудов, не кичится своим преимуществом, не услаждает самолюбие за счёт прибежавшего по первому же зову Метелина.

– Чрезвычайно благодарен вам за готовность со мной встретиться, – скороговоркой выпалил он, предполагая, что душевных сил на учтивость потом может и не сыскаться.

 – Это я должен быть вам благодарен за возможность облегчить совесть. История, о которой вам обмолвился Хикеракли, когда-то, признаюсь, буквально лишала меня сна. Я и вообразить не мог, что однажды познакомлюсь с человеком, для которого она имеет самое животрепещущее значение…

Так и прошелестел: «самое животрепещущее значение». Просто немыслимо, насколько же проще, когда за тебя шелестит романными штампами кто-то другой.

Может, оно и хорошо, что Хикеракли потерялся где-то в ветреном январе? Его прибаутки колют острыми краями, всё-то ему лишь повод позубоскалить, а до нелепого почтительный Скопцов будто бы безопасен, будто бы с лакейской покорностью проглотит собственный язык, стоит только глянуть на него исподлобья.

– Продолжайте же, – по-хозяйски откинулся Метелин и кивнул официанту на почти что приговорённый кувшин вина.

Скопцов сцепил пальцы в замок, стал весь будто бы ýже, хотя и без того не удался в плечах.

– Как я чуть раньше упоминал, в казармах Охраны Петерберга я с самых детских лет. Ребёнку, конечно, многого не скажут, но всегда есть способы и самому разузнать… Ох, граф, что же я такое несу! – вновь запутался он в словах, посмотрел растерянно: будут, мол, бить, или пронесёт? – Тут, наверное, не обойтись без некоторой предыстории – вы уж извините мне моё многословие, граф. Так вот. Первый раз расстрельному приговору я был свидетелем лет в четырнадцать – не потому, конечно, что прежде не приговаривали, а просто так уж сложилось: сочли достаточно взрослым, не стали намеренно утаивать. Я переживал изрядно – всё ж таки убийство, пусть и по закону. Но хотелось взглянуть. О, понимаю, сколь чудовищно это звучит, но я сейчас о том лишь, что детскому разуму – чтобы справиться с этим парадоксом несправедливости! – чудилась непременная необходимость неким собственным будто бы ритуалом почтить прерванную жизнь, – Скопцов вдруг выдал категорически не подходящий к его пламенной тираде смешок едва ли не ядовитого свойства. – Спросил, конечно, у первого подвернувшегося солдата, так когда же казнят. А он и ответил: да, мол, когда наиграются.

Потный официант (ну прекратили бы топить, сколько можно!) как раз заменил кувшин, замер перед столом в ожидании иных указаний. Он был пожилой, с полированной лысиной и совсем не походил на официантов тех рестораций, которые обыкновенно посещал Метелин. С прижимистым и непьющим Гришевичем они гуляли по кабакам попроще, где заказы разносили румяные злоязыкие девки. Девки Гришевича за трезвость то и дело поддевали, и Метелин как-то предложил ему одну такую девку у хозяина кабака и купить в назидание – разумеется, на его, Метелина, средства. Думал, значит, приятелю подарок сделать.

Приятель только фыркнул: «А ещё графьё! Где только таких manières impolies нахватался?» и через полчаса поднялся наверх с той девкой безо всяких средств.

– Пшёл вон, – сообразил Метелин услать официанта, когда заметил, что Скопцов молча теребит салфетку.

– Не знаю даже, как и продолжить… – озабоченно огляделся тот по сторонам. – До вас, граф, наверняка доносились слухи о репутации Охраны Петерберга? Безраздельная власть развращает. Стоит ли мне пытаться вам пояснить, что значит это дикое «когда наиграются»?

– Пожалуй, нет.

Про «наиграться» тоже с Гришевичем история была. Однажды убедил-таки его поужинать в заведении, подобающем по статусу графу Метелину и его спутникам. Плеть не рискнул, что было досадно: явиться в «Нежную арфу», тихое местечко прямиком за Филармонией, при ручном тавре – вот это был бы номер! Не в «Петербержскую ресторацию» же направлялись, в «Петербержской ресторации» Метелину и самому не по себе – недаром она окнами на здание Городского совета смотрит.

Ужин в «Нежной арфе» выходил тоскливым: публики отчего-то почти не было, Гришевич портовую натуру демонстрировать не спешил, всё больше сам присматривался, приценивался к широкой жизни будто. Досидели до поздней ночи, но как-то пресно. Официант – без конца ошибавшийся, явно едва устроившийся – надумал указывать им, когда уходить, и Метелина понесло. Там в ресторации сплошь филармонические мальчики, они тарелки собирают в ожидании местечка в оркестре – чрезвычайно духоподъёмно им музыкальные запястья над столом выворачивать. Присутствие Гришевича Метелина тогда раззадорило ох не только на выворачивание запястий, но от Гришевича же он под конец по рёбрам и получил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю