355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфина и Корнел » «Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ) » Текст книги (страница 64)
«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 06:21

Текст книги "«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ)"


Автор книги: Альфина и Корнел



сообщить о нарушении

Текущая страница: 64 (всего у книги 87 страниц)

– Я сегодня думал про Йыху Йихина, – сообщил оным Хикеракли, продолжая волочь их по направлению к «Пёсьему двору». – Я про него всегда думаю, но сегодня особенно. Он для Петерберга фигура значимая, можно даже сказать, знаковая. А что нам о нём ведомо?

– Многое, – улыбнулся Драмин.

– А вот шиш! Я сегодня как проснулся, было мне откровение. Что, думаю, если я – его потомок, пра-пра-пра-сынок? Как думаете, может такое быть?

– Это по материнской линии, – буркнул Коленвал, – а по отцовской прямиком к тому пророку восходишь, что Имперскую Башню свалил.

– Папашу не трожь! – Хикеракли возмущённо взмахнул руками. – Папаша мой – пихт, пихче некуда, тут никакого экивока. А вот про мамашу – это ты верно. Потому как что мы знаем о йихинских потомках али наследниках? Вроде наследник у него был – но сомнительный, конечно. Неродной, так сказать. А вдруг и родные имелись?

– Не исключено, – пожал плечами Драмин, – но ты-то здесь при чём?

– А как же! Сам погляди, сколько у нас похожего. Один рост, лицом тоже смахиваю, ежели по портретам судить.

– Не смахиваешь.

– И фантазия, богатая фантазия!

– Хикеракли, – Коленвал остановился так твёрдо, что упомянутый чуть не ухнул лицом о брусчатку, ибо друга своего в этот момент как раз по спине хлопал; и не только остановился, но и заговорил вдруг совсем тихо: – Твоё веселье выглядит совершенно нездоровым.

Драмин скорчил физиономию, ясно выражающую, что он к подобным, как говорится, инсинуациям никакого отношения не имеет. Хикеракли растерянно поскрёб небритость.

А что он делал-то в тех комнатах, пока спать не свалился? Ведь не пил в кои веки.

– Веселье, друг мой, нездоровым не бывает, – воздел Хикеракли нравоучительный перст. Коленвал только раздражительно поджал губы:

– Я тебе не мамка и не нянька, но мне гадко смотреть. Ты для кого выделываешься?

– Да о чём ты?

– Шут гороховый, – сердито бросил Коленвал и зашагал вперёд.

Хикеракли однако же вслед за ним не поспешил – снова ему потребовалось поскрести, теперь уж затылок. И что в нём, скажите на милость, не так? Что неправильно? Или он всегда с таким лицом ходить должен, будто весь этот город ему одному на попечение выдали?

Э, нет, брат, не обманешь. Хикеракли всё теперь понял. Он, брат, тоже не мамка и не нянька. Он человек свой собственный, а не общественный, будто тавр какой. Как-то до его рождения люди своим умом обходились, чай и дальше не перемрут-с.

А Хикеракли в «Пёсий двор» хочет, и проснулся он сегодня свеженьким, аки самый настоящий толстопузый огурчик.

– Это он просто завидует, я так думаю, – неуверенно предположил Драмин. – Ну, что ты умеешь отдыхать. Коленвал-то не виноват, что рабом труда уродился.

– Завидует? – Хикеракли притопнул ногой и, не скрываясь, гаркнул Коленвалу в спину: – Я и без тебя напиться могу, уж справлюсь!

– Всего наилучшего, – не обернулся Коленвал.

И ушёл.

Ну конечно, ничему он не завидовал. Завидовать безалаберности? Тут по-драмински наивным надо быть, чтоб такую каверзу в душе Коленваловой увидеть. Не завидовал он, а заботился. Переживал – уж как умел.

Так и что с этого Хикеракли-то? Не пять лет мальчику – ежели к двадцати годам так и не обучился светлые свои чувства по-людски выговаривать, его на то воля, не хикераклиевская. Пусть себе выкапывает динамики вместо доброй кружки пива. И это Хикеракли не из обиды так думал, у него на душе, наоборот, спокойно было и ясно.

Выросли мы уже из мамок да нянек, братцы, кончай потеху.

– Он вернётся, – Драмин всё так же неловко перемялся, – ты же сам знаешь, мы ещё в «Пёсьем дворе» будем, а он уже сыщет предлог зайти. Коля просто вспыльчивый.

– А мне всё равно, – Хикеракли жестом предложил продолжить путь, а внутренне поразился вдруг тому, как правдиво слова его звучали. – Ежели хочет – пусть возвращается, а нет… Какое моё дело?

– Брось. Тебе всегда и до всех есть дело.

Хикеракли равнодушно пожал плечами.

День склонился уж за полдень, а в два обещали на площади перед Городским советом поведать обо всех славных петербержских подвигах – торжественно, с помпами и конфеттями. Возле Академии по сему поводу творилось необычайное оживление: лектор Гербамотов – вот уж человек склада непубличного! – выбрался на самые ступени и там со студентами что-то горячечно обсуждал. Белые орхидеи, коими зарисованы были уже все углы вокруг, сегодня старательно подновили, расчистив по такому поводу снег. Золотых флагов не напаслись, так что обойтись решили жёлтыми.

Пиршество, истинное пиршество в городе водворилось.

Пиршество же лично Хикеракли драматически оборвалось, стоило ему только потянуть на себя кабацкую дверь. Он ещё на владельца сего славного заведения посмотреть не успел, как в голову ему вошла мысль довольно поганенькая.

В «Пёсьем-то дворе» до сих пор томился напоенный и пленённый граф Метелин.

Хикеракли уж подумал было развернуться, но кабатчик на него немедленно навострился, будто только того и ждал. Кабатчик «Пёсьего двора» по всем студентам звался просто Федюнием, а из внешнего, так сказать, облика отличался в первую очередь вислыми чёрными усами да широкой плешью. Вместе они придавали ему вид несказанного уныния – в противовес, значится, юной да горячей весёлости окрестных кварталов. По характеру, впрочем, Федюний тоскливостью особой похвалиться не мог. Человек он был молчаливый, но быстрый и с соображением.

– Вы-то мне и нужны, господин Хикеракли, – немедленно воззвал Федюний, маняще кивая за свою кабацкую стойку. – Извольте на пару слов, сделайте милость.

Драмин ухватился за одну из девок с полным пониманием ситуации, так что Хикеракли некуда оказалось выкручиваться. За стойку он прошествовал с неохотой, однако немедленно похлопал Федюния по плечу.

– Спокойно, Федюша, не серчай. Ведь спокойно? Не застрелилось там пока его сиятельство?

– Не застрелилось… – Федюний скрипнул в руках пивной кружкой с самым жутким видом. – Так он что, ещё и при оружии?

– Ежели не выкинул. Помнится, давал я ему револьверчик… – оценив бешенство во взоре кабатчика, Хикеракли поспешил его успокоить: – Да чего ты так расстраиваешься! Граф Метелин человек честный, а теперь ещё и смирный. Вырос, нагулялся. Он не стал бы ни за что в людей безвинных стрелять.

Федюний помолчал чуток, закусывая усом то, чего вслух говорить поостерёгся.

– Послушайте, господин… Хикеракли, – выговорил он наконец, – я таких услуг, как вы заказали, не предоставляю. Держать человека, как в тюрьме? У меня здесь всякое бывает – случаются и буйные клиенты, которых успокоить надо, и клиенты деликатные. Но ведь четыре дня вас ждём! Его кормить надо, поить надо, горшок ему выносить надо. Хвала лешему, удалось сойтись. А теперь вы говорите, что он при оружии всё это время сидел!

– Ну что тебе теперь, медаль личную отчеканить? – рявкнул Хикеракли. – Это была услуга политической важности. Или денег надо?

– За содержание вы заплатили. – Федюний отставил кружку и залез руками куда-то в недра стойки. – Просто заберите графа Метелина и не просите меня больше о таких услугах.

– Могу и попросить, – обиделся Хикеракли, – может и понадобиться.

– У вас свои камеры в казармах есть, – в стойке обнаружился куцый ворох бумажек. – А это вам от графа Метелина послания.

Послания были выведены со студенческой аккуратностью. Над каждой «б» и «д» вились прихотливые закорючки.

– Что ж ты мне их, подлец, не отправил?

– Куда, скажите на милость? В общежитие? Раньше вас обычно в «Пёсьем дворе» и искали. – Федюний вдруг взял плаксивый тон: – Разве вы мне отчитались, когда вас ждать? Захожу я с парой грузчиков наших, если понадобится успокоить, к графу Метелину. Он меня спрашивает: что происходит? Когда выпустят? Я ему – когда господин Хикеракли вернётся. А когда вернётся? Скоро, отвечаю. Так все эти дни и отвечаю – спасибо, он только письма решил писать, через окно не полез или в драку.

– Там каморка без окон, – напомнил Хикеракли, – и прекрати нытьё. Заберу я Сашку, заберу. А куда мне слать корреспонденцию, я тебе, остолопу, сообщаю: Братишкин переулок, дом одиннадцать. На лбу себе запиши.

В послания метелинские смотреть совершенно не хотелось – знал Хикеракли и так, что там увидит. Эту вот растерянность, сосредоточенные попытки понять, что стряслось, и немного страха. Да не такого страха, какого стоило бы, а страха самого себя. Вечно Метелин боялся, что он тут главный дурак, он не сообразил, он, может, из жизни как-то выпал или ещё чего. Нешто он и под залпы вражеские послания строчил, а не рвал, как говорится, когти всеми силами да неправдами? А ежели б снаряд в «Пёсий двор» прилетел, в самую его маковку, в каморку чердачную?

Дурак и есть. Немудрено, что Хикеракли о нём и вовсе забыл. Вот уж сколько – пять? – дней назад, значится, услышал все эти россказни про явление Резервной Армии, и тогда смекнул: негоже графу Метелину по улицам Петерберга бродить. Шинель на нём ненашенская, вести на языке – опасные; ежели сам чего не напортачит, так ему же кости пересчитают. Ещё и револьверчиком размахивал, про Твирина что-то бормотал.

Мог ведь и пристукнуть. Или Золотце мог бы – это уже, значится, позже. И кто б тогда команды в самый, как говорится, решительный момент раздавал? Ежели б Твирин холодненький лежал, а? Вот то-то и оно.

Нет, что Хикеракли Метелина запер – это он правильно, а Федюний простит. Запер – и бегом хэру Ройшу отчитался обо всём услышанном. Дальше, вестимо, были обсуждения, планы, взрывы, осада… вот Метелин из башки и вылетел. Не до метелиных в такие моменты.

Его сиятельство возлежало на койке, заткнутой в уголок крохотной скошенной комнатушки. Федюний не забыл выдать Хикеракли ключ, и, когда тот открыл дверь, из комнатушки препаршиво завоняло – не только нечистотами да немытым телом, но и перекисшим уже молоком. Видно, с момента залпов никто сюда зайти не решился. Оно и верно: прогрохотало знатно, арестант как пить дать с расспросами полезет, а чего ему ответишь?

При виде Хикеракли Метелин коротко, нервически подпрыгнул, но потом скривился и подниматься не стал. Ноги свои он на простыни закинул прямо в сапогах, а револьвер уж верно прятал под подушкой. Одна только шинель метелинская была аккуратно и даже трогательно подвешена на крючок возле двери.

Шинель, к слову, его сиятельство обстрогало знатно – обеденным ножом, не иначе. Обрезало погоны, отковыряло красные шевроны да канты, как уж сумело. Без знаков различия шинель превратилась в задрипанную кацавейку, но зато и не провоцировала желания сразу же засветить носителю в глаз, посчитав такового противником. Кое-где красные меты остались, но вопрос был изучен со всей солидностью, тут не поспоришь.

Сам же граф Метелин на Хикеракли смотрел насмешливо, а то и зло.

– Из твоего явления я заключаю, что Петерберг пока что всё-таки на месте, – чересчур громко проговорил он, позы по-прежнему не меняя. – А я уж было подумал, будто мой город сгинул.

– И ничего подобного, – упёр Хикеракли руки в боки, – вовсе даже наоборот, вооружённое столкновение выстоял и выдержал.

– Вот как, – тон у Метелина был непонятный, – радостно слышать.

Тоскливо в такой вот слепой каморке сидеть, где из друзей тебе – один только стол колченогий да тумбочка. Хикеракли наверняка знал: сунь его кто в такое заключение, он бы безо всякого револьвера назавтра же тут скандал учинил, вырваться попытаться. А Метелин ничего, стерпел. Верил, честный, что друг ему дурного не сделает.

– Да ты не серчай, – попросил Хикеракли, вступая в каморку целиком; экая она низкая, обычные люди всяко лбом бьются. – Я тебя здесь для твоей же безопасности запер. Или ты б в камере лучше сидел?

– Я б лучше помог Революционному Комитету не одним только пьяным разговором, – Метелин не двигался, только водил вслед за Хикеракли глазами. – Я ведь затем и дезертировал, чтобы мои знания как-то Петербергу пригодились. А ты меня запер.

– Да ведь выстояли же! Думаешь, мы сами…

– А если б не выстояли? – перебил Метелин, и в голосе его прозвенели все страхи этих дней взаперти да в безвестии. Оно конечно: ехал всех спасать, мчался, дезертировал, на личную гордость плюнул, а тебе тут – ни спасибо, ни привета, только горшок под койку. Но главное – главное в неизвестности, конечно. Сумел али не справился? Осадили, али поменялось что? Страшно.

– То померли бы все, Саша, померли да валялись! Однако же не померли. – Хикеракли махнул головой на дверь. – Ты вставай, чего разлёгся? Пойдём выпьем, там и Драмин ждёт…

– А куда мне спешить? – сумрачно поинтересовался Метелин, но потом всё же сел, извлёк револьвер из-под подушки и у револьвера же неловко поинтересовался: – Выстояли, значит?

– Выстояли? Нет, это я неправду сказал, обманул тебя. – Хикеракли ухмыльнулся мгновенно заиндевевшим скулам: – Нам и стоять не пришлось. Денёчка не прошло, а Резервная Армия уж сдалась.

Метелин устало выдохнул.

– Не издевайся, пожалуйста. Не хочешь объясняться – молчи.

– Вот и этому я не нравлюсь! – возопил Хикеракли, требуя поддержки воображаемых этой сцене свидетелей. – Где ты, Саш, издёвку нашёл? В нашей, как говорится, одарённости? Вот тебе моя клятва наисердечнейшая – сдалась Резервная Армия, по городу чуток постреляла да сдалась!

– Сдалась? – Метелин растянул губы в недоверчивой улыбке, а сам весь приподнялся. – Но как такое может быть?

– Это вопрос психологический и, если хочешь, философский. Тут с кондачка не ответишь – или, вернее, я не отвечу, потому как сам до конца уверенностью не поклянусь.

– Хикеракли, но у Резервной Армии же были все возможности… Время, ресурсы. Ситуация позволяла ей не спешить, принять любое решение трезво. И в таких условиях она – сдалась? Не пошла, к примеру, в глупую атаку, не проиграла, а сдалась?

– У Резервной Армии были все возможности, да не было умения воевать, – покачал головой Хикеракли. – Ну, бывало у тебя так по молодости с девицами? Вроде всё на месте, да и сам знаешь, что она согласная, организм работает как надо, и вообще нам, людям-то, природой это дело завещано! Однако же неловко почему-то, может и сбежать захотеться.

Заслышав про девиц, Метелин закатил глаза и пробурчал что-то в духе «всё у тебя к одному сводится».

– Не подумай, что у меня так бывало, – утешил его Хикеракли, – но я наслышан, да и вообще – не в девицах тут дело. Образ-то ясен? Мы ж ловко всё просчитали, психологию выверили. Сперва, значится, накрыть их пониманием того, как на настоящих войнах люди умирают – всякие, и плохие, и хорошие, и неважно уж. Потом… – он запнулся. – Потом там была специальная такая хитрость, чтобы их солдаты своих же людей убили. Не чтобы покалечить или подорвать – хе, подорвать… Да, как раз чтобы подорвать, но не их, а мораль ихнюю-с. Ну, понимаешь? Это ведь у нас давно тут расстрелы да кровь рекой, а они не воевали, они от перехода устали, они собирались тут под городом встать да с девками кутить. А мы им в руку сами ружьё тычем. Видишь, какое тут давление?

– Но есть же командование, – не понял Метелин, – там умные люди сидят. Это всё-таки армия. Неважно, какова мораль, когда есть приказ.

– У Охраны Петерберга тоже было командование. Эх, Саша, ты как будто в Академии не учился! У Империи разве не было командования? И где она теперь, Империя? Или, скажем, наш уважаемый глава господин Пржеславский нами разве не командовал? Мешало ль нам это на лекциях кутить, а в уголках драться?

– Одно дело – драться в уголках, – Метелин упрямо набычился, – а сдаться армии противника – совсем другое.

– А это уж твиринская импровизация. Почуял момент, прохиндей. Страх раскочегарил, а сам пальнул по врагам бескровно – понимаешь ты это? Сидят они в траншее, пукают в нас артиллерией, а им в ответ: братцы, да ведь это не мы злодеи, это ж вы злодеи! Вы людей убиваете, своих да чужих, а мы в Петерберге и вовсе мирные! Вот они и приняли покаяние. – Хикеракли призадумался. – Хотя, думаю, дело не в этом. Тавры на Южной Равнине перерезали всю Оборонительную Армию, слыхал? Нет? Да и ладно. Твирин Армии Резервной сказал, что их туда заместо вырезанных перебросить намереваются. Может, оно и правда, он же ходил на переговоры с резервным начальством. Может, враки импровизационные. А только сдаться Петербергу – оно приятнее, чем на настоящую войну с таврами отправляться.

Метелин ковырнул ногтём рукоять револьвера. И вот же занятная оказия: грязный, немытый, с волосами сальными – всё равно он теперь выглядел достойнее, чем когда при бриллиантовых запонках ходил. Спокойнее и честнее.

– По-прежнему не понимаю, – Метелин не поднимал глаз, – не понимаю, как такое возможно, и не понимаю, зачем ты меня…

– Сказано же – для безопасности! Вот бестолочь, – осерчал Хикеракли. – Ты пьяный был! Или мне тебя за ручку водить требовалось, пристраивать?

– Нет, – еле заметно качнул головой Метелин. – Нет, но я мог бы…

– Твирина пристрелить, – Хикеракли почему-то и слушать его не хотел. – Я уж понял, спасибо-пожалуйста. А ведь это Твирин самый главный бескровный залп дал, Твирин твой город спас. Поговорил с Резервной Армией так, что тамошние твои дружки живыми сдались, без лишних трат, тоже Твирин. Вот бы ты дураком вышел, ежели б я тебя тут не прикрыл!

Метелин молчал, понурившись, как нашкодивший сорванец или, скажем, щенок. И за что Хикеракли его сейчас ругает, душу ему напрочь выкручивает? Ведь видно же, что дурно ему – перетрясся тут за Петерберг, без окон запертый, а теперь и стыдно, и нервов уже нет никаких.

А у Хикеракли нервный завод, скажете, имеется? Он, может, за то Метелина ругает, что сам, поутру проснувшись, все кулаки себе сбитыми обнаружил – не костяшки, а синяки сплошь. Это потому, что вчера, когда ввалился в безымянные свои комнаты, обо что-то их стесал, господин самый умный. И выл в этих комнатах почище всяких метелиных, ослом выл, ибо нет никаких сил человеческих делать то, что люди порой друг с другом делают, нет же сил уснуть после такого, и не в грохоте залпов дело.

И не то чтоб Хикеракли было за себя теперь стыдно. Ежели ему и стыдиться, то Хляцкого да хэра Штерца, а что слышали люди за стенками какие неприличные взрослому человеку звуки – то чушь. Да только и тех двоих можно тоже не стыдиться. Какой им, мёртвым, прок?

Тут в другом, как говорится, нюанс. Вот рассмотрим, к примеру, Метелина. Переживает Метелин? Переживает. Устал от нервов, от обиды измаялся? А то. Трудно ли Хикеракли проявить к нему снисхождение?

Нет, ничуть не трудно, ни самую капельку. Только какая ж это тогда выходит дружба, когда один к другому всё время с пониманием, а тот ему в ответ – гулю? Это не дружба вовсе, а, если угодно, забота отеческая или роман невзаимный, как в дамских книжонках. Но сам-то, сам Хикеракли разве не человек? Или не полагается к нему вовсе никакого уважения?

Может, Хикеракли сегодня с утра потому такой весёлый был, что нужно от вытья во рту перебить послевкусие – а оно не перебивается, смердит, паскуда, почище метелинской комнатушки. И ничего ты с ним не поделаешь, никуда от него не денешься, и никто тебе не поможет, потому как это ты всем вокруг помощник, а о тебе подумать им и в голову не придёт. Дуться на это дело не с руки вовсе: нет такого закона, чтобы человек понимание да утешение самой своей природой заслуживал. Человек – тварь эгоистическая, это всякому известно.

Но ведь и Хикеракли же человек.

– И куда мне теперь идти? – тихо поинтересовался Метелин, так и не желая от револьверчика отлипнуть.

– А я почём знаю? Хоть на все четыре, хоть на восемь. Я тебе дверь отпер, ты свободный теперь человек.

– Да, но… – Метелин распрямил ноги, чуть не стукнувшись о косой потолок макушкой, и посмотрел на Хикеракли эдак – сверху, но как-то робко. – Что сейчас происходит в городе?

– Торжества да тирады, тирады да торжества, что и подобает опосля кровопролития. – Хикеракли загнул ссаженные пальцы. – Твирин, Гныщевич… ну и граф, конечно, речи перед Городским советом читают. О нашей победе, о дальнейших, как говорится, перспективах. Ежели тебе так интересно, отчего нам враги сдались, ты поспешай – вот и послушаешь.

– Твирин, Гныщевич и граф Набедренных, – Метелин усмехнулся с непонятной горечью, попялился на свой револьвер ещё немного и спросил: – А ты помнишь, о чём мы с тобой в последний раз разговаривали?

– О планах Резервной Армии.

– Не только. Мы ещё говорили о переменах и о цене этих перемен. Помнишь?

– Ну.

Метелин кивнул самому себе, будто в этом «ну» вся мудрость бытия и скрывалась. Сволок с крючка раздёрганную шинель – даже и идти далеко не пришлось, накинул её, бедную, на плечи. Запустил пальцы во взъерошенные, не по-аристократски теперь остриженные волосы.

– Просто… Говоришь, речи читают? Ты прав, сходить и послушать было бы любопытно, но я вот думаю… Может, мне лучше потерпеть немного, а под вечер – прямиком к Гныщевичу? В конце концов, если ты говоришь правду, город уже в безопасности, так что остальное не так и важно. А я… – Он с надеждой посмотрел на Хикеракли. – Как ты считаешь?

Хикеракли взгляд его выдержал, да в процессе того почуял, как рот сам собой кривится в непривычной формы усмешку.

– Никак не считаю. Мне-то что?

– Он, наверное, мне не будет рад, ему не до того… Не девицы ж мы юные, чтоб скучать и письма писать. Так ведь?

 Ох, не так – или, может, так, но не потому, что «не до того». Вот была бы комбинация любопытная – посмотреть, как теперь Гныщевич с Метелиным встретятся, как непростую свою ситуацию прояснят! В одном углу ринга, значится, папашу застрелили, а в другом его всю жизнь ненавидели, а в третьем – завод ещё, камень треклятого преткновения… Да-а, долгий вышел бы разговор да увлекательный. И нужный.

Любопытная чрезвычайно комбинация, только вот Хикеракли почему-то это вовсе не было любопытно, и он снова пожал плечами с полным безразличием.

Метелин побарабанил пальцами по дверному косяку и кивнул:

– Тогда я лучше пойду на площадь.

Глава 70. Только совесть, только укор

Площадь улыбалась.

Гомонила, жестикулировала, расспрашивала, втолковывала, давала подзатыльники, вставала на цыпочки, отмахивалась, огрызалась, отдавливала ноги, здоровалась через головы, жаловалась, охала, блажила. Но сказать, будто она хмурилась и всхлипывала, было нельзя – хмурились и всхлипывали отдельные островки в человеческом озере, разлившемся перед зданием бывшего Городского совета.

А площадь всё же улыбалась.

Твирину чудилось: каждая улыбка тыкает его трудолюбивой иглой – туда, где и так уже истыкано до кровавого месива.

Вот сбоку в первом ряду берут на закорки ребёнка, и он тотчас распахивает рот, впитывая открывшийся вид. Один укол.

Вот запыхавшаяся цветочница с пузатой корзинкой, опустошённой влёт. Второй укол.

Вот по центру какие-то невидимые весельчаки вздумали подкидывать в воздух шапки. Сразу много мелких уколов.

Вот лучащиеся гордостью патрульные из Второй Охраны раздают во все стороны очередные листовки, от вида которых игла вонзается всё глубже.

Вот звенящий шпорами Гныщевич подводит к изнанке сцены нескольких медно-гулких тавров, отмеченных простыми белоснежными повязками, и по очереди указывает на собравшихся членов Революционного Комитета, наверняка сопровождая демонстрацию неким комментарием. Когда энергичная рука Гныщевича представляет им Твирина, тавры, поймав ответный взгляд, издалека кивают – неторопливо, внимательно, как-то по-своему церемонно. Выражают, получается, уважение и одобрение? Иголка беспокойно возится в проделанном отверстии, расковыривает его шатанием.

Вот приближается невесть откуда взявшийся Коленвал, поправляет пенсне и вынуждает Твирина к рукопожатию, сопровождая оное словами обстоятельной и продуманной благодарности за тот самый залп. Шутит что-то про развороченные подснежные динамики. Когда его отзывают к динамикам сегодняшним, привычно установленным подле сцены, ладонь Твирина ломит так, словно её не пожали, а обварили кипятком.

Вот по коридору, образованному из окон «Петербержской ресторации» и прямых спин в шинелях, спешно шагают припозднившиеся граф Набедренных и Веня. Смеются, переглядываются о своём, доброжелательно машут ближнему краю толпы. Тот разражается преждевременными аплодисментами и выкриками. Если даже эти аплодисменты загоняют Твирину иголки под ногти, как вытерпеть то, что начнётся с минуты на минуту?

Вот под конвоем, но без кандалов, наручников и хоть каких верёвочных пут появляется вражеский генерал – генерал-лейтенант? – ещё не старый, но седой. У конвоя его принимает здешний караул, а в конвое мелькают почти уже родные лица: вот, например, перечёркнутое по щеке живописным шрамом – Влас Дугов, один из тех, с кем Твирин давным-давно обыскивал особняк Копчевигов и утверждался в правах конфликтом с полковничьими чинами.

Один из тех, кого Твирин взял вчера сопровождением на переговоры по настоянию Хикеракли.

Рядом с Власом Дуговым ещё двое таких – вечный скептик Петюнич и Крапников, развесёлая ему антитеза, болтун, пьянь и любитель мурлыкать романсы. Это ведь его шинель рядового до сих пор давит Твирину на плечи непосильным ярмом.

Подарил за расправу над полковником Шкёвом, сам о том не подозревая, произвёл Тимофея Ивина в Твирина.

Звучит столь же пыльно, как рассказ лектора Гербамотова о допатриарших временах.

Освободившись от конвойных обязанностей, Влас Дугов, Петюнич и Крапников закурили, загоготали беззаботно. Вчера на переговорах они были другие – собранные, напружиненные, готовые без соли проглотить командование Резервной Армии и его охрану, сделай те хоть какое лишнее движение в сторону Твирина. Защищали со всем старанием, не зная, что на деле защищают не живот, но спину, повёрнутую к казармам. И Твирин все переговоры злился, ел себя поедом: зачем прислушался к Хикеракли? Зачем позволил защищать спину? Зачем не дался хэру Ройшу, Золотцу и прочим умникам, которые всяко лучше понимают, как всем нам жить и как подыхать?

А может, и не лучше – но если у умников достаёт сил взваливать на собственный горб такие решения, пусть бы умники и властвовали.

Зачем оставаться целым и невредимым, если раньше тебе тоже доставало сил, а теперь – нет?

И пожелай Твирин адресовать этот вопрос кому-нибудь, кроме себя самого, у него были бы все шансы услышать: да затем хотя бы, чтобы поперёк всех планов и партитур симфоний скомандовать бескровный, но убедительный залп по ногам!

Чтобы трепетали белые флаги, чтобы не свистели внутри кольца снаряды, чтобы улыбалась площадь.

Тьфу.

Чтобы было искушение вновь почувствовать себя правым, а то и героем.

Чтобы вновь поверить: тебя-то и не хватало – солдатам, казармам, а может, всему Петербергу.

Чтобы, подкошенные этой верой пополам с ружейным свинцом, падали в грязь и снег новые бароны копчевиги, полковники шкёвы, хэры штерцы, хляцкие и графы тепловодищевы. И чтобы за их падением приходили под петербержские стены новые резервные армии, которых не имеется у Четвёртого Патриархата, но когда это жизнь за подлянкой в карман лазила? Чего не имеется у Четвёртого Патриархата, то найдётся у Европейского Союзного правительства. У индокитайского императора. У латиноамериканских контрабандистов. Сказочного подземного народца старичков-корешков. Какая, в сущности, разница.

Петюнич обернулся на чей-то окрик и так заприметил Твирина. Толкнул в бок Власа Дугова, тот хотел было позвать Крапникова, но Крапников уже бросился вперёд, хлопая полами шинели, выданной взамен «утерянной».

– О! Командир! Не отвлекаем, командир? – возопил он и засверкал улыбкой.

Каждая улыбка колет иглой, убеждает в правоте и геройстве, взывает к новым баронам копчевигам и графам тепловодищевым.

– Ну что ты цепляешься репьём, не видишь – начало скоро? – подоспел Петюнич, одернул Крапникова и сам заулыбался Твирину: – Здравия желаем!

– А я на одно словечко только, – отмахнулся Крапников, да до того молодецки, что с руки его соскользнула в снег сверкающая безделушка. Перстень, наверное, размером великоватый. Трофейный.

Трофейный перстень подобрал Влас Дугов, покачал головой:

– Крапников, ты про стыд где-нибудь, окромя романсов, слыхал? Разбрасывается тут нечестно нажитым добром.

– Отчего ж нечестно? Да и потом: разве мы с командиром не на почве такого вот добра познакомились? У Копчевигов-то.

– Твоя правда, – разрешил ненужный спор Твирин.

Крапников заулыбался шире прежнего.

– Видали, командир, тот перстенёк? Ладно бы полковничий, так нет – у капитанишки всего реквизировал! На широкую ногу живёт Резервная Армия, ох на широкую. Несладко им теперича с господскими привычками да в наших казармах.

– В плену вообще несладко, – заметил Влас Дугов.

– Скажешь тоже. Да если б даже мы их не в камеры сельдью в бочку, а заместо себя по баракам расселили, думаешь, было б им в нашей шкуре тёпленько?

– Разъелись они в своей Столице, – постановил Петюнич. – И ладно бы перстеньки, это дело личное, но я как глянул ночью поближе на палатки ихние, на ружья да артиллерию – так и сел. Какие-то мы сиротинушки прямо. Вот у пушек ихних и лафеты-то вертлявей и легче, и тормоза дульные новёхонькие, колошматит отдачей совсем маленечко… С такими пушками они бы нас маслом по хлебу намазали и ничуть не употели! Без вашего-то, командир, вмешательства, – вдруг добавил он.

– Брось, – буркнул Твирин. – Петерберг к бою был готов, а что у нас вооружение постарше, то в выгодной позиции не так и важно.

– Зря отпираетесь, – Влас Дугов прицельно швырнул докуренную папиросу далеко под сцену, – они б нам полгорода пообстреляли, не залепи вы им так лихо ответный из всех орудий.

– А говорили, говорили-то как! – навострил иглу на самое больное Крапников. – У меня приказ был, а я всё равно уши развесил. Так гордился, что часом раньше на переговорах с вами был, вроде как сам отношение имею.

– Вся без исключения Охрана Петерберга имеет прямейшее отношение к капитуляции противника, – восторги эти Твирину были страшней пыточных инструментов.

Не понимают они, что ли, в памяти не держат, кто персонально ответственен за то, что пушки – с лафетами вертлявей и легче, с дульными тормозами новее – под нашими стенами очутились?

– Нет, командир, не обманете. Это вы их капитулировали. В одиночку! Мы бы тут без вас уже покойничками лежали, руинами сверху припечатанные, – с этими словами Крапников ринулся выражать свои чувства в объятиях.

Мог себе позволить – Твирин, слава лешему, не генерал. За то и любим, что с ним можно по-свойски. И даже это сейчас обернулось против него – любовь, причитающуюся генералу, он бы со скрипом перенёс, но от той прямой да искренней, дурашливой и неподцензурной, что досталась ему, хотелось рухнуть замертво.

Да не верьте же вы, да раскройте же вы глаза, плюньте, наконец, в рожу!

Объятия Крапникова принесли с собой укол в бок – не метафорический, настоящий, а потому довольно слабенький.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю