355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфина и Корнел » «Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ) » Текст книги (страница 41)
«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 06:21

Текст книги "«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ)"


Автор книги: Альфина и Корнел



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 87 страниц)

Или Твирин, осенило Хикеракли, хотел, чтобы он хэра Штерца своими руками покончил? Чтоб хоть не от безразличного абы кого, а с уважением?

А не сам ли Хикеракли хэра Штерца арестовал? Да ведь арестовали бы и без него, ещё б и хуже вышло. Нет, нет, Хикеракли состоит в, так сказать, пассивной фракции Революционного Комитета, он только сочувствует да болтает, а все эти дикие, чудовищные эти потехи – людей горкой по ступеням раскладывать – это не его ума детище, не его ума дело, или уж точно – не его рук. А покойничками всё равно все закончимся, ну что за разница, на ступенях или в постельке?

Ну ведь нету же разницы?

– Да вы совсем, мальчишки, сдурели, – завопили вдруг где-то слева, – Европы вас за это растопчут!

– Европы не примешивайте, их Четвёртый Патриархат запустил!

– Наместник – старый человек, имейте совесть!

Подле процессии, где шагал непреклонно прямой хэр Штерц, приключилось шевеление. Вот ведь странная же, так сказать, психология: пока стреляли управляющих, да секретарей, да аристократов, все только и впитывали, созерцали; а тут вдруг – европейский ставленник, первый очевидный враг, но его защищать надумали! Али это просто усталость, плохо подгадали, чересчур затянули потеху? Как бы то ни было, шевеление приключилось знатное. Люди из третьих-четвёртых рядов возмущённо надавили, и ряды первые врезались прямиком в солдат.

А солдаты ведь не умеют ограждать, лениво подумалось Хикеракли. Они-то к тому привыкшие, что сами их шинели всех в метре заставляют держаться. Так и есть: перевернулись к толпе лицом, упёрлись в давящих людей поперечными ружьями, но смешавшуюся, самой себя испугавшуюся толпу пойди удержи.

Сейчас ведь стрелять начнут, иначе-то не сладят. Секунд, наверное, через двадцать устанут держать руками, ткнут в толпу прямо дулами, ну а там у кого-нибудь палец и сорвётся. Толпа этого, правда, пока не поняла, продолжает давить.

Тут пригнуться бы, но какая-то больно уж покойная лень по членам разлилась. Это было бы, уж конечно, делом ироническим чрезвычайно: не потому пулю словить, что, как все, не сообразил о ней заранее догадаться, а потому, что догадался, да поленился пригнуться. Что-то в этом есть эдакое правильно росское, а Хикеракли-то пихт всего наполовину, ему и полагается.

Вот, так и есть: один из солдат, коему отвесили вдруг здоровую оплеуху, остервенело уткнул ружьё прикладом себе в грудь, а к людям – дулом. Хэр Штерц криво усмехнулся и не пошевелился – ни вперёд не пошёл, к Городскому совету, ни сбежать не попытался.

– Щ-щ-щас я тебе покажу, что такое совесть! – зарычал солдат, потряхивая у груди ружьём.

– Отставить беспорядки на площади, – замороженным, почти ледяным голосом проговорил в микрофон Твирин, не пытаясь сделать с трибуны и шага. – Вы здесь не для того, чтобы проливать кровь горожан, Охрана Петерберга. Привести в исполнение приговор Людвигу фон Штерцу. Огонь.

– Что? Какой огонь? Нет! – закричал из того конца площади генерал Стошев и попробовал пришпорить Линзу, но не по головам же горожан ему было скакать? Умная Линза загарцевала кругами, и перед ней не расступились – а хэра Штерца почти швырнули обратно к огромным, даже в революцию до прозрачности намытым витринам «Петербержской ресторации». Солдаты вскинули ружья, и толпа качнулась прочь.

– Огонь, – спокойно повторил Твирин.

В хэра Штерца выпалило сразу человек семь, а то и больше, в мешанине не разберёшь. Знатно изрешетили старика! Одна пуля попала в голову, и когда хэр Штерц – когда тело хэра Штерца, хореографически провернувшись, принялось падать, стало видно, как ему раскурочило затылок. Вслед за телом посыпались стёкла «Петербержской ресторации», вслед за стёклами – прочь посыпались люди, увидевшие убийство слишком близко, вплотную, на расстоянии вытянутой руки.

– Охрана Петерберга не должна никого расстреливать, у нас же был уговор! – продолжал кричать генерал Стошев, но никто его не слушал. А ведь и правда же был уговор: сунуть ружья в руки случайным людям, чтоб солдаты больше не убивали. Отдать ответственность на сторону. Потому как ежели палит Временный Расстрельный Комитет, это захват власти Временным Расстрельным Комитетом, а ежели палят солдаты, то в ответе, как ни крути, генералы.

Да они ведь и не велели стрелять. А Твирин – велел. И подчинились не генералам.

Означает это… что? Да поди ж разбери. Солдаты ходят под гражданским, а на собственные чины плюют. Всегда поплёвывали, а теперь уж совсем обхаркали. Выводы промороженная голова произвести отказывается.

В кипучей площадной круговоротице Хикеракли с недоверием рассмотрел, что какие-то люди успели пробраться к ступеням Городского совета и теперь рвут с расстрелянных одежду, знаки различия, лычки с капитана, запонки с графа Метелина. Гныщевич с солдатами поспешили людей отогнать, но это уже вроде как и не было важно.

И поверх всего этого, поверх покатившейся от «Петербержской ресторации», леший упаси, скрипучей ручной тележки для трупов, из микрофона излился граф Набедренных. Голос его, привычно тихий и мирный, падал сверху, как этот первый и ка-ри-ка-тур-но пушистый снег.

– …Невозможно вступить в новую жизнь, не попрощавшись со старой. Печаль, одолевающая нас в моменты прощания, горька, неизбежна, но в известном смысле целебна. Запомните эту печаль – она есть цена, которую все мы сейчас платим за наступление завтрашнего дня. Без неё мы продолжили бы барахтаться в трясине нескончаемого «сегодня». Но впервые за многие годы в Петерберге завтра будет действительно новый день…

Хикеракли и сам не понял, как оказался под разбитыми окнами «Петербержской ресторации», каким образом там образовалась дыра в человеческой массе. Хэр Штерц лежал ничком.

Дело революции победило. Конечно, дело революции победило. Кровавая истерия уляжется, и – прав граф – настанет новый день, вычищенный от противостояний, от захватов, от борьбы. Этот день будет лучше сегодняшнего. Лучше вчерашнего. Революционный Комитет неопытен, но он желает городу блага. Молод, но ему хватит ума это благо изобрести.

В «Грифоньих сказках» многословно описывается холод, обступающий мальчика-скрипача. Так рассказывал хэр Штерц, явно намекая на то, что холод и есть главный герой книги, а мальчик, соответственно, зиму не переживёт.

Что ж.

Искрошившееся стекло тоже выглядит зимне, и саван из него выходит куда как надёжнее, чем из перелётного непостоянного снега. Саван этот укрыл хэра Штерца любовно, почти бережно, не раня истрёпанное пулями тело пуще прежнего; под солдатскими сапогами стекло перемололось в белую пыль. Тем, кто лежал на ступенях, под козырьком, савана не досталось, но пока тележка скрипела обратно в «Петербержскую ресторацию», припорошить успевало и их. Они холодные, но в прогретом ресторане с них стечёт.

А вот хэра Штерца – преступника, не человека – вряд ли кто-нибудь станет перед погребением от стекла отмывать.

Этот снег никогда не растает.

КОНЕЦ ВТОРОГО ТОМА

Том III

Глава 49. Хоронить

– Это мы-то – преступники? Да что ж ты такое говоришь, Андрюша!

Мальвин чиркнул спичкой, со вкусом затянулся и покамест углубился в чтение письма, что передал ему со Скопцовым хэр Ройш. Он нисколько не беспокоился о возмущениях преступников – вчерашний и позавчерашний день научили его терпению. Пусть поговорят сами с собой, если без этого никак. Мальвин уважал и принимал чужое душевное смятение, но благоразумно полагал, что тут достаточно просто предоставить паузу.

В конце концов, и впрямь странно сидеть на допросе у соседского сына.

Вчера и позавчера Мальвину самому было странно допрашивать отца, дядю и бабку, но не перекладывать же ответственность на кого-нибудь другого. Не потому даже, что в том была бы изрядная трусость, а потому, что никто лучше Мальвина в нынешнем прецеденте не разберётся. Как верно заметил однажды хэр Ройш, правом решать должен быть наделён именно тот, кто обладает полнотой знаний о происходящих процессах. И если уж и в родной купеческой среде некие процессы вздумали происходить, вникать в них – долг как раз таки Мальвина. В свете этого долга всё прочее сейчас казалось ему третьестепенным: да, город сочился недовольством, как переспелый плод, но никто ведь и не надеялся, что копившиеся годами претензии можно развеять одним широким жестом. А потому о претензии вообще биться головой – пустое, унять бы сначала те настроения, что тянут за собой вереницу предсказуемо опасных следствий. Остальные претензии можно отложить на завтра, а уж завтра станет ясно, стоят они битья головой или нет.

«Я просил бы вас, если это, конечно, возможно, – писал хэр Ройш, – разрешить проблему без потакания дурным склонностям Охраны Петерберга. Пора ограничить себя в кровавых расправах, поскольку целесообразность оных…»

– Андрюша! Андрей Миронович, вы… вы что это, всерьёз?

Мальвин отложил письмо хэра Ройша и посмотрел на старших Ивиных в задумчивости. Вопрос о серьёзности намерений показался ему на редкость нелепым. Нелепым и протухшим, как часть сгинувших от неправильного обращения запасов мяса для города. Ещё неделю назад – до второго расстрела – вопрос этот имел смысл, хоть и успел порядком надоесть. Теперь он звучал сущим анахронизмом, не в меру припозднившимся эхом прошлой жизни.

С другой стороны, Мальвин ведь тоже про себя посмеивался над тем, что неделя, оказывается, серьёзный срок. А жизнь, оказывается, запросто становится прошлой жизнью. Буквально-таки с одного широкого жеста.

– Воло́дий Вратович, Падо́н Вратович, Лен Вратович, – выдохнул дым Мальвин, – при всём уважении, я никак не могу закрыть глаза на ваше участие в акции, направленной против Революционного Комитета. Я не хотел бы преждевременно объявлять эту акцию «заговором», поскольку до заговора вашим необдуманным действиям далеко. Что, несомненно, ведёт к санкциям более мягким, чем ожидали бы заговорщиков. – Он помолчал и с улыбкой прибавил: – Не весь же город состоит из одних сплошных заговорщиков, это было бы слишком.

Слово «заговорщики» подействовало безотказно – неделю назад оно обрело подлинно, осязаемо дурную репутацию. Чрезвычайно удобно.

У старших Ивиных вытянулись лица. Мальвин смотрел в эти лица всё так же прямо, без спешки и без особого выражения. Чтобы закончились наконец все «Андрюши» и прочие панибратские закидывания удочек, нужно всего лишь подчёркнутое равнодушие – настоящее, без намёка на враждебность или замешательство. Мало ли, что с детских лет привык на старших Ивиных совсем иначе смотреть, не за всякую привычку цепляться стоит. А вот что точно стоит – так это давность знакомства себе на пользу развернуть, заранее просчитать отклик.

Володий Вратович – рослый человек за пятьдесят, грозный, но не в самом деле. Это в память о его покойной жене у Ивиных свой сиротский дом случился. Она всё не могла выносить ребёнка, отчего отчаялась, заговорила о приёмышах. Но Врат Никитич (отец нынешних старших Ивиных, тоже уже покойный) невестке такие мысли настрого запретил: стыд и подрыв устоев, приличной купеческой семье собственные дети полагаются. В попытках соблюсти устои жена Володия Вратовича и скончалась, и тот не женился повторно, а устои попрал с известным размахом. Но, что характерно, не сразу – сначала отцовской смерти дождался. Потому Мальвин тяжёлыми взглядами Володия Вратовича особенно не впечатлялся: может, мыслит он и свежо, и волю какую имеет, но от прямых конфликтов бегает. Вот и хорошо.

Падон Вратович, средний брат, к пятидесяти ещё только приближался, но раздался и состарился раньше срока, отчего вид имел обманчиво безобидный, хотя из них троих как раз с ним и надо держать ухо востро. Падон Вратович одарён в деликатных делах: с чиновниками переговорить, тяжбу уладить, конкурента с дистанции снять. Поговаривают, бóльшую часть ивинских воспитанников собрал именно он, что с одной стороны – благородно и похвально, а с другой – вызывает вопросы, поскольку как-то уж больно ловко ему удалось разыскать сирот здоровых, умственно и телесно полноценных, таких, которые избыточных вложений не требовали. Может, конечно, вот так повезло, да не бывают люди на пустом месте везучими. От перспективы погрызться с Падоном Вратовичем у Мальвина неприятно холодели ладони.

Ну а Лен Вратович, четвёртого десятка не разменявший, репутацию в купеческих кругах имел невыгодную: мечтатель, нравом мягок и вроде как совсем не хваткий, но подобный типаж Мальвин уже привык на всякий случай записывать в стихийные бедствия. Мечтатели, бывает, такое выкидывают, что только и успеешь на землю упасть да голову прикрыть. В частности, это Лен Вратович ратовал за то, чтобы ивинские воспитанники не одним очевидно полезным вещам обучались, но и кругозор имели, и к высокой культуре как-никак приобщены были. Известно, куда этот кругозор и эта культура одного из ивинских воспитанников завели.

Впрочем, известно оно Мальвину, а вот старшие Ивины пока никак своей осведомлённости не проявили.

– Как судьба-то лихо поворачивается, – приторно осклабился Падон Вратович. – Мы и не верили, Андрей Миронович, что вы ажно целыми революциями заправляете! А у вас тут всамделишно и солдатики как ручные, и кабинетик рабочий, и револьверчик на поясе – я успел заприметить. Любо-дорого смотреть.

– Благодарю, – отбрил Мальвин, будто не слово произнёс, а сапожными каблуками клацнул.

Всё, всё теперь имелось в наличии: и солдаты, и кабинет, и револьвер на поясе, а главное – право на то и на другое, выпавшее почти что счастливым жребием, но жребий этот неотменяемый, и пусть кто-нибудь попробует усомниться.

Затея с Временным Расстрельным Комитетом была обоюдоострой подлостью – что понимали все, к пониманию вообще способные. Вопрос заключался лишь в том, которую сторону уколет первой. Кучке студентов, замешавшей всё это варево с листовками, страсть как хотелось закрепиться, перейти от тайного сеяния смуты к публичной позиции – ведь не для того варево мешалось, чтобы прихлёбывал его кто-то другой. А генералам, выставившим себя узурпаторами, нужен был способ преступную свою ответственность разделить, распылить, размазать слоем потоньше – но не взаправду, а так, чтоб и влияние удержать, и стороннего наблюдателя запутать. Потому что сегодня все наблюдатели, а завтра глядишь – и уже свидетели, судьи, палачи. Вот и сговорились на Временном Расстрельном Комитете: покивали, поулыбались, каждый про себя надеясь, что сомнительная сделка в итоге выйдет боком не ему, а тому, кто сидит напротив. Гныщевич потом взбудораженно смеялся, что это, мол, как ставки на портовых боях. Мальвин прежде не замечал в себе тяги к азартным играм, но правда была в том, что ему просто не попадалась верная игра. Выигрывать или проигрывать интересно только весь мир сразу – а в закрытом Петерберге, где за кольцом казарм без пропуска не погуляешь, город и есть весь мир.

И из всех опьянённых ставкой игроков был только один, против которого не найдёшь приёма, потому что он не дожидается удачного расклада, а готов рисковать головой на каждом ходу.

Твирин отдал солдатам приказ расстрелять наместника, хотя генералы выделяли людей только на конвой да живое заграждение – а большинство площадных зевак и не поняли наверняка, что такое им посчастливилось подглядеть. Вольности и самоуправство в казармах плохи, но это дело частное – как пристрастие к бутылке приличного человека, который не забывает проверить дыхание на перегар, выходя из дома. Другой коленкор, когда непотребства прилюдны.

К военным Пакт о неагрессии мягче, но только с одного ракурса, а если пристальней всмотреться – конечно, строже. За применение силы (тем паче – за убийство) ответ держит старший по званию, давший отмашку. По другим правилам европейские простолюдины, религиозные и богобоязненные, воевать не ходили бы вовсе – а сколь бы ни грезили о том европейские мыслители, без хоть каких-то вооружённых столкновений не живётся даже Европам.

Солдаты, выполнившие приказ гражданского лица стрелять на поражение, не просто на свой военный устав наплевали, они себя поставили в сомнительнейшую ситуацию относительно несчастного Пакта, а Пакт пока что в юридическом смысле главенствует над любыми уставами. Судить сообразно военным порядкам нарушителя Пакта о неагрессии – тоже преступление, поэтому генералам теперь тесно, куда ни повернись. На том ведь и держится военная иерархия, что отвечает за содеянное всегда командир, а не исполнитель – что перед требовательным европейским богом, что перед предельно реальными законниками в комичных париках. А если так сложилось, что не отвечает, то и лояльность ему под вопросом.

В принципе, эту мелодию уже насвистывали – с расстрелом Городского совета было ведь нечто похожее, но здесь тонкость: что же всё-таки там было, а чего не было, знают только сама Охрана Петерберга да Твирин, в безымянном внутреннем дворике Западной части лишним глазам неоткуда взяться. Оттого, собственно, первые слухи о Твирине и состояли сплошь из противоречивых домыслов. Теперь же не переловишь всех наивных зевак, способных дать показания на разбирательстве, если оно всё же грянет. О такой перспективе вслух не говорят, но думы о ней прилежно кладут за пазуху каждое утро.

И вся эта затейливая вязь юриспруденции, которую можно нескончаемо вертеть в уме с хэром Ройшем и Скопцовым, виновнику нынешнего положения не нужна и не слишком любопытна: у него чутьё и наитие. Бывают разные таланты – к искусствам или к наукам, к составлению смет на клочке обёрточной бумаги, как у Приблева, или к жонглированию словами, как у графа Набедренных, но талант Твирина так запросто по имени не назовёшь. Он словно слышит каким-то особым органом, чего хотят солдаты и куда они с наибольшим рвением побегут.

В день прилюдной казни заговорщиков и прочих неугодных солдаты хотели бежать подальше от пальбы в площадных зевак. Какие бы небылицы ни ходили об их жестокости, вслепую расстреливать напирающую толпу – иное дело, нежели разбой и мародёрство на улицах. Это «иное дело» – уже настоящая война, притом с собственным городом, не нужная вообще никому.

Напирать площадные зеваки стали, когда объявили о расстреле наместника. Вряд ли они задумали его спасти – толпа не может думать, толпа только пучит глаза да делает пару лишних шагов: как, неужели самого наместника, не нашего какого, а целого европейского политика – и в цепях на убой? Пару лишних шагов до давки, до паники, до необходимости отбросить людскую стену назад. Пару лишних шагов до войны.

Приказ сейчас же стрелять в наместника спас площадь: отрезвил толпу, освободил от страшной необходимости солдат. С чем после этого приказа остались генералы, никого уже не интересует, потому что Временный Расстрельный Комитет остался, к примеру, с кабинетами прямо в казармах.

До площади кабинеты эти служили для допросов заговорщиков. Допросы были формальностью, поскольку формальностью были и сами заговорщики, но уж по комнатёнке-то на каждую часть нашлось – чтобы всё чин по чину. Прямые распоряжения на сей счёт не звучали, но Временный Расстрельный Комитет не тешил себя надеждой, будто после площади сможет вернуться в казармы – роль исполнена, спасибо, до свидания, больше никаких игрушечных солдатиков, игрушечных солдатиков так и так европейская общественность не жалует, не каждому ребёнку выпадает это счастье в руках подержать.

Но на площади всё сложилось поперёк генеральских намерений, и никто теперь не мог захлопнуть казарменные двери перед Временным Расстрельным Комитетом. Тем вечером караульные протянули Мальвину ключи без тени сомнения – и посмотрел бы он на того, кто осмелился бы их за это отчитать. А к утру Мальвин подготовил бумагу: расписал, как уж сумел за ночь, права и обязанности Временного Расстрельного Комитета, чтобы доставшееся нечаянной удачей и впредь в руках держать покрепче. Гныщевич бумагу сперва засмеял, но всегда вдумчивый Плеть его осадил: как бы ни была наивна бумажная защита, с ней таки лучше, чем без неё. Твирин молча кивнул, но сам отнёс бумагу генералу Йорбу, и тот подписал. Генерал Скворцов подписал с ворчанием, и Мальвин вновь ему удивился: либо ворчи до последнего, либо соглашайся – а так-то зачем? Завидев полученные подписи, не стал мяться и генерал Каменнопольский, исповедующий политику флюгера, зато разошёлся генерал Стошев: кричал о юнцах и наглецах, отказал наотрез. Мальвин пожал плечами: генералов, положим, четверо, но цепью-то они не связаны, каждый сам по себе. Хочет Стошев сам по себе быть против – сколько угодно, ему же хуже. Он тогда ещё попрекнул Мальвина револьвером (конфисковали у кого-то из площадных зевак, беззастенчиво бросившихся обыскивать трупы), а Мальвин в ответ на упрёки зачитал из пресловутой бумаги пункты о ношении и применении оружия и про три другие подписи напомнил. Стошев выругался, пообещал палки в колёса, на что у Мальвина тоже имелся ответ, но он его озвучивать не стал.

Бумага бумагой, она для порядка нужна и для потенциальных разъяснений с теми, у кого власть: с самими же генералами, с высокими офицерскими чинами поупрямей, с аристократией оставшейся, с не сформированным пока новым подобием Городского совета, с Четвёртым Патриархатом, когда тот очнётся. А простым солдатам и без бумаги Временный Расстрельный Комитет хорош. Героем у Охраны Петерберга, конечно, персонально Твирин, но чтобы с тобой тоже считались, достаточно постоять с ним рядом в нужный момент.

Случаются в жизни такие нежданные минуты ясности, когда мерещится, будто просыпаешься, хотя и до того вполне бодрствовал, но тут просыпаешься на самом деле, оглядываешься, с едва ли не болезненной остротой сознаёшь мир вокруг себя и бесконечно ему изумляешься. Приблев недавно обронил, что странный этот эффект как-то связан не то с кровообращением, не то с кислородом. Впрочем, с чем бы ни был, за последнюю неделю Мальвин научился эффекта бояться: только благодаря ему и вспоминалось, что Твирин – это ведь Тима, он полузапретных игрушечных солдатиков видел разве что у Мальвина и не умеет даже погоны читать. Точно не умеет, Мальвин успел втихаря подтвердить своё подозрение.

Такие мысли стекали струйкой пота по спине, но спину, спасибо лешему, посторонним не видать.

– Андрей… Миронович, н-да, – запнулся Лен Вратович, – раз уж мы с вами повстречались сегодня, пусть и по такому поводу, позвольте задать вам сторонний вопрос…

– Задать – это всегда пожалуйте, – Мальвин хмыкнул. – Ответ обещать не могу.

Падон Вратович зыркнул заинтересованно, почти одобрительно. Одобрение это было липким.

– Вы о Тимофее что-нибудь слышали?

Ещё час назад, ожидая, пока к нему сопроводят старших Ивиных, Мальвин буквально репетировал приличествующее случаю встревоженное удивление, чего прежде с ним не бывало. Ходил от стены до стены, перебирал подходящие реплики и даже открылся заглянувшему с письмом от хэра Ройша Скопцову – в одиночку задача не решалась. Рассыпалась мелочью из карманов, раскатывалась по углам, а собрать, выковырять из щелей не давало постыдное, если начистоту, беспокойство. Скопцов вздыхал и теребил краешек мягкого шарфа, не в силах высказать овладевшее им осуждение.

«Бросьте, своей оценкой вы меня не заденете», – взмолился Мальвин.

«Что вы, дело не в оценке! Или и в ней тоже, просто… Понимаете, мне совестно, что за всё время мы ни разу не задумывались об этом, кхм, аспекте образа Твирина, хотя подворачивались же оказии. Неужто он всамделишно таится? А документы, а…»

«Когда у вас в последний раз спрашивали документы? По возвращении с завода, перед признанием Революционного Комитета? А у Твирина какой безумец документы спросит?»

«Действительно».

«Он человек без биографии, вся его биография – казармы. И это хорошо. Он пуст, что значит – чист».

«Граф бы сказал, что он у нас метафора народной воли. Или даже самого города», – смущённо заулыбался Скопцов.

«Ай, чего граф только не говорил! Вспоминал, к примеру, европейскую религиозно-бюрократическую практику, когда грешники могут грамоту об отпущении грехов прикупить. Издевался: „ежели Твирин есть, всё позволено“…»

«Это он любя!»

«Не сомневаюсь. Он, в конце концов, прав, хоть и по своему обыкновению избирает для того спорные выражения. Твирин нужен Охране Петерберга таким, каков он сейчас, и биография здесь только помешает, – Мальвин побарабанил пальцами по столу. – Ну сами посудите: какой Твирин из скромного и послушного купеческого воспитанника? Заохают, смаковать будут каждую деталь, мигом выдумают изъяны и им подтверждения притянут. Ни к чему это. Был безличный эпос, а станет непонятно что!» – только по лицу Скопцова он и догадался, что повысил голос.

«Но ведь его семья… то есть не семья…»

«Воспитатели», – подсказал Мальвин уже спокойней. Не Скопцова же вина, что люди всегда рады обглодать до костей тех, кого вчера превозносили, как только представится повод. Ничья это не вина, просто следует держать все поводы за восемью замками и не искушать.

«Воспитатели, да. И прочие, к слову, воспитанники – их же много! Так вот, все они могли его уже видеть, хоть бы и на площади. И тогда от слухов не убережёшься».

«А думаете, узнали бы? – в который уж раз задался вопросом Мальвин и продолжил, убеждая скорее себя, нежели Скопцова: – Издалека не разглядишь, к тому же он и внешне теперь на прежнего Тиму Ивина походит весьма относительно».

«Глазам поверить сложно, тут вы правы, – Скопцов опустился на стул, вцепился в свой шарф мёртвой хваткой, страдальчески нахмурился. – Мне пришло на ум одно решение, но оно категорически безнравственно, и я не знаю, стоит ли – всё же не чужие люди… Но если вы полагаете необходимым…»

Необходимым Мальвин полагал Твирина. Неспроста же он, всегда мнивший себя скептиком и апологетом критического взгляда, сразу после образования Временного Расстрельного Комитета не остался со всеми обсудить дальнейшие действия, а вышел из кабинета генерала Каменнопольского прямиком за Твириным. Перед лицом подлинных феноменов меркнет всякий скепсис и потухает критика во взгляде.

Потому теперь головной болью Мальвина было защитить Твирина от блёклой и тем опасной биографии Тимы Ивина.

– Слышал ли я о Тимофее? – неуклюже потёр лоб Мальвин. Головная боль подразумевала что-то ещё: неугомонные руки, спрятанные глаза, спасительную суету. Мальвин знал, конечно, все эти признаки, но применить их к себе никак не мог, а потому решил обойтись без.

– Вы всё-таки префект в Йихинской Академии, у вас есть возможность быстро справиться о любом студенте, – укоризненно качнулся вперёд Володий Вратович.

– Я нынче нечастый гость в Академии, увы.

– Быть может, мы могли бы попросить вас? Вы ведь в детские годы водили с Тимофеем дружбу… – непривычно вежливым тоном напомнил Лен Вратович. Мальвин внутренне заёрзал: иерархия в купечестве тверда и незыблема, и тон этот резал слух.

– Понятно-понятно – вы человек занятой, важный, но минутку выкроили бы, Андрей Миронович! – подбросил дровишек Падон Вратович.

Володий Вратович будто весь надулся, как голубь Золотцева отца, и облик его стал совсем уж грозным.

– Тимофей не вернулся ночевать накануне того, как с Городским советом вышла эта история, – заговорил он против ожиданий тихо и глотая окончания. – Мы, конечно, искали, но такая кругом началась суматоха, что от поисков толку не было, попробуй кого-нибудь найди в рехнувшемся городе, когда одни сплетни страшней других. А потом прояснилось, что студенты Академии вроде как в общежитии, ну мы и поуспокоились немного, хотя не дело это всё равно, но тут уж ничего не попишешь, тем более что и других забот полон рот. Но время-то идёт, в Академии вон лекции опять читают, а от Тимофея ни весточки, и в общежитии его то ли не видели, то ли… – Володий Вратович оборвал вдруг сей захлёбывающийся монолог и шумно отвернулся.

Мальвин, признаться, оторопел.

И понял в полной мере Скопцова: «всё же не чужие люди». Промелькнули пыльные давно Тимины жалобы, к Твирину отношения не имеющие: торгаши и толстосумы, приютом владеть не лучше скотобойни, так и так откармливать, чтобы потом сожрать, а до того держать чисто, но всё равно в загоне. Что-то ещё он говорил, было у него какое-то совсем уж хлёсткое сравнение…

– Прошу прощения, что ходил вокруг да около, – с решимостью встал зачем-то на ноги Мальвин. – Не знал, как подступиться. У меня есть основания полагать, что Тима мёртв.

Сам не понял, как вместо «Тимофея» вырвалось другое – детское, жалостливое.

– Эвон как оно, – прищёлкнул языком Падон Вратович. Верно, значит, Мальвин его самым непростым из старших Ивиных назначил.

– Мне, в принципе, известно, где ночевал Тимофей перед тем, как в городе случились беспорядки, но это только в том смысле важно, что я знаю, кто и в котором часу его в последний раз видел. Когда же беспорядки случились, он, видимо, оказался неподалёку от казарм, что тоже вполне сообразуется с моими сведениями. Вы ведь знаете, Охрана Петерберга держит псов, псы натасканные, и если, не приведи леший…

– Довольно, – бухнул Володий Вратович.

И чего, спрашивается, «довольно»? Такая человеческая гора этот Володий Вратович, а одного упоминания уже довольно. Вот уж никогда не угадаешь, где у другого предел.

– И как же оно так, что вы узнали, а мы нет? – уточнил, но без рвения, Падон Вратович.

– Временный Расстрельный Комитет проводил ревизию казарм. Не уследивший за сворой пёсник сам сознался, что его безалаберность привела к жертвам. Тело – ещё до ревизии – было захоронено за пределами города анонимно, как это у Охраны Петерберга нередко, к несчастью, бывает. Но осталось кое-что из вещей, если нужно, я пришлю.

Скопцов уверял, что в отцовской Южной части у него есть с детства знакомый пёсник, который в случае надобности всё подтвердит, а задавать неудобные вопросы и рассказывать кому постороннему не станет: пожилой человек, всю жизнь служит, Скопцова жалеет и считает за внука.

Из обещанных же вещей в комнате общежития, которую Скопцов делит с Хикеракли, Тима когда-то забыл шейный платок. От шейного платка в этой роли у Мальвина свело зубы: представилось, как потешался бы над ними главный специалист в романном мышлении, будь он в Петерберге.

Скопцов неожиданно взъярился:

«А чего вы хотели? Чтобы он забыл в нашей комнате рубашку? Извините, пожалуйста, но такого не было».

«Да? – невпопад переспросил Мальвин, задумавшись над нюансами грядущей лжи. – А мне-то казалось…»

«Вам казалось, – возразил Скопцов и спохватился о вечном своём смущении: – Давайте прекратим сплетничать о покойнике, всё это и так невероятно омерзительно, меня уже трясёт от отвращения к себе».

«Спасибо вам, – со всей искренностью ответил Мальвин. – Без вашей помощи я не решился бы хоронить Тиму Ивина, а это наилучший путь, раз уж мне придётся прямо сейчас разбираться с его воспитателями. Мы с вами защищаем легенду от поползновений реального мира. Это нужное дело, пусть и грязное. Шейный платок так шейный платок, простите мне мою неуместную разборчивость».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю