Текст книги "«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ)"
Автор книги: Альфина и Корнел
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 87 страниц)
Алмазы. Повсюду алмазы. «Ну конечно, это не так, бриллиантов такого размера не водится и в коронах европейских монархов, – чуть самодовольно разъяснял когда-то в „Пёсьем дворе“ Золотце. – В основном шпинель и хрусталь, кое-где обычное стекло. А вот сапфиры над зеркалом – настоящие».
А всё же алмазы! От бесконечно переворачивающих свет граней у Приблева зарябило в глазах. Слуга велел ему подождать господина Гийома Солосье тут же, в передней, поскольку хозяин пребывал в голубятне. Приблев покорился.
Когда рябь в глазах улеглась, он обнаружил, что в другом конце передней, на обитой изумрудным бархатом софе, сидят граф Набедренных с наделавшим давеча столько шуму оскопистом.
– Граф! – немедленно протянул руку Приблев, перебегая переднюю. – И господин м-м-м… мы не представлены. Я Сандрий Придлев, но можете называть меня Приблевым, – он улыбнулся. – Это потому что я работаю счетоводом такое прозвище дали.
– Рад знакомству, господин Приблев, – с ответной улыбкой склонил голову оскопист. – Веня.
Удивительно, что, несмотря на догоравший за окном сентябрь и прохладный ранний час, одет оскопист – Веня – был в одну лишь лёгкую рубашку, а верхней одежды поблизости не виднелось. А впрочем, может, у него по врачебным причинам с температурой всё иначе? В остальном же Веня выглядел совершенно здоровым – даже, пожалуй, холёным. Неожиданно худым (а Приблев был готов поклясться, что от кастрации полнеют!). Тот его глаз, что не скрывался за кокетливой чёлкой, лучился своеобразным теплом – будто снисходительным, но лишённым жеманства (а Приблев, опять же, готов был поклясться – но, выходит, и о других сторонах оскопизма ничего он не знает). Глаз этот был светло-карим, почти золотистым, и Приблеву бессмысленно подумалось, что эстетствующий граф вполне мог привести своего, видимо, друга в переднюю к Золотцу потому только, что больно уж красиво Венин типаж вписывается в интерьер.
И всё же рубашка на голое тело не давала покоя. Интересно, издалека он в таком виде шёл? Приблев не имел никакого представления о том, где в городе располагаются оскопистские салоны. И, кстати, он думал, что оскопистам из них выходить в целом не полагается.
Руки Веня не подал, и потому Приблев сделал это сам.
– Очень рад знакомству, – повторил Веня, не шевельнувшись.
Вышло неловко.
– Вы, полагаю, к Золотцу? Давно ждёте? – невольно зачастил Приблев. – А я к его отцу, ха, легендарному, сами понимаете. Видели, что творится на площади?
– А который уж час? – как-то недовольно уточнил граф.
– Думаю, около девяти.
– Ах, Жорж! Мы ведь договаривались заранее, что ж такое, – сетуя, граф Набедренных даже позволил себе экспрессивно дёрнуть плечами – ровно так, как делает сам Золотце. – Официанты из «Нежной арфы» обещались сегодня провести нас на утреннюю репетицию. А там ведь такая секретность – премьера, новый сезон! Только через официантов и можно пробраться. А господин Золотце до девяти изволит пропадать. Неужто у него опять производственные накладки?
Приблев ровным счётом ничего не слышал о том, чтобы Золотце работал на некоем производстве, тем более ночью, да и отец его занимался своим делом индивидуально. Но граф на сей счёт распространяться не стал, а отмахнулся вместо этого беспечным жестом и чрезвычайно любезно Приблеву улыбнулся:
– Не желаете с нами на репетицию, господин Приблев? Только чёрным ходом и в официантском, но это сущие мелочи перед возможностью урвать вне очереди глоток искусства!
Приблев улыбнулся в ответ.
– Боюсь, собственные производственные дела не позволяют, – извинился он, – рабочий вопрос к господину Солосье.
– Не мучайте его, граф, – Веня говорил чрезвычайно учтиво, но нотка покровительственности всё равно мерещилась. – Разве вы не видите, что площадь волнует господина Приблева сильнее искусства?
– Площадь-площадь, будь она неладна, – граф Набедренных печально вздохнул. – Как же так вышло, что идея площади выродилась до беззубого подношения даров со смутными целями?
Приблев хотел было сказать, что дары иногда ещё и подбрасывают – прямиком в дверные створки! – но Веня его опередил:
– Вы правы, граф, но не до конца. Вчера, например, с площади в приёмную вошёл поджигатель. Замяли, разумеется, инцидент – тем более что поджигатель оказался душевнобольным. Настолько, что его и со службы в Охране Петерберга прогнали прошлым летом, – он помолчал, а потом добавил с неожиданной тоской: – Идея площади распалась на вырожденческие дары и не менее вырожденческих душевнобольных. Так ещё страшнее.
– А вы, господин… Веня, осведомлены о происходящем лучше моего, – удивился Приблев. – Откуда вам всё это известно? И знаете, о поджигателе на площади ни слова, будто уже забыли. А вы тоже правы, граф: вот и меня удивляет смутность целей. Чего они хотят добиться?
Веня сверкнул единственным обозримым глазом.
– О, это прекрасно само по себе, – его сарказм звучал зло. – Когда они стоят на площади, все как один твердят, что Городскому совету следует строчить слезливые письма в Столицу, упирать на бедственное положение нашего города и канючить о поправке. Стоит же им зайти внутрь – о чудо! – половина вдруг вспоминает о личном благосостоянии. Например, просит записать их ненаглядным сыновьям несуществующих незаконнорождённых детей. Один раз вложиться ведь вернее, чем на неясный срок оказаться под бременем налога! Проще хотя бы планировать финансы. Так вот: в Городском совете за сиротскими домами присматривает барон Мелесов – ныне он в отъезде, у него в Кирзани хворает дядюшка. И вот пока барон Мелесов стенает у дядюшкиного ложа, наши предприимчивые горожане умоляют его помощников совершить череду подлогов. Берётся сирота подходящего возраста, тайком записывается на бездетного юношу, а помощник барона Мелесова в ближайшее время попивает коллекционное вино за счёт какого-нибудь счастливого ресторатора или бесплатно шьётся у счастливого портного.
– Неужели же они за взятки идут на прямые подлоги? – удивился почему-то Приблев.
– Нет, всё проще и вместе с тем хитрее, – злоба Вени испарилась, оставив за собой какое-то ленивое презрение. – Существует у нас такой обычай – бросать ненужных детей не просто так, а совестливо. Через надзорные органы, которыми барон Мелесов и заведует, дотации передавать. Почему не прямиком в сиротский дом? Потому что проследить легко – кривотолки никому не нужны. Соответственно, некую документально подтверждённую связь с сиротой нарисовать можно. А извилистые пути дотаций в карман помощника разве кто отследит? Но это, конечно, лазейка для людей умных и сведущих.
Приблев вновь изумился – но на сей раз вовсе не сложности схемы, ибо не такая уж она, положа руку на сердце, и сложная, – а осведомлённости Вени. Ведь, если подумать, откуда оскописту знать всяческие такие тонкости? Выходит, специально разбирался. Неужто с подачи графа? Приблев не льстил себе и не претендовал на тонкое знание душ человеческих, но ему казалось, что того интересуют несколько иные материи. А впрочем, оно и не выглядело так, будто Веня говорит за кого-то другого; нет, кажется, его действительно волновали и «идея площади», и хитрости, на которые стремились для спасения от налога пойти люди.
С другой стороны, а кого в городе всё это сейчас не волновало.
Граф Набедренных тем временем возвёл очи к настоящим сапфирам над зеркалом:
– Со мной ведь тоже народ нынче разговаривает. Вот пару дней тому назад на третьей грузовой верфи один пропитчик спросил, отчего бы нам, Петербергу, не отделиться от Росской Конфедерации. Туго им без Порта придётся – можно будет таможенным сбором выживать. И армия у нас, что самое смешное, имеется…
– А у них – ещё две против нашей одной, – с какой-то профессиональной будто ловкостью подхватил беседу Веня. – Как думаете, граф, рискнёт Четвёртый Патриархат в таком случае идти на нас, как на тавров с Южной Равнины? Презрит неагрессию?
– Ему и не нужно это, душа моя. Главные наши предприятия – за кольцом казарм. Угодья сельскохозяйственные – за кольцом казарм. Если армию привести и занять позиции хотя бы вдоль Межевки, мы сами сдадимся, оголодав.
– А ежели спровоцировать их на кровопролитие? – Веня тонко улыбнулся. – Вступятся Европы или нет?
Граф почти рассмеялся:
– Пока Европы будут решать, мы с вами состариться успеем – не то что оголодать.
– Господа, вы что же это, в самом деле подобные, м-м-м, варианты рассматриваете? – Приблев с неудовольствием ощутил в себе настоящую тревогу. – Провоцировать армию на кровопролитие – это ведь…
– Что вы, что вы, – легко отказался от кровопролития граф. – Мысленный эксперимент проводим – и только. Слишком я привязан к отечеству, ко всему безразмерному нашему отечеству, чтобы от него за казармами укрываться. А как же леса по дороге к Старожлебинску? Как же уральские седые хребты, как же рыбачьи поселения под Куём, как же бумажные фонарики на улицах Фыйжевска – вроде бы индокитайские с первого взгляда, а всё равно наши? Нет, господин Приблев, от отечества прятаться никак нельзя!
– Это вам, граф, фыйжевские фонарики снятся, а большинство петербержцев их что так, что эдак в жизни не увидит, – хладнокровно заметил Веня. – У кого разрешения на выезд нет, тому закоулки Людского да Большой Скопнический – вот и всё отечество.
Приблев совсем уж было хотел припомнить свои размышления по поводу особенностей жизни в закрытом городе, но из гостиной наконец-то раздались голоса.
– Дети, говоришь? – дверь раскрылась, и в переднюю вышли давешний слуга и господин Гийом Солосье. – Уволю дурака. Какие ж это дети? Тут вон Сандрий Ларьевич, он заказчика серьёзного представляет.
Господин Гийом Солосье был уже в возрасте – думается, ему насчиталось бы за шестьдесят, а то и к семидесяти – неровным пятном сед, затейливо усат, немал в плечах, но, как и при первой встрече, Приблев не смог не поразиться тому, что и на его широком лице просматривались несколько кукольные черты Золотца (прежде почему-то казалось, что достаться они должны были непременно от ветреницы-матери). Кафтан господина Солосье пестрил блёклыми пятнами и вылезшими нитями, но пальцы руки, которую он вытер поднесенным слугой полотенцем и протянул Приблеву, оказались неожиданно белыми и тонкими.
– Приятно удивлён, что вы меня помните, – отчеканил Приблев, руку пожимая.
– Хорошая память – залог долгой дружбы, – усмехнулся господин Солосье, после чего обратил внимание и на графа с Веней: – А вы, господа, полагаю, к Жоржу? Он только что слал голубя – утверждает, дожидаться его нынче не стоит. Занят чем-то, писал, вы поймёте.
Граф Набедренных тяжко вздохнул. На его лице отпечаталась непередаваемая горечь от отсутствия у друга истинной тяги к искусству.
– Граф, не серчайте, – вполголоса проговорил Веня, и Приблеву померещилось в нём неожиданное смущение. – В конце концов, я отчасти рад нашему уединению.
Граф Набедренных окинул Веню долгим взглядом.
– Примите нашу благодарность за донесение печального известия, – обратился он к господину Солосье, отрывая глаза от своего спутника тем не менее с неохотой. – Раз судьба к нам жестока, не будем далее тратить ваше время. – Граф поднялся и пожал присутствующим руки: – Господин Солосье, господин Приблев, всего наилучшего.
После этого руку он подал Вене. На сей раз никакой неловкости не приключилось: Веня руку принял благосклонно – жестом одновременно чуть девичьим, но по-прежнему напрочь лишённым жеманства и грациозным. Приблев так и не понял, откуда граф извлёк плащ, но всё-таки, получается, по улице Веня ходил не в одной тонкой рубашке. Плащ лёг на плечи с тем же изяществом, с которым его обладатель поднялся с дивана.
Приблев не полагал себя чрезмерно стыдливым, но при виде этой сцены ему подумалось, что наблюдает он нечто непристойное – то, пожалуй, чему место за закрытыми дверьми, пусть бы и оскопистского салона. А впрочем, граней обычной светской учтивости ничто не переступало; наверное, дело состояло в том, что видеть в графе столько, гм, внимания к одному человеку было очень странно.
Господин Солосье следил за неудачливыми гостями сына пристально, но будто равнодушно. Ещё раз улыбнувшись на прощание, граф открыл перед Веней дверь, но сам выйти не успел. Господин Солосье неожиданно оказался прямо возле него, ухватил за локоть и негромко пробормотал:
– У вас покупка-то полностью оплачена, граф? Ежели мои старые-больные глаза мне не врут на счёт знакомых колечек, хозяин у вашей покупки – вздорный человек. Вы имейте в виду – ну так, на всякий случай.
На этом господин Солосье решительно захлопнул за графом дверь и с абсолютно невозмутимой улыбкой обернулся к Приблеву. Тот отстранённо подумал, что «хозяин покупки» – это, пожалуй, неграмотно, ведь если человек что-то покупает, то сам и становится хозяином этого чего-то. А впрочем, когда речь заходит о сфере услуг, товарно-денежная терминология, видимо, меняется.
– Сандрий Ларьевич? – напомнил господин Солосье о своём существовании. И справедливо – надо, если честно, признать, что за странными настроениями площади и не менее странным поведением графа Набедренных Приблев почти и забыл о том, с чем именно пришёл в дом к Золотцу.
– Дело моё – наше – не слишком, откровенно говоря, хитрое, вам не привыкать, – неясно за что извиняющимся тоном сказал он господину Солосье. – Ещё один индивидуальный заказ, небольшой…
Пройдя вслед за хозяином дома в гостиную, выпив предложенной яблочной воды, разложив на столике эскизы и погрузившись в объяснения того, что именно требуется сделать, Приблев вдруг сообразил, что с самого начала показалось ему в этом доме удивительным. Несмотря на то, что окна Золотцева жилища выходили прямо на Большой Скопнический, внутри было очень тихо. По всей видимости, стены и двери укреплены специально, и ничего особенного в том не имеется: когда в особняке столько драгоценных материалов, заботы о безопасности становятся чрезвычайно логичны, и странная, неестественная тишина – невеликая тому цена.
Да, в доме Золотца, среди настоящих сапфиров и ненастоящих алмазов, было тихо.
И всё же никакие двери не могли спасти Приблева от общегородского жужжания, поселившегося теперь и в его голове.
Глава 26. Плеть промолчал
В голове Плети всегда было просторно, сухо и ясно, как бывает иногда на содержащихся в чистоте заброшенных складах. Всё ровно стоит по местам, а что не стоит, тому заведомо предписана своя полка из тёплого старого дерева, над которой еле слышно звенят золотые крылья комаров. Пол слегка запылён, но его легко очистить, проведя рукой. Иногда Плети казалось, что он родился не в общине; что он помнит, как отец тайком вёз его, ещё совсем младенца, в Петерберг; как в лесу нашёлся домик с тёплым деревом изрезанного солнцем пола.
Возможно, это был детский сон или даже придумка. Плеть ни разу не спрашивал. Ему не требовалось ответа – для ответа в голове не подразумевалось полки. В голове было ясно, сухо и просто.
Но оглядываясь вокруг себя, Плеть никак не мог понять: если мир прост и незатейлив, почему остальным так нужно заволочь его тиной? Ведь откуда-то же берётся эта странная тяга выплетать себе сложности, когда достаточно смахнуть пыль рукой. Как удаётся им не увидеть настоящей, обычной сути вещей? Глядя на скульптуру, нельзя не знать, что такое камень; глядя на авто, нельзя не знать, что такое колесо; глядя на человека, нельзя не знать, что такое честь, правда, любовь. Прочее – лишь следствие основ, лишь ярлыки и лесенки склада.
В начале сентября Бася снял Плети комнату в Людском, но та почти не пригодилась. Скоро, через два дня после объявления о новом законе, в комнату пришёл Тырха Ночка, средний сын Цоя Ночки. Он сказал, что Плети следует оставить Академию и вернуться в общину.
Плеть повиновался. В последнюю неделю сентября открывался боевой турнир, где ему ещё летом посулили право прислуживать. Посулили и повелели. В росском языке нет слова с верным значением, а в таврском есть: «γоgaht» означает одновременно «обещать» и «приказывать», поскольку любой посул общины (отца, военачальника) является приказом.
Посулили, и повелели, и обманули. Плеть не пригласили к рингу. Его не пригласили никуда – заперли в четырёх стенах летнего дома, кормили и содержали в аресте. Плеть думал, что призыв связан с новым налогом – что ему теперь полагается дополнительно отрабатывать свою ценность.
Но его не пригласили работать.
В голове Плети было просторно, сухо и ясно, потому что он никогда не пытался домыслить за других. Чужая душа сокрыта, и с тем, как плотно запахиваются её створки, можно лишь смириться.
Смириться – и спросить.
«Сынок, не сочти за обиду, – забегая на сторону глазом и улыбкой, отвечал Цой Ночка. – Тавру подобает знат’ свою чест’ и чужую. Уж бол’ше года назад Бася спрятал тебя, говоря, что это его новый, молодой способ платит’ общине. Может, он и прав был? Может, он мне врал тогда? Врат’ бесчестно, сынок, но мы не дознаватели. Дознават’ся – дело низкое, росское. Он сказал, что отыщет общине бол’ше пол’зы так, а не нашими, старыми дорогами, и я поверил. Он не обманул. Он вед’ тепер’ богат, очен’ богат. Разве не настало время вспомнит’ об отцах? Но дни идут, а от Баси ни слова…»
«Значит, вы держите меня в заложниках?» – прямо спросил Плеть.
«Разве тебе плохо, сынок? Разве тебя притесняют или обижают?»
«Нет».
«Вот видишь. Я не держу тебя в заложниках, я держу тебя в напоминание».
«Нет, но я хочу в Академию».
«Э, сынок, – Цой Ночка покачал головой, – не забывай основ. Твоя основа – община. И не тол’ко твоя – и моя, и моих детей, и Басина. А Академия – это подарок, это сверху. Подарки полагается заслуживат’ или хотя бы – выказыват’ за них благодарност’… а где она?»
Плеть понял и тогда этим ответом полностью удовлетворился, но время шло дальше, время шло мимо, и совсем скоро он осознал, что скучает. Это было странное, новое чувство: прежде ему никогда не бывало скучно. Теперь же простое, тихое и ясное сидение в четырёх стенах вдруг оказалось невыносимо. Плеть попросил разрешения ходить хотя бы по таврскому райончику, и ему не отказали. Ему доверяли.
Поэтому сейчас Плеть обедал в небольшом кабаке на самой границе с Портом. По-росски его называли «Весёлые речи», что было не очень метким переводом таврского названия «Thuhto:ba», дословно означавшего «большая речь». Если Плеть правильно понимал, такое выражение применялось на Равнине к пьяной браваде, желанию наплести в горячке с четыре короба.
Бася ласково называл кабак «Тухтобой» и никогда сюда не ходил.
Плеть сидел один и не пил. Это было ритуалом: отсутствие выпивки будто создавало иллюзию присутствия Баси, которого так не хватало, которого так откровенно заманивали в таврский район заключением Плети и которому стоило бы поэтому держаться отсюда – от Плети – подальше.
Но Бася никогда не слушал других. Он всегда лучше всех знал, что ему стоит и не стоит делать.
– Я соврал ему, что бои начинаются с октября, но вот незадача: теперь начинается октябрь, – с иронией в голосе сообщил он, усаживаясь напротив. – Мне начинает казаться, что в роду графа Метелина – настоящем роду – был l’inceste.
– Ты пришёл за мной? – спросил Плеть и сам не понял, остережение прозвучало в его голосе или надежда.
– Уж всяко не за местной кухней, – хмыкнул Бася; выглядел он, как обычно, бодро, будто и не волновало его исчезновение друга на две недели. – Ты знаешь, что творится в городе? Петерберг взбунтовался! Иначе говоря, люди толпятся в приёмной Городского совета и просят поблажек от налога. А ведь у них даже нет Метелина!
– Община хочет с тобой поговорит’.
– Чего они хотят? Доли с завода?
Плеть кивнул. Бася откинулся, но не расслаблено, как нередко это бывает, а зло, с силой, будто сорвалась в нём какая пружина.
– Великолепно. C’est просто magnifique! – Он с той же силой вскинул глаза к потолку, и Плеть подумал, что взгляд иногда можно бросить так же яростно, как стакан в стену. – Великолепный выбор момента. Интересно, Цой Ночка понимает, что завод мне не принадлежит?
– Он понимает, что ты ездишь на «Метели».
– Ну если так судить…
– Они не выпускали меня в город и в Академию, чтобы ты за мной пришёл, – не удержался вдруг Плеть. – Это шантаж. Обычный шантаж. Цой Ночка хочет твоих денег…
– Нет, он хочет моего уважения, – неожиданно спокойно усмехнулся Бася, – это даже flatteusement, не находишь, лестно? Община никогда не мыслила только деньгами, и странно, что ты вдруг решил так счесть.
Плеть промолчал.
В голове его всегда было просторно, сухо и ясно, и оттого так отчётливо и прямо в прозрачном её воздухе виделось, как отвратительно происходящее. Настолько, что он неправомочно обвинил Цоя Ночку в сугубой меркантильности.
Но почему? Потому ли, что летом Бася обещал не пускать его больше на ринг? Но Плеть не гнали на ринг. Не гнали, даже когда он попросил.
Это было позавчера. Цой Ночка не видел нужды разговаривать, но Плеть заметил, что Тырха Ночка недоволен отцом. Отцом и всем остальным миром.
Именно средний сын предлагал общине полностью уйти в Порт – «награбит’ денег на выплаты нового налога, ежели так им оно надо». Цой Ночка такие разговоры полностью пресёк, и сыну его оставалось только кипеть под плотно придавленной крышкой.
«Если ден’ги так важны, пустите меня на ринг, – сказал ему позавчера Плеть здесь же, в „Тухтобе“. – Я отработаю то, что должен общине».
Тырха Ночка злился на отца, а потому испытывал невольное расположение к тому, крышку над кем придавили столь же плотно – пусть иную и по иным совсем причинам.
«Незачем тебе, – ответил он с братской снисходительностью. – Наместника нашего меняют, э? Слушок ходит, он решил по такому делу во все тяжкие пойти. Бои прикрыт’. Прикрыт’ не прикроет, а кому-нибуд’ хвост прищемит. Облава будет, сер’ёзная. Да и куда тебе на бои? Скол’ко уж прошло, ты и разучился совсем».
Плеть не ждал всерьёз, что его пустят. Он не хотел. И всё же попросился.
Может быть, затем, чтобы проверить, есть ли у него право слова хотя бы в этом.
– Твоё положение – ещё не худшее в этом мире, mon frère, – Бася не отошёл от своей горячности, но, как срываются порой люди в крик, его от злости иногда срывало в смех, – а вот граф Набедренных привёл в Академию оскописта. Что ты знаешь об оскопистах, а? Община строга, но она строга, как хороший отец. А вот там, в салонах – настоящее рабство.
– Сироты?
– Говорят, или ещё кто похуже. Собирают с улицы, чик, и всё. Я на этого оскописта посмотрел – обычный, в общем-то, человек. Учёный, bien informé. Но, знаешь, если тебе косу отрезать, она всё-таки обратно отрастёт, что бы мы там ни говорили другим.
Плеть снова предпочёл промолчать.
– Это я к тому, что оба вы – слуги своих хозяев. Да что там, все мы – слуги. Мне всегда казалось, что дальше – то, что за пределами данной тебе situation, – это вопрос воли. Но ежели ты оскопист – то, может, и нет такой воли, которая могла бы что-то переменить. А пока мы не оскописты, – Бася поставил на стол локти и наклонился вперёд, – из «Тухтобы» ты идёшь со мной.
– Цой Ночка обидится.
– Не обидится. Говоришь, его волнует, что я езжу на «Метели»? Пусть поездит на своей и сам оценит, есть в этом какая польза или нет.
Перед последней фразой Бася сделал короткую торжествующую паузу, и Плеть почувствовал, как хрустящая короста невыплеснувшейся обиды с шипением в нём проседает. Конечно, Бася не забыл. Просто не мог он прийти с пустыми руками и не мог принести того, чего просил Цой Ночка, вот и сочинял эти две недели такой подарок, которым можно за Плеть откупиться.
– Своими руками эскиз нарисовал! С конями, всё как полагается. К ювелиру гонял мальчика Приблева, но принимал сам, сам, красиво вышло.
– Думаешь, Цою Ночке хватит?
– Ему хватило, – Бася самодовольно улыбнулся, но самодовольство выветрилось само, и быстро. – Я знаю, что это временно. Любые подарки – временны… Но у меня ведь нет ничего постоянного. – Он поднял глаза на Плеть и без радости поправился: – Почти ничего.
Плеть молчал. Ему всегда было просто чувствовать, требуются ли слова.
Бася вдруг скинул шляпу, швырнул её на стол и уронил лицо на руку, зарывшись пальцами глубоко в лохматые волосы.
– Я об этом думал. У Метелина есть всё – или почти всё, – и он всё положил, целую схему выстроил, чтобы это разрушить. И я думал: будь всё у меня, неужели я бы тоже стал? Неужели дело в этом, всё так просто, и я просто ценю то, что есть, потому что сначала у меня ничего не было? Je crois pas, не верю я! Такое скотство: я ведь и правда теперь не бедствую, мне бы плюнуть на этот завод да жить для себя. А я не могу! Я тогда ещё, в прошлом году, кучу работников поувольнял, а на их место взял кого помоложе. Понимаешь, да? И желательно бессемейных, чтобы ничто их не обременяло, ничто им не мешало… Тьфу! И теперь они у меня просят прибавки к жалованью. А я могу им дать её или не могу? Я – могу. А если меня не будет?
Плеть молчал. Бася говорил быстро, зло, сверкая глазами из-за пальцев, как из-за решётки.
– А Метелин… Всё это выдумал, весь завод, для того только, чтобы папаша им погордился немного, а после с размаху разочаровался. Чтобы потом, когда все забудут, каков он на деле, Метелин-то, когда все будут помнить его уже только светочем, прекрасным сыном, замечательным дельцом, юным exemplaire, выкинуть что-нибудь… Как можно более – в его графском представлении – гадкое. Желательно – для символизма, чтоб его к лешему, – пойти на бои, засветиться там поярче, а ещё лучше – умереть. А завод? А люди на нём? А я? Проклятый Драмин смеётся над налогом, потому что у него есть деньги. Потому что он не знает, что в течение недели-двух putain de merde граф Метелин хочет всё это разрушить. И вот что мне делать? Я же просто управляющий, я никто. Я мог бы Метелина обмануть, на бои не пустить, но что толку? Он ведь найдёт способ убиться и без меня.
Бася ожидал от Плети поддержки. Тот мог бы спросить, чем так уж страшна гибель Метелина; случайность убивает куда больше людей, чем намерение, но вещи покойника не кидаются мигом переставлять. Неужто Бася полагает, что сверни граф Метелин шею случайно, управление завода тоже сменится?
Но озвучивать вопросы не требовалось. Бася читал их сам.
– Ты видел Метелина-старшего? Папашу нашего графья? – закатил глаза Бася почти с удовольствием – по крайней мере, собственный гнев его забавлял. – Такого записного труса и лентяя ещё поискать надо. Пока денежка капает, всё у него чудесно, и пальцем о палец шевелить не надо. Было у меня с ним un rendez-vous d'affaires, лучше б и не встречались. – Он скорчил жалостливую гримасу: – «Вы там только поаккуратней, молодые люди, поаккуратней, не увлекайтесь чересчур, а то выйдет что». Я его спрашиваю: что выйдет-то? Он только морщится: «Что-нибудь». – Бася задумчиво скривил губы. – Всех вокруг боится. Самый виноватый, что ли? Тьфу. Но одно я на той встрече понял однозначно: разрушать – это у них семейное. Графьё хочет разрушить покой папаше, папаша, чуть что, порушит со страху все дела сыночка и не поперхнётся. И неважно, застрелится сыночек, станет звездой боёв или как ещё попортит себе le bon renom. Понимаешь? Неважно! Разбирать никто не станет, только заводы закрывать! Стоит Метелину умереть – конец заводу. Стоит ему пойти на бои и умереть там – конец заводу. Стоит ему пойти на бои, не умереть, но разругаться со старшим Метелиным в пух и прах – конец заводу, – Бася устало потёр лицо ладонями. – Я очень старался найти хоть какой-нибудь выход, но всё никак не могу.
– А должен ли ты искат’ выход? – тихо спросил Плеть. – Это его завод.
– Настолько же, насколько мой папаша-пьяница мне папаша, – отчеканил Бася. – Что кому принадлежит, определяется не тем, кто что родил, а тем, кто что воспитал. Этот завод – таким, какой он есть теперь, – построил я. – Бася посмотрел Плети прямо в глаза – так твёрдо, будто слова его были единственным, во что он вообще верил: – Этот завод – мой.
И тогда Плеть вдруг понял. Понял, почему его обижали и злили действия общины. Понял, почему решился заговорить с Тырхой Ночкой, почему попросился на ринг, хотя знал, что его не пустят.
Разрозненные события и чувства, повисшие на полках в голове уродливой и грязной паутиной, неожиданно вывязались в узор. Плеть никогда не мог понять смеха росов над европейской религиозностью: может, европейцы и заблуждаются, но ведь так просто знать, что у происходящего в этом мире есть смысл. Он просто есть, как есть честь, правда и любовь. Его можно не увидеть, если очень постараться.
Но Плеть не мог – и, наверное, никогда не сможет – понять, зачем люди так стараются.
– Через шест’ дней на боях будет облава, – раздельно, по слову проговорил он. – Наместник решил спустит’ на нас Охрану Петерберга. Участников арестуют.
Бася замер, и Плеть понял, что он тоже понял.
Кажется, впервые в жизни Бася не хотел отмирать.
– Comprends-tu, зачем ты сейчас мне об этом говоришь?
Плеть промолчал.
– Comprends-tu, что я с этим знанием сделаю?
Плеть промолчал.
Бася понимал, что Плеть понимал.
– Он говорил, что я его единственный друг.
– А ты говорил, что он всё равно найдёт способ убит’ся, и говорил равнодушно.
Бася усмехнулся криво, как будто его рисовали и мазнули случайно побоку водой.
– Когда положение безысходно… Это совсем не то же, что принять решение.
Плеть промолчал. Они молчали долго – так долго, что смех и разговоры за соседними столами успели раствориться в ушах, сгуститься в единую похлёбку, и это пюре текло теперь, как, говорят, текла когда-то по мухам смола, заточая их в янтарь. Бася нередко думал вслух – любил думать вслух, кидать слова и ловить отскакивающие, – но теперь он молчал.
Принимать решения сложно.
– Расскажи мне подробности, – попросил наконец Бася отрывистым голосом.
Глава 27. Без sentiments
Вот ведь странное дело: подробностей память Метелина не сохранила. Так бывает спьяну, но как раз выпить в Порту Гныщевич ему и не позволил – отодвинул размашисто твиров бальзам, сморщился: «Даже не думай, графьё. Недостаточно ты хорош, чтоб под градусом на ринг выходить – и без того попутаешь всё на свете. И не сверкай на меня глазами – я не напрашивался к тебе в imprésario, ты сам умолял. Терпи теперь».
Теперь Метелин терпел не только вынужденную трезвость, но и вынужденный голод, сквозняк и столь же вынужденно запертую снаружи дверь. Дверь была окована железом и имела всамделишное зарешеченное окошко – что там Гныщевич говорил о чтении романов? Окошко, впрочем, сразу перегородили створкой, которая приоткрылась всего единожды – мелькнул кто-то с лукавым прищуром, почти дружелюбно посоветовал спать покамест. Покамест господин наместник с другими задержанными беседы проводит.