355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфина и Корнел » «Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ) » Текст книги (страница 22)
«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 06:21

Текст книги "«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ)"


Автор книги: Альфина и Корнел



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 87 страниц)

Нет, не то чтобы Скопцову казалось, что бунтовать нет причин.

В одном из безымянных переулочков, которому уж точно полагалось бы оказаться безлюдным, Скопцов заметил Золотце – тот замер на лесенке с кудрявыми литыми перильцами и изучал листовку. Скопцов только-только на эту улицу вывернул, а всё ж готов был поклясться, что Золотце стоит здесь не первую уже минуту – читает, перечитывает и во что-то пытается вдуматься.

Приметив однокашника, Золотце заулыбался и приветливо помахал. Дальше они пошли вместе, но вскоре стало ясно, что искать больше нечего: если на самых узеньких тропках Петерберга и имелись листовки, полчище студентов с ними уже разобралось. Со срисованной с графа Набедренных галантностью Золотце помог Скопцову перебраться по совсем уж шаткому мостику, перекинутому от одной лестницы к другой, и они, не сговариваясь, направились в сторону Академии.

– Господин Золотце, подобная рассеянность к лицу разве что графу, – Скопцов аккуратно тронул его за плечо. – Что с вами?

– Я думаю, вы и сами догадываетесь. Готов поручиться, нас с вами мучает один и тот же вопрос.

Скопцов уставился на целый букет листовок в своих руках, и ему стало почти совестно. Те, наверное, были набраны на машинке (какая типография возьмётся?), развесивший их потратил немало сил – затем только, чтобы студенты Академии в полчаса всё сняли, не оставив и следа.

– Автор этого воззвания ведь явно полагал, что действует во благо, – принялся зачем-то объяснять Скопцов. – Конечно, Охрану Петерберга легко не любить… Но до чего же наивен листовочник! Как же он не догадывается, что делает только хуже? Вернее, надеюсь, сделал бы. Надеюсь, никто из солдат не успел этого увидеть.

Золотце обернулся с неясным любопытством:

– Видите ли, господин Скопцов… Я, быть может, сейчас сочиняю и наговариваю, но меня терзает подозрение, не поделиться которым – пытка, а поделиться я не решаюсь. Позволю себе сказать лишь, что есть человек, который мог найти время на такие вот занятия.

– Как, у вас имеются подозрения?! – всполошился Скопцов. – Это очень важно, это ведь может разрешить всю ситуацию – если, конечно, вы не ошибаетесь…

Золотце остановился, и на лице его неожиданно проступила какая-то резкость, будто ему очень важно было получить ответ на следующий свой вопрос, и ответ правдивый, правильный:

– А что, господин Скопцов, по-вашему, в таком случае следует делать? – несмотря на сменившееся выражение, говорил Золотце ласково, почти мурлыкал. – Если, положим, листовочник этот в самом деле мне знаком и подозрения мои оправдаются? Отдать его на суд Охране Петерберга?

– Ах, разве вы не знаете, какой у Охраны Петерберга суд! – Скопцов сложил руки на груди. – Нет, я не думаю… Я думаю, что у того, кто расклеил листовки, просто наболело. Разве его сложно понять? Я бы… предложил найти его, объяснить. Он, наверное, не догадывается, что делает хуже.

– Вы это уже говорили, – лицо Золотца снова смягчилось, и он ускорил шаг.

Возле Академии, к которой они вскоре возвратились, было на удивление пусто, но не прошло и двадцати минут, как им повстречалась привычная компания из «Пёсьего двора». Хэр Ройш вышел на крыльцо с книгой в руках, и стало ясно, что листовок он не собирал и собирать не собирался; из ближайшего переулка в облаке сложенных из всё тех же листовок голубей выплыли граф Набедренных, За’Бэй и префект Мальвин; Валов, Драмин и Приблев, кажется, препирались на предмет того, что не следовало и начинать, поскольку они, вольнослушатели, тут вовсе ни при чём.

Скопцов задумчиво наблюдал, как Гныщевич приближается к Академии с Плетью, но без графа Метелина; в голове мелькнуло даже нелепое подозрение – ведь, право, отношения Метелина с Охраной Петерберга были по меньшей мере сложными. Робко озвученное подозрение Гныщевич, судя по всему, сперва не разобрал, а потом без смеха отверг.

– Не ходил прошлой ночью Метелин по городу с листовками, non. Сегодня? Сегодня его нет. И завтра не будет.

Было совершенно ясно, что что-то случилось, что это тот самый момент, когда следует аккуратно расспросить и проявить поддержку, но Скопцов не решился. Гныщевич был очень бледен и, кажется, давно не спал; навязываться усталому человеку – услуга сомнительная.

Последним к Академии явился Хикеракли. Скопцов, надо отметить, в последнее время видел его куда меньше, чем привык. Но в этом не имелось ничего дурного, напротив: Хикеракли, начавший было прикладываться к бальзаму чересчур уж любовно, после того неприятного казуса в «Пёсьем дворе» будто встряхнулся, очнулся и вспомнил, каково это – бегать по городу, ног не чуя.

Скопцов полагал, что перемена сия – к лучшему. Ему уже позже растолковали, кем был рыжий мальчик, что убежал тогда из «Пёсьего двора» почти в слезах, да и Хикеракли разобрался задним числом. И, кажется, усовестился; кажется, мальчика – Тимофей его звали – он сумел отыскать, примириться с ним. Тимофей был весьма застенчив, и Хикеракли взял его под опеку, как брал когда-то и самого Скопцова; вот и сейчас они вернулись к Академии вместе, хоть и выглядело это в некоторой степени странновато. Неловко было признавать, но Скопцову всё мерещилось, будто Тимофею опека совершенно не нужна, тяготит его даже.

Но так казалось со стороны, а со стороны всегда кажется неверно.

И конечно, когда привычная компания сама собой повстречалась, привычным же образом их потянуло в «Пёсий двор». В «Пёсьем дворе» пришедших, оказывается, уже ожидал стол.

А за столом ожидал Веня.

Веня Скопцова смущал. Сколько бы ни убеждали его, что всякая работа хороша, а уж такая – тем более полезна, принять добровольную продажу тела у него никак не выходило. А Веня к тому же держался с некоторым вызовом – а точнее, держался он абсолютно спокойно, но зато решился ходить в Академию и называться вольнослушателем, а в том уже имелся вызов, верно?

Думать дурное о человеке только за то, что судьба его сложилась трагично, было чрезвычайно нехорошо, но стоило компании войти в «Пёсий двор» и заметить Веню, Скопцов вдруг разгадал, о ком говорил Золотце. Он, наверное, ни за что не сумел бы объяснить, как именно это почувствовал; может, промелькнуло что у друга на лице, а может, просто заговорила собственная предвзятость.

Как бы то ни было, когда все расселись, Золотце, постучав немного костяшками по столешнице, уткнулся в Веню неприятным взглядом. Веня не заметил: он с вежливым удивлением рассматривал сложенных из листовок голубей, которых рассыпал перед ним опустившийся по правую руку граф Набедренных.

– …Итого – два с лишним часа долой просто из-за прихоти Пржеславского, – бушевал Валов.

– Коля, ты меня в шок повергаешь, – хмыкнул Хикеракли. – Тебя, как вижу, то возмущает-с, что твоё бесценное время кто-то опять разменял на глупости. Как можно быть всегда таким одинаковым, Коля?

Рыжий Тимофей что-то пробормотал, но Скопцов не разобрал, что именно – зато отчётливо услышал, как стукнули в последний раз о стол пальцы Золотца и повисла под ними маленькая и никому более неважная тишина.

– Граф, – позвал тот, но граф Набедренных был слишком занят Веней и бумажными голубями. – Граф! Леший вас…

Тишина вырвалась из-под пальцев и вдруг захватила оба сдвинутых стола: как-то сами собой все обратили внимание, что Золотце мягко, но всё же бранится на графа, и онемели. Даже Валов прервал свою речь, а Хикеракли не стал искать остроумных комментариев.

– Что с вами, мой друг? – опомнился граф, упустивший, впрочем, всеобщее напряжение.

– Не выспался, ваш старый лакей всё под дверью шаркал, – буркнул Золотце, а потом приподнял подбородок и заговорил громче, обращаясь ко всем: – Господа, хочу поведать вам скучную историю с предполагаемо занимательным финалом. За который я, правда, не поручусь, – он снова помолчал. – История моя заключается всего лишь в том, что я сегодня ночевал в особняке графа Набедренных – мы все вчера долго кружили, не поверите, по Ссаным Тряпкам, у За’Бэя там приятели… Впрочем, неважно. Важно, что граф позвал нас на ночь к себе, и это было более чем уместно, мы с господином За’Бэем приглашение благодарно приняли, а Веня – добрый день, Веня; вы ведь с ним хоть немного знакомы, господа? – так вот, Веня ночевать с нами отказался, хотя граф его что только не умолял, – Золотце сверкнул глазами в сторону графа. – Господина За’Бэя же, как вы наверняка знаете, вежливость иногда подводит, он у нас человек прямой. Вот он вчера и пошутил в лоб: вам, мол, Веня, на службу с раннего утра? А Веня ничуть не оскорбился, но ответил со значением, что да, мол, с раннего утра, но вовсе не на службу, а по делам в Людской. По важнейшим, самым безотлагательным делам. – Золотце говорил без настоящей злобы, но очень едко. – Плугом по болоту, конечно, писано, я всё понимаю. Но и вы меня, господа, поймите: будто много среди вас тех, кто ещё не упрекал меня в, гм, романном мышлении. Демонстрирую чистейший образец.

В этом монологе сквозило столько не слишком скрываемой ревности, что Скопцов немедленно простил весь яд, тем более что и яд-то был неядовитый; ему только жаль стало, что граф таких тонкостей, наверное, не разглядит. Хикеракли изобразил вялую овацию, но прочие промолчали, дружно впившись глазами в Веню. Тот, к чести его будь сказано, не шевельнулся и не позволил себе чересчур ироничной улыбки; когда он заговорил, почуять в его голосе насмешку было очень непросто:

– Верно ли я вас понимаю, господин Золотце? Вы сейчас… высказываете предположение о том, что это, – Веня аккуратно поднял на ладони бумажного голубя, – моих рук дело?

– Да, – просто и с каким-то несвойственным ему упрямством ответил Золотце.

– По всей видимости, – не меняясь в лице продолжил Веня, – я единственный в Петерберге человек, что был вчера ночью в Людском и о чьей непосредственной деятельности вы ничего не знаете.

За то время, что он говорил, Золотце успел совладать с собой и натянуть почти симметричную маску иронического спокойствия.

– Позволите отчасти стилистический, отчасти фактический совет? Ну, от обладателя романного мышления, – усмехнулся он. – Ежели вы таким вот образом отрицаете свою причастность, это вы зря: штамп. А ежели, вообразим на мгновенье, пытаетесь оставить всем нам пространство для размышлений, то тоже зря. Сюжетные повороты слишком передерживать не стоит – аудитория может и заскучать.

Ответил – впрочем, не на эту реплику, а на давешнюю – вновь очнувшийся граф:

– Мой друг, вы, верно, и в самом деле дурно выспались. Простите великодушно за старого лакея, он невыносим и не поддаётся перевоспитанию, – извинялся он очень искренне. – Не позволяйте же раздражению портить всем нам день.

– Куда уж дальше портить, – пробормотал Валов.

– Просто ты пессимист, Коля, – немедленно влез Хикеракли, – а вот мой день с каждым словом становится только интереснее. Так что вы продолжайте, господа, продолжайте, не стесняйтесь ничуть! И главное, чтобы ненароком не сбиться, не думайте о том, сколько человек наипристальнейше глядят на вашу, гм…

– Catfight, – подсказал Гныщевич.

Золотце засверкал глазами пуще прежнего, Веня же выслушал эти почти оскорбления с достоинством, после чего покаянно склонил голову – вот только в его извинениях искренности не было ни капли:

– Простите, господа, я заигрался. Несколько неожиданно было так скоро услышать прямые обвинения. Простите и вы, господин Золотце, за неуместное кокетство. Вы совершенно правы, и это, – он смял бумажного голубя в пальцах, – дело рук именно моих.

Скопцов не поверил своим ушам. Листовочник наверняка мнил, что действует во благо; сам Скопцов весь день повторял эти слова вовсе не затем, чтобы себя убедить: иного на ум и не приходило. Но применить сию веру к Вене было, наверное, труднее всего – может, из-за театральности его тона, а может, из-за того, как неприятно резанула мысль: он сидел здесь, за столом в «Пёсьем дворе», и ждал их всех – хотел полюбоваться на реакцию!

– Но зачем?! – вскричал Скопцов.

– Зачем? – Веня обернулся к нему с удивлением, в котором будто бы не было притворства. – Но вы ведь все говорите, что нужно что-то менять. Вы всё время только об этом и говорите. Насколько я сумел понять, разговоры сии не с налога начались – не первый день вы твердите, и твердите, и твердите… А я решил наконец-то хоть что-нибудь сделать.

– Но не нападать же на Охрану Петерберга! – Скопцов схватился за сердце. – Зачем, зачем трогать её? В этом нет ничего, кроме опасности!

– Как любопытно, что вы спрашиваете «зачем», а не «за что», – снисходительно и жестоко улыбнулся Веня. – Я не могу сказать, что всерьёз планировал первый шаг. Мне всего лишь показалось, что Охрана Петерберга – самая большая боль этого города.

– Так, господа, это решительно требует выпивки. Пива! – воззвал к кабатчику За’Бэй.

Золотце привстал и не без яда раскланялся – он, мол, и прав оказался, и бесплатное развлечение всем присутствующим раздобыл. Граф несколько ошарашенно созерцал Веню, но молчал.

Скопцов же, наоборот, молчать не мог.

– Простите, но вы, полагаю, не вполне сознаёте… «Боль этого города»? Боль случится, если Охрана решит, что некие настроения следует подавить – и леший знает, какие методы они предпочтут! И это если говорить о системных действиях, а если – знаете, отыскать вас и избить много ума не надо, и безрассудно исключать… Ведь они же тоже люди, они могут обидеться, только их обида куда страшнее нашей!

– Видите, господин Скворцов, – нажим в Венином голосе был выверенным и аккуратным, – даже вы их боитесь. Разве это не доказывает нагляднейшим образом, что я прав?

– Да скажите же ему кто-нибудь! – взмолился Скопцов.

Он ожидал всякого – пусть бы неловкой и некрасивой паузы после своей просьбы, но никак не мог вообразить, что ответ вновь заставит его усомниться в своём слухе:

– Ты прости, но я тебе скажу, – бухнул Валов, – он прав. Прав. Сколько можно пьянствовать по кабакам и рассказывать друг другу, какие мы умные, а Четвёртый Патриархат глупый? Это унизительно, в конце концов! Я согласен с тем, что высказываться надо публично, а за слова свои – отвечать.

– Вот только одно дело – Четвёртый Патриархат, а другое – Охрана Петерберга, которая придёт к тебе домой и твои же ноги совершенно бесславно переломает, – заметил Драмин, – чем и закончится высказывание.

Веня выдохнул короткий смешок.

– Вы не находите, что ноги вам ломает не Охрана Петерберга, а страх перед ней?

Драмин хотел было что-то ответить и ему, но ответ прервал заливистый хохот Гныщевича.

– Quelle absurdité! Сломанные ноги? Боль? Страх? Мальчики мои, не хочу вас расстраивать, но это были всего лишь бумажки. Бумажки, которые давно уже сняли, никто и не заметил! А вы тут всерьёз обсуждаете – со стороны не грех подумать, будто в Петерберге и правда произошёл некий incident, – он хлопнул ладонью по столу и прибавил с неожиданным ожесточением: – Но это чушь и ерунда, о которой через два дня все забудут.

– Я бы не спешил так с выводами, – снизошёл наконец до беседы хэр Ройш, и Скопцов мысленно ухватился за него как за источник здравости. – Пока вы столь любезно исполняли поручение господина Пржеславского, я предпочёл остаться в стенах Академии и понаблюдать за ним самим. У меня нет конкретных сведений, но одно я могу сказать с уверенностью: он вовсе не так спокоен, как пытался представить студентам. Я бы предположил, что до Охраны Петерберга успели дойти либо листовки, либо как минимум весть о них.

Скопцов снова схватился, теперь уже за голову – но, видимо, сегодня мир решил его не щадить.

Дальнейших слов хэра Ройша он бы тоже предугадать не сумел.

– И это хорошо, – сложил пальцы домиком тот. – Хорошо, что так вышло. Не буду кривить душой: прежде я не задумывался, сколь сильно действует на людей изложение в письменном виде слов, которые и без того бесконечно звучат в виде устном. Это ведь довольно абсурдно, не находите? И я полагаю, что крайне расточительно было бы этим не воспользоваться.

– Вы собираетесь и сами стать листовочником? Вы? – не то изумился, не то возмутился Мальвин.

– Мы все собираемся. Повторю за господином Валовым: сколько можно болтать, когда план действий сам находит нас? Вы, Веня, поступили очень мудро, подписав листовку неким названием во множественном числе. «Дети Революции» – звучит глупо, но организованно. Думаю, потому господин Пржеславский и обеспокоился, что ему не нравится идея организованного мятежного кружка. Если же объявятся, скажем, десять кружков, обеспокоится и Городской совет.

– Остальные районы! – подпрыгнул Золотце, и Скопцов почувствовал, как его самого буквально окатило волной неожиданного и в то же время знакомого золотцевского вдохновения. – Многоуважаемый глава Академии, конечно, переживает за Академию и студентов Академии. И он прав, прав – будто мы сами не переживаем, что нас заденет разбирательствами. Но если… если поторопиться, если написать нечто другое и развесить в некоем другом месте, возникнет иллюзия…

– Каждому району – по своему мятежному кружку? – Хикеракли задумчиво прищурился, словно уже прикидывая выигрышные точки. – Нет, мало-с, надо бы вразнобой. Но зато каков простор для, как говорится, фантазий! «Утомлённые петербержцы», «истинные мятежники», «кружок протеста», «клуб пессимистов», «революционный комитет»… а в Усадьбах, на особняках-то аристократических, следует подписываться «представьте себе, нам тоже что-то не нравится».

– Но чего вы этим намереваетесь добиться? – строго, экзаменационно спросил Мальвин.

– Если Городской совет сочтёт, что организованных и активных сил, недовольных теми или иными аспектами своего положения, в Петерберге куда больше, чем в действительности, он будет вынужден что-то предпринять, – ответил хэр Ройш, – и мне, по правде говоря, любопытно что. Я никого не неволю.

– Вы очень доверчивы, – вдруг тихо произнёс рыжий Тимофей; называть хэра Ройша доверчивым было… экстравагантно, и к нему немедленно обратились взоры. Тимофей побледнел, сглотнул, но продолжил: – Ведь кому-нибудь из присутствующих достаточно просто вас выдать.

Хэр Ройш небрежно махнул длинными пальцами.

– Информация о фальсификации – это всего лишь информация. Слова в листовках – тоже. Каким из этих сведений поверит Городской совет, зависит от меры их тревожности – а именно это и покажет, насколько серьёзным они полагают действительно существующее недовольство.

– Хикеракли тут предложил много вариантов, – Валов потёр лоб, – и можно придумать ещё больше. Но какой из них настоящий? Который из этих кружков – мы?

– Мне кажется, вы не вполне уловили суть затеи, – вежливо отозвался Золотце. – Настоящего – нет.

– Нет, я понял, о чём говорит хэр Ройш. И я не согласен. Если уж выступать против существующей политики, то выступать честно. Повесить листовку на Академию, повесить её на свой дом. – Валов хлопнул кружкой по столу, прерывая возражения. – Если хотите, создавайте свои вымышленные силы сколько влезет. А я устал пустословить. Я хочу говорить на самом деле. И я не заставляю вас вешать листовки на собственные двери, просто для меня быть трусом неприемлемо.

А Скопцов слушал друга своего не самого раннего, но всё-таки детства и понимал, что взвешенная здравость никому здесь не нужна. Он не стал спорить вслух: теперь, после слов Валова, это и правда звучало бы подло, мелко; звучало бы как самооправдание.

– Пусть будет «Революционный Комитет», – За’Бэй выпустил пушистое кольцо дыма и лукаво глянул через него на Валова, – чем солиднее название, тем вернее успех!

Но это не было самооправданием. Скопцов прекрасно видел, что делают его друзья, и в то же время по-прежнему отказывался верить ушам, глазам, сердцу. Потому, наверное, и молчал: казалось, что из-за этого и они ему ни за что не поверят – не поверят, что он боится за них, что он знает нравы Охраны Петерберга, что может даже представить себе реакцию Городского совета.

Тем более что где-то глубоко в душе Скопцов и сам, наверное, не до конца себе верил. Всё, что говорил Валов, звучало просто, прямо и правильно – и разве могут опасения, пусть бы и всецело здравые, быть важнее честности с самим собой? И если ты устал молчать и пустословить, разве не означает это, что пришло время говорить вслух?

Лишь куда позже, вечером того дня, уже почти засыпая, Скопцов сообразил, что запальчивые речи друзей заставили и его мыслить в пределах ложной дихотомии.

Ведь если ты устал молчать, а говорить опасно, то всегда можно отыскать третий путь – компромиссный, как идея сдвинуть столы, когда друзья твои расселись по разным углам.

Глава 29. Кораблик

Путь от Академии до дома Валова был совсем недолгим: как за Большой Скопнический вывернешь, так прямые, жестяными табличками украшенные улицы Припортового района тебя сами поведут. Припортовый район сбоку Шолоховской рощей подпёрт, а носом прямо в железную дорогу да Грузовой порт утыкается – тут всё дельно, скромно и непременно с кораблями, даже на фонарях повсюду чугунные якорьки.

Когда Хикеракли был ещё совсем маленький, любили они с Драминым на эти якорьки что-нибудь понакалывать. Ежели настроение доброе, так сказать, милосердное, то можно флажки, чтобы получалось красиво, а ежели кто обидел – можно натащить дешёвой рыбы и развешивать её. В жаркую погоду гнильём уж часа через два тянуть начинает!

Хорошо было тогда, маленьким-то. Всё-то в жизни происходило само, по другими людьми взведённым, так сказать, механизмам, а потому никаких ничему объяснений не требовалось: ежели хочется на фонарь вывесить рыбину, то уж, конечно, надо вешать, и нечего тут.

А сейчас только и остаётся, что голову задрать да прикидывать: что, нешто отныне гражданский долг велит на эти якорьки листовки накалывать?

Да только зачем?

Хикеракли затем и шёл сегодня пить с Валовым, чтобы выяснить у того, к чему это всё давешнее было – стук по столу, крики о честности и прочее. То есть он, так сказать, правда надумал против любезного своего отечества пойти? Может, ему бабу-с? Ну и всё такое прочее.

Пиная брусчатку, думал Хикеракли и о том, что кто б его самого спросил, зачем он. Вот, в частности, зачем таскает с собой по Валовым и прочим Тимофея, у которого поперёк всего лица большими и отчётливыми, как на листовке, буквами выписано, что ни-че-го-шень-ки ему такого не требуется.

Ну и, раз уж так любезно беседа зашла, заодно и Тимофея спросить, собственно, он-то зачем соглашается.

С Хикеракли-то, положим, ещё кой-чего понять можно. Он, Хикеракли, человек незлой, он редко кому дурного хочет. И тогда, в «Пёсьем дворе» по пьяни паясничая, как-то совершенно он не задумался о том, что паясничаний его, как говорится, объект может разобидеться. Вроде ведь негоже человека на пустом месте обижать, даже если и сам дурак? Ну, извиниться дело нехитрое: выспросил у хэра Ройша, кто это вообще такой, подкараулил на лекции, расшаркался-раскланялся. Тимофей выслушал, покивал – мол, да, я дурак, да, извиняйте-с и вы меня.

А дальше вышло что-то эдакое, чего Хикеракли в себе сам не понял. Как-то его зацепило, а то ли даже и обидело, сколь формально ему Тимофей покивал. Да, вот в этом, пожалуй, и дело: ведь видно же, когда человек на словах одно говорит, а сам вовсе о другом-своём думает!

Пригласил по этому поводу Хикеракли Тимофея погулять. Тот сказал да. Погуляли. Потом пригласил с Драминым и Валовым посидеть. Тот сказал да. Посидели. И так оно как-то и повелось, что Хикеракли всегда зовёт, Тимофей всегда соглашается, кивает да на встречи является, а легче при этом совершенно, вот со-вер-шен-но не становится! И всё никак не выходило в толк взять: если Тимофею нравится, почему ж он всегда такой весь бледный, молчаливый, скучный, будто совсем о другом мечтает?

А ежели не нравится, если другого хочется, зачем кивает тогда?

А главное, главное-то: ежели сам Хикеракли видит, что ему здесь не слишком рады, что ж никак отвязаться не может, человека в покое оставить?

Вот и сегодня от Академии до дома Валова шли они вместе, вдвоём. Обычно на таких дорогах Хикеракли всё говорил, а Тимофей кивал сосредоточенно, но сегодня как-то оно не складывалось – есть ведь и пределы щебету в пустоту! Так что шагал Хикеракли молча, только лишь изредка на своего спутника поглядывая.

Тимофей был выше Хикеракли, но лишь чуть, телом субтилен, волосами рыж, как твиров бальзам, и как твиров же бальзам неожиданно резок в движениях. Было в нём что-то такое дёрганое, как будто он вовсе не в переносном понимании всё детство провёл в цепях, да так толком ходить и не научился, перемещался теперь как на ходулях. На ходулях говорил, на ходулях принимал извинения, на ходулях повязывал с утра под круглым воротничком аккуратный бант.

Вот это-то, наверное, покоя и не давало.

Когда видишь колченогого, всё внутри ведь так и тянется научить его самому ходить.

– Эй, Тимка, сколько я тебя уже знаю, месяц-то набежит? Набежит наверняка. Вот, а я за месяц всё про человека понять умею. Хочешь про тебя кой-чего расскажу?

Тимофей вежливо и незаинтересованно повернул лицо.

– Я за этот месяц ни разу – ни разочку! – не видел, чтобы ты улыбался.

Ну уж, конечно, ждать, что он на это скажет чего или тем более заулыбается, было б делом никуда не годившимся – Тимофей только приподнял презрительно брови, а потом будто смутился. Чем-то сразу повеяло метелинским: вроде и тянет быть эдаким величаво-аристократическим, да никак не полагается.

Но вот опять-таки: почему не полагается? Кто сказал, где указ подписанный? В одной только голове тимофеевской, известное дело.

Загадочная она вся, голова эта.

– А что, Тимка, хотел бы ты быть оскопистом?

Тимофей вспыхнул мгновенно – белейшая, как у всех рыжих, кожа пошла бурыми пятнами. Тут и спорить ни с кем не надо, чтоб сообразить, как он, небось, кожу свою за такую тягу к предательству ненавидит.

– С чего ты взял такую глупость?

– Да с того хотя б, что вот ежели б я велел ко мне выкать, а не по-людски разговаривать, тебе б и не надо было в жизни большего счастья. Ты не подумай, я с понятием. Церемоний хочется да ритуалов, а? Но ведь за ними ж людей не видно. Тебе что, люди так противны?

– Некоторые, – помолчав, откликнулся Тимофей, и как-то Хикеракли ни на миг не усомнился в том, кого он имеет в виду, что называется, конкретного.

– Не-е-екоторые, – протянул он задумчиво. – А чего ж ты тогда с теми, которые не противны, не водишься, а водишься вместо этого со мной?

– Вовсе не «вместо». О разных плоскостях речь идёт, – качнул головой Тимофей, а потом вдруг будто спохватился и заговорил быстро, с обидой почти: – Зачем тебе так ставить вопрос? Хочешь, чтобы я унизился признанием, будто меня, куда хочется, не зовут? Но такое признание бы и тебя ведь унизило. Транзитивно, так сказать. Ну и зачем?

– Ско-о-олько унижения в жизни, – развёл руками Хикеракли, – страх какой, на улицу не выйдешь. А что, ежели б позвали, был бы ты счастлив?

– Думаешь, так хорош комический эффект от постоянного использования слов не по делу? «Вместо», «счастлив» – всё ведь не так. И отлично ты это понимаешь, но почему-то передёргиваешь, – огрызнулся Тимофей. – Если я осмеливаюсь сказать «унижение», я именно то и имею в виду. А ты, спрашивается, что подразумеваешь, толкуя про «счастье»? Разве ж в самом деле счастье? По-моему, опять ерунду.

– Счастье у каждого своё. Так ли тут важно разводить тер-ми-но-ло-ги-ю? – Хикеракли покосился на собеседника, но тот обратно был больше сосредоточен, чем зол. – Когда счастлив окажешься, так непременно почувствуешь, уж будь спокоен. Да только разве ты не тем занят, что зелёную траву себе на том берегу вырисовываешь? Я ж вижу, какими ты глазами на Веню смотришь. С зависти вот тоже зелёными, – прихмыкнул Хикеракли. – А зачем? Чего у него такого есть, какого тебя лишили? Графья перед ним двери открывают, это да. Что, неужто в одних только церемонии да ритуале дело? Я тебе потому говорю, что пустое это – городить себе всяческие фантомы. Фантомы – они в живое никогда не обращаются.

Тимофей смутился, будто что-то такое Хикеракли сказал, чего он и не знал вовсе. Или наоборот: знал слишком хорошо, крутил-обдумывал; в общем, как-никак, а всё ж таки задело его. Потому-то и не было ничего удивительного в том, что ответил Тимофей медленно, по слову, спустив куда-то на сторону всё своё раздражение:

– Давай ещё немного о терминологии? Ты говоришь «фантомы», а я бы сказал «идеалы», – он помолчал, борясь с собой и пытаясь изо всех сил задавить нелепую свою откровенность, но та, как всегда и бывает, вырвалась-таки: – Знаешь, я ведь в Академию поступил, как раз, если по-твоему, «фантомом» увлёкшись. И конечно, в первые же дни разочаровался, стоило только вблизи посмотреть. Но ведь если разочарование отбросить, получается, что без «фантома» было бы только хуже! Вообще ничего бы не было без «фантома». И не только у меня, а у любого человека. Всё что угодно – вот та же Академия – издалека производит впечатление более блестящее, чем заслуживает. Но если бы не этот самый блеск, который ты полагаешь ложным, люди бы вовсе ни к чему достойному не тянулись и жили бы в скотстве. Поэтому, Хикеракли, не «фантомы», а всё ж таки «идеалы».

– Страшные ты вещи, Тимка, говоришь – по тебе получается, что участь людская – всю жизнь, как тот козёл, за морковкой гоняться, да и зная к тому в придачу, что нет её, морковки-то, вовсе. Да на кой жизнь такая? Как по мне, то ты вот рыжий, а я не рыжий, и это жизнь и есть. Или вон, смотри, на доме табличка заржавела – это тоже жизнь, а никакое не скотство. А главное – ежели ж ты понимаешь, что блеск – он в глазах твоих, а вовсе не в самом деле, то тем более – как можешь хоть тому же Вене завидовать? Уж всяко же догадываешься, что у него там, под блеском, радости мало.

– Да что ты вцепился мёртвой хваткой в мою якобы зависть Вене? – снова огрызнулся Тимофей. – С чего это тебе так важно?

Да вот хотел бы и сам Хикеракли понять, с чего, а не выходило. Тут, наверное, то, о чём он самым первым сказал, – что не улыбается Тимофей никогда, – главное, но, с другой стороны, и это ведь не объяснение.

– Ты несчастный очень, Тимка, – пробормотал Хикеракли, – и не так несчастный, как сам думаешь. Я, знаешь, всякого видел. Вот хэр Ройш, например, он ведь тоже по-своему очень несчастный, потому что одинокий и никого во всём свете не любит. Но ты-то не такой, как он. Что зависть к Вене и желание быть поближе к графу Набедренных ты себе сдуру сочинил – это я вижу. А вот вместо чего это всё, чего тебе на самом деле не хватает, понять не могу. Я, знаешь, редко не могу понять! – бравурно прибавил Хикеракли, потрясая кулаком. – Вот уж два года в Академии учусь – и всем жизнь устроил, а тебе не выходит-с. Мне, если хочешь, оно обидно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю