355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфина и Корнел » «Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ) » Текст книги (страница 38)
«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 06:21

Текст книги "«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ)"


Автор книги: Альфина и Корнел



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 87 страниц)

Скопцов попытался было в ужасе отмахаться, но больно уж разбирало его любопытство, так что в конечном итоге руку предложенную он всё же взял, подтянулся слегка и так смог удержаться на невысоком узеньком постаменте, из которого произрастал фонарь. Стало видно, что на площади соорудили дощатую трибуну с настоящей кафедрой, как в Академии, а на кафедру водрузили какие-то аппараты с громоздкими микрофонами, позволявшие тихому голосу графа разнестись над людьми.

Рядом с графом стоял За’Бэй, сменивший любимую шубу на не менее вычурный толстый тулуп и тем напоминавший вздутого зимнего голубя, и бледный, не до конца оправившийся от болезни Веня. Смотрелось это столь же эксцентрично, как орхидея в петлице, и, может, отсюда и появлялась во всей сцене некая странная, комическая гармония. Вроде и не должно так быть, но ведь есть!

Граф же, в светло-сером пальто, цилиндре и нежно-голубом шарфе, выглядел земным отражением грязных небес – отражением стократ более светлым и чистым, чем они сами.

И столь же небесно, нежно и светло он говорил:

– …Страх росскому человеку попросту неведом, наличие же этого страха у нас – здесь и теперь – есть свидетельство прорастания сквозь наши души семян европейского морока, чуждого и пустого. Который уж век Европы возделывают наши души вместе с нашими полями – ради наших полей. Бескрайняя росская территория давно обратилась в скромный европейский огородик. Отчего, думаете, так мало у нас заводов и фабрик и положение их столь плачевно? Оттого лишь, что Европы нуждаются в нашем зерне и мясе с наших боен, в дешёвом угле, древесине и металлах, а дешевизна эта обеспечивается указами Четвёртого Патриархата и ставлеными им Городскими советами. Которые, к несчастью, советуются отнюдь не о нашем благополучии, но о благополучии Европ. А потому свержение Городского совета в Петерберге не разбой и не произвол, а назревшая историческая необходимость.

Свержение – да, с этим Скопцов всегда был согласен, вот только разве грязь лезет всегда не из дыры между устремлением и избранным методом, и не оттуда ли льётся кровь? Но граф улыбался, и Скопцов невольно ловил себя на том, что улыбается вместе с ним; в словах графа трогательная досада на неудачное устройство Росской Конфедерации мешалась со спокойной уверенностью твёрдого знания о том, как будет лучше, и Скопцов думал: белая орхидея на дверях Академии смотрится красиво.

А зерно и мясо с боен, застряв на пути к Европам, помогут городу пережить это сложное время.

Всё к лучшему.

– …так отринем же унижающий всякое достоинство страх, – продолжал граф, – тем более что поводов к нему не имеется вовсе. Даже у меня – аристократа, крупного собственника – нет поводов дрожать о себе после того, как всё своё состояние я пустил на дело революции, отдал в распоряжение Революционного Комитета. Если бы Охрана Петерберга действительно окунулась в бессмысленные зверства, разве был бы я теперь жив, стоял бы перед вами? Зверств нет и не будет, а залог что моей безопасности, что безопасности каждого из вас – преданность росскому народу и самому Петербергу. Стремление к завтрашнему дню, который настанет по нашим, подлинно росским законам, который не будет омрачён необходимостью работать для изобилия чужого стола и веса чужого кошеля. Нам с вами, всем нам – от аристократа до портового забулдыги, – нечего бояться, если мы готовы жить своим умом ради своего процветания. Но процветание это не обеспечат нам ни Четвёртый Патриархат, ни Европы – и тем, кто до сих пор этого не сознаёт, следует хорошенько призадуматься. Даже самый честный труженик, никогда за свою жизнь не касавшийся политики и в мыслях, должен теперь прозреть и задать себе вопрос: откуда, к примеру, берётся цена на кожу, из которой он скромно шьёт сапоги? Справедлива ли эта цена, если точно такой же сапожник в германском или французском городке шьёт такие же сапоги из кожи, приплывшей на корабле из росской земли, и платит за неё меньше, чем за родную германскую или французскую?

– А вот и революция случилась, – задумчиво буркнул сверху Хикеракли.

– Что?

– Революция, друг Скопцов, революция! Я-то ведь чадам своим, приятелям своим хорошим, объяснял, что это у нас не революция, а, так сказать, временные меры. А граф-то – слышишь? – граф пустил состояние на дело революции. Никакого уважения к моему честному имени!

Скопцов обеспокоенно кивнул – это ведь и правда было так, он и сам будто держался за мысль о том, что в Петерберге не революция, а другое… Но ведь, если честным быть, имя «Революционный Комитет» само всё говорит.

– Зато как прост, а? – Хикеракли уважительно щёлкнул языком. – Граф наш по-людски заговорили-с. По своим, конечно, меркам.

– Состояние он пустил, – заворчал кто-то из толпы. – Что мне теперь, тоже надо состояние на дело революции, да? Откажусь – и меня арестуют?

– Ну что же вы такое говорите, – расстроенно ответил граф, умудрившийся сию ремарку расслышать. – Состояние не голова – не у каждого есть и не столь же легко отрезать. Никто нас не принуждает складывать своё добро к порогу казарм. Но уж чем нам заниматься не стоит наверняка, так это складывать его к порогу Европ или Четвёртого Патриархата – пропадёт, а толку никакого. Арестуют – если уж вас по-прежнему страшат аресты – лишь того, кто в слепой попытке нажиться персонально вздумает вредить процессу наживания петербержского добра. Нам нынче стоит трудиться друг на друга, а не на далёкий Четвёртый Патриархат и не на охочие до наших богатств Европы.

Тут же вылез кто-то активный, принялся расспрашивать, куда всё-таки нести добро, если радеешь, а кому-то потребовалось выяснить, что достанется простым горожанам от таких вот пожертвований. Одни возмущались, что не стоит чесать Четвёртый Патриархат и Европы под одну гребёнку, другие вдруг пускались в аналогии: мол, Росская Конфедерация для Европ – как пятилетний ребёнок, которого всё не отлучат от груди; граф отвечал живо и с готовностью, не скрывал того, что знает не всё, и за дюжину минут окончательно превратил свою речь в общественную дискуссию.

– Графский кружок там как-то обсуждал британского дядьку, что вечную молодость искал, слышал? – Хикеракли, кажется, вовсе не было трудно висеть на фонаре, придерживая второй рукой Скопцова в вертикальном положении, а вот говорить отсутствие жестикуляции ему мешало.

– Лорда Пэттикота. И не вечную молодость, а вечную жизнь.

– Это он зря… А смотри, вот тебе настоящая росская наука, не европейская. Вот она – вечная молодость, а ежели не вечная, то всё равно.

Скопцов понял без дальнейших слов. Чуть не сбившие его возле Конторского мужчины держались как студенты, и сейчас по площади тоже катилась эпидемия молодости – пусть на минуту, на один спор, но люди всё же отрывались от чаяний о своих кошелях, домах, успехах, гарантиях; людям вдруг оказывалось интересно обсудить тонкости влияния европейской культуры на росскую.

Граф ли это сделал? Навряд ли. Граф… граф был для площади тем же, чем Временный Расстрельный Комитет – для солдат. Будто бы официальной фигурой, разрешившей – в заданных рамках – то, чего хочется.

Арестовывать и расстреливать.

Спорить о верном пути, о политике, о чуть большем, чем собственные шкурные интересы.

В своих светлых одеждах граф казался отражением небес, и он воодушевлял – вдыхал душу в усталых, напуганных, таких материальных и плотских людей.

Нет, всё не было столь уж возвышенно; конечно, нет, людская природа всегда пересиливает порывы. И практические вопросы всплывали вновь и вновь, и вплетались в вопросы теоретические, и кто-то обвинял Революционный Комитет в том, что ему не компенсировали убытки, а кто-то спрашивал, что же будет с набившимися в город иностранцами, которые некоторое время после расстрела продолжали прибывать на кораблях, но которым не дозволялось покинуть Петерберг.

Этот вопрос порадовал графа особенно – тот без шутовской картинности, а с истинным изяществом указал публике на За’Бэя, представил его. За’Бэй лучезарно улыбнулся, занял кафедру и в двух словах сообщил, кто он такой и откуда взялся, после чего извлёк для подтверждения – будто мало было смуглой кожи и кудрявых волос – свой турко-греческий паспорт. Паспорт он сунул к самому носу стоящих в первом ряду.

– Надоела мне эта поганая бумажонка, – весело заявил За’Бэй, вскакивая обратно к кафедре и громоздкому микрофону. – Хоть и шлют мне средства из родной страны благодаря ей – всё равно надоела. Стыдно при такой бумажонке за один стол в кабаке с росскими людьми садиться. А потому ей одна дорога, – и вытащил из тулупа коробок спичек.

Чиркая одной из них, паспорт он зажал зубами, но потом коробок отбросил, паспорт ловко перехватив; в сыром, почти уже зимнем воздухе тот занялся не сразу, но через несколько секунд длинные нити огня облепили цветастую обложку, почти её скрывая.

Граф и Веня вежливо захлопали, толпа подхватила – сперва неуверенно, почти ошалело, а потом – с истинным восторгом и улюлюканьем. Нити попытались вцепиться За’Бэю в пальцы; тот отбросил ошмётки собственного паспорта на трибуну и затоптал их ногой.

– На отдельных иностранцев, – вернулся к микрофону граф, – никто зла не держит. Мы портовый город, в коем иностранцев всегда было много – мы с ними пьём, покупаем у них товары, живём с ними по соседству. И если есть среди нас иностранцы, с радостью принимающие происходящие перемены, мы предлагаем им поступить так же, как поступил сейчас мой друг. У всякого человека должен быть шанс стать гражданином Петерберга! Росского гражданства обещать пока не имеем полномочий, но новый Петерберг примет всякого, кто согласен приносить пользу новому Петербергу.

– Гражданином Петерберга, м? – хмыкнул Хикеракли. – Хочу быть гражданином Людского района. Па-а-аберегись!

И, выронив Скопцова, он спрыгнул на землю.

– Хватит уже, хва-тит, – Хикеракли размял затёкшие пальцы, – нас ждёт дело революции! А посему, ежели полагаешь, будто тут что-нибудь сжигание паспортов перекроет, полезай на фонарь сам.

– Нет, я, пожалуй… а ты куда?

Хикеракли кивнул головой в сторону Восточной части и вразвалочку направился подальше от толпы.

– К арестантикам нашим, куда ж ещё. Да и тебе б, кстати, не помешало бы – там хэр Ройш нынче быть обещался, что-то ему с тобой обсудить надобно.

– Хэр Ройш в казармах? – нахмурился Скопцов.

– Так ведь хэрхэр Ройш в казармах, – Хикеракли бессовестно пнул кучу осколков, кем-то собранных к обочине, но не выметенных с улицы насовсем. – А я к наместнику, он ведь нездоров. Знаешь, есть такая сказка, там баба какого-то короля вроде как в плену удерживала, потому что рассказывала ему всякие истории, а концовку всё время откладывала на завтра? Вот наместник со мной так же. Хитрец, политик! Ну у меня-то тоже баечка-другая, так сказать, сыщется, но он мне зато книжки пересказывает.

– Он тебе… книжки? – изумился Скопцов.

– А то. Европейские! Я-то на европейском не разумею, – наигранно сиротским голосом прогнусавил Хикеракли. – Вроде как кругозор расширяется. Ну, ему ж скучно в камере сидеть, а так веселие. Безудержное. Вот, представь, вчера какую книгу рассказал – «Грифоньи сказки». Представляешь, да? Грифоны – это ведь изобретение, так сказать, росское, а книжка европейская, детская сказочка… ну, как это, с пропагандой, конечно. Жалостливая такая. Там, значится, главный мальчик – скрипач, зима, он играет замёрзшими пальцами, на еду денег клянчит… нет бы стыбзить, а, пальцы-то ловкие? Ну и приходят к нему эти, грифоны нашинские. И говорят – мол, исполним любые желания, только попроси правильно. Он, конечно, просит, ему ж голодно, а они всякую ерунду подсовывают всё время, по-своему, значит, ин-тер-пре-ти-ру-ют. Но там мораль не в этом, а в том, что он пытается их разгадать – там это ловко как-то написано, в музыкальных, так сказать, терминах – и всё не понимает. Потому что он, например, попросил еды, а они ему притащили петуха и нож. Не из злобы, а, как это… по-грифоньи же думают, а по-грифоньи еду приятнее самому убить. Ну а он не может, конечно. И так далее, всё такое же мрачное, и всё время описания того, как мальчику холодно и плохо. И вот он их пытается понять. Я так думаю, в конце выяснится, что он просто помер уже, но вообще интересно. Иду, так сказать, правду горькую выяснить.

Скопцов слушал этот чрезвычайно увлечённый рассказ – и ушам своим не верил. Наместник пересказывает Хикеракли детские книжки – это пока хэр Ройш того всё донимает, что же он успел ещё нового выведать. А Хикеракли радуется, Хикеракли увлёкся, ему интересно, чем кончится европейская сказка с пропагандистским душком.

Слушал Скопцов, слушал – и очень ему хотелось Хикеракли… остеречь? Остеречь. Но остеречь Хикеракли – это же абсурдно, разве его остерегают? Уж кто-кто, а он точно лучше других за себя знает, как ему правильно.

Так за болтовнёй они и добрались до Восточной части, где содержались самые высокопоставленные арестанты. В цепочке поездов выбитыми зубами зияли дыры – часть составов уже успели снять; ещё пара вагонов ждала своей участи пустой, нараспашку. Хикеракли многословно распрощался, откланялся и был таков.

Скопцову предстояло найти камеру хэрхэра Ройша. В казармах наличествовали именно тюремные камеры, но их было мало, и кого-то из нынешних арестантов держали под стражей в обычных бараках. Только хэрхэр Ройш в их число не входил: не то из презрения, не то из-за того, что арестован он был одним из первых, камера ему досталась настоящая. В том не было, впрочем, большой беды – кроме обиды; в камерах на окнах имелись решётки, а бельё было похуже, но в целом они не слишком отличались от солдатских комнат.

Хэр Ройш как раз пребывал у отца, и караульные при двери Скопцова внутрь не допустили – мол, уважаемый член Революционного Комитета не велел. Скопцов вообще-то тоже был членом Революционного Комитета, но возмущаться не стал.

И представить себе невозможно, о чём говорил бы в таком положении сам Скопцов – даже не с отцом своим, а с любым, любым человеком. Любым арестантом, приговорённым к расстрелу.

Наверное, они ищут выход. Хэрхэра Ройша до сих пор не тронули, он многое знает, он может перейти на сторону революции, а революция – принять его; граф ведь заявил, что тем, кто радеет за Петерберг, бояться нечего! Да, наверное, он упирается – гордый человек, тяжело признать поражение от руки собственного сына. Скопцов видел эту тяжесть во взгляде генерала Скворцова.

Но хэр Ройш умеет убедительно излагать факты.

Прошло, быть может, полчаса, а то и минут сорок, прежде чем дверь отворилась. Сперва Скопцов решил, что хэр Ройш погружён в глубокие размышления, но через мгновение он сообразил: такое лицо бывает у человека, силящегося о чём-нибудь подумать, но не находящего в собственной голове ни одной мысли. Хэр же Ройш, увидев Скопцова, как-то странно, точно у него свело вдруг зубы, дёрнул подбородком.

– Оставьте нас, – махнул он рукой солдатам, но те посмотрели на него, как на дурачка.

– Не положено.

Хэр Ройш безразлично пожал плечами и зашагал прочь, больше не глянув на Скопцова, не поприветствовав его хотя бы кивком. Тот бросился следом, не решаясь ни о чём спросить.

Строение с камерами имело форму буквы «Т»; в длинном коридоре, испещрённом по стенам дверьми, было пусто. Хэр Ройш шёл к выходу, но на полпути вдруг остановился. Не обернулся, не замер что-нибудь рассмотреть или расслышать; просто – остановился.

Скопцов остановился рядом, и некоторое время они просто молчали.

– Мой отец, – через силу, как бы не желая надломить своё застывшее лицо, выговорил хэр Ройш, – покончил с собой.

– Покончил… но как?! – вскричал Скопцов. Хэр Ройш медленно перевёл на него глаза – очень чёрные, будто состоящие из одних только зрачков; более он не шевельнул ни одним мускулом.

– Отравление мышьяком.

– Мышьяком? Но, но… – беспомощно залепетал Скопцов, – но откуда он взял мышьяк? И почему тогда вы не сказали солдатам, почему провели там…

Хэр Ройш молчал. Он не усмехнулся, не изменился в лице, не посмотрел даже с презрением; он просто молчал – но и молчания было достаточно, чтобы очевидные ответы догнали в уме Скопцова его нелепые, неуместные, ненужные вопросы.

– Мышьяк, – хэр Ройш снова перевёл взгляд – и смотрел он теперь перед собой, – можно купить в любой аптеке. Грань между лекарством и ядом тонка, но чаще они и не скрывают, что продают яд.

Скопцов не нашёлся с ответом. Конечно, он не нашёлся с ответом.

– Яд лучше расстрела, – непривычно злобно бросил хэр Ройш. – Вы ведь согласны? Яд лучше расстрела!

И, сцепив за спиной руки в белый клубок, он широким своим шагом возобновил путь к выходу.

Глава 47. «Революция. Шампанского!»

– Это ж надо ж, продрали очи! – наворчал на Веню старый лакей Клист. – Чего изволите?

«Яду», – завертелось на языке у Вени, но он благоразумно сдержался: уж такое-то поручение с лакея станется исполнить на диво расторопно.

– Согрей мне воды, а после подай чаю, как учил господин Солосье: цедра, коньяк…

– Всем бы вам с самого утра только и заливать за воротник, – припечатал его лакей непрошеной оценкой. – И вода вам ни к порту, ни к городу – никогда так на поправку не пойдёте, ежели плескаться без нужды будете.

Старого лакея хотелось хлопнуть, точно обнаглевшую муху, но Веня уже успел выучить, что брань здесь бессильна.

Он бросил ещё один совершенно ненужный взгляд на жестокий циферблат напольных часов:

– Гости графа уже собрались?

– Первый ещё с час как приволокся. Какие вам гости, вас дрожи-деревом трясёт! Почивали б дальше, и чего неймётся?

– Тебе было дано распоряжение меня поднять, – раздосадовано отвернулся Веня.

– Дык их сиятельство отменили. Не велели тормошить.

Лакей без спросу вышел вон, упиваясь своей правотой. Веня же обругал себя за потерю чувства времени: он ведь неспроста вознамерился обязательно показаться сегодняшним гостям – он имел в том деловой интерес, о коем не подозревает граф, отменяющий из лучших побуждений распоряжения. Если взглянуть в упор, интерес этот ничуть не Венин, а вовсе даже Гныщевича. Блестяще бессовестного, экспансивного Гныщевича, Гныщевича хищного и загребущего, прожорливого, как все нравственные голодранцы.

Ничем не проймёшь нравственного голодранца, кроме кости со стола, которую добровольно ему подкинешь. А пронять нужно непременно, заручиться хоть бы и мизерной симпатией – иначе его приспособленные к разгрызанию костей челюсти чересчур споро сомкнутся на твоей же шее. Поразительно, как неглупые господа Революционный Комитет не желают видеть, что этот Гныщевич их проглотит при первой же возможности – и закусит самой революцией.

Посулят такому Четвёртый Патриархат или Европы особые привилегии, золотой стружкой щедро и аляповато присыплют – вот и весь сказ, понесёт Гныщевич ключи от Петерберга обменивать на новое перо для шляпы самомнения.

Перспектива эта Вене представлялась столь красочно, что желание расположить к себе Гныщевича сформировалось в нём жгуче и быстро. Близко стоять к опасной мерзости – первейшее условие для того, чтобы эту опасность и эту мерзость своевременно поймать за рукав. А что ловить однажды придётся, в том Веня ни секунды не сомневался. Разбирается пусть кто-нибудь другой, но проглядеть момент никак нельзя.

– Водица ваша, пожалуйте, – выкрикнул под дверью лакей.

Веня поднялся с кровати через силу – голову вело, без одеяла тотчас начинало знобить, руки и ноги были ватные, в каждом движении повисающие мёртвым подмороженным плющом. К тому же в лёгких по-прежнему словно не хватало места, все они были заполнены каким-то жидким хрипом. «Жидким хрипом» следовало бы назвать коктейль.

Хорошим тоном было бы подавать его сразу за чудесным освобождением из облапанных сквозняками казарм Охраны Петерберга.

Лакей, к несчастью, всё-таки был прав – омовение вовсе не способствует избавлению от хворей, но следует из того лишь одно: хвори Вене придётся терпеть, а не лечить. Привычка заботиться о производимом впечатлении не «въелась под кожу» – она проросла давно через кожу, мышцы, потроха, без неё невозможным становится даже дыхание, потому что хрипящие нынче лёгкие сами пронизаны этой привычкой насквозь. Да, впечатление строится не на одном лишь внешнем виде, но жизнь Вени в вопросе внешнего вида выбора ему не оставила. Это не выбор между красотой и неприметностью, это выбор между красотой и уродством – попробуешь пустить дела телесные на самотёк, и отражение осыплется подлостями, придёт в совершеннейшую негодность. А оттого ни головокружение, ни озноб не могут считаться поводом для послаблений.

В оскопистском салоне дисциплина поставлена куда лучше, чем в любых казармах.

Силясь не замечать, что тёплая вода не греет, а только подстёгивает внутренний холод, Веня мысленно разглядывал, как цветное стёклышко, давешнюю беседу с графом – всё о том же производимом впечатлении. В цветном стёклышке вряд ли можно ухватить что-то новое, его крутят на свету не для этого. Просто есть такой род нищенских сокровищ, цена которым – пшик, но ценность объяснить нельзя.

Это было на первую ночь возвращения из Алмазов в особняк, когда стало очевидно, что генералы не планируют глупостей и действительно готовы в какой-то мере сотрудничать с членами Революционного Комитета – а значит, игра в прятки может наконец завершиться. Веня проснулся без причины – болезнь перепутала ему ритм сна и бодрствования. Пробуждения сильно простуженного человека особенно тяжелы, горлу требуется прочистка горячим питьём, а скрипучего лакея среди ночи не дозовёшься, и Вене пришлось самому бродить в поисках спасения. Из-под двери кабинета графа торчал небрежный краешек света, не потянуть за который было бы странно.

Граф нашёлся не за столом, а на софе, и не перед документами, а с книгой – только книгу он не читал, смотрел поверх, опустив прямо на страницу руку с толстостенным стаканом твирова бальзама. Бальзам граф не слишком жаловал, в одиночестве же если и пил, то беззаботное шампанское вино, так что Веня неожиданно для себя даже задумался, стоит ли ему присаживаться рядом.

«Душа моя, я нынче не лучший собеседник», – честно предупредил граф. В нём не было низкого стремления окунуть другого человека в мутную лужу своих переживаний, а потому Веня только крепче вцепился в возможность его разговорить. Забрал у графа несложившееся чтение, пробежал глазами пару абзацев, с досадой признался себе, что не знаком ни с этой книгой, ни с самой её проблематикой. Граф не спал с хроникой деяний некой индокитайской династии, кажется, древней – внизу страницы мелькало упоминание о ещё не разгромленной Империи. Индокитайские имена и названия для Вени были бессмысленным набором символов, проскальзывали мимо сознания и отказывались сложиться в цельный сюжет. Да и сам нерв индокитайских сюжетов уловить отчего-то не получалось, чуждые моральные координаты лишь запутывали навигацию – Веня вряд ли смог бы без подсказки комментаторов отличить индокитайское благородство от индокитайской подлости.

Пришлось задавать графу самые пустые, самые наивные вопросы. Тот отвечал, но без обычного своего вдохновения, блёклым голосом, и нити неожиданных связей не протягивались от факта к факту, не сплетались немыслимым кружевом в голове. Граф, будто это и не граф вовсе, просто читал о неких внешнеполитических перипетиях времён расцвета Империи, о неоправданном вмешательстве Индокитая в войну Империи с росами, причиной которому были какие-то глубоко индокитайские соображения, глухие и тёмные, как вода их внутренних морей.

После очередного вопроса наугад граф всё же поддался.

«Хотел бы я и сам понять, что сподвигло их на столь убыточное предприятие, – затем, собственно, и обратился к этому труду. Он принадлежит перу полукровки из Фыйжевска, который провёл большую часть жизни по ту сторону Великого Канала и даже умудрился послужить каллиграфом при монастырской библиотеке, что, как вы понимаете, редкая удача для инородца… Впрочем, неважно, неважно… Всё равно я не пробился за ночь дальше второй главы, и это отнюдь не вина автора».

«Что же вас так гложет?»

Граф ещё немного побыл эталоном вежливости, виртуозно подыскивая ничего не значащие фразы, но в конце концов запас его светских оговорок был исчерпан.

«Это прозвучит недостойно, душа моя. Недостойно и мелко в свете вершащихся перемен. Я всего лишь сам себя утомил. Нынешняя публичность высосала из меня все соки – не в том даже смысле, что я устал от каких-либо дел, а… – он неодобрительно качнул головой, будто жалея, что не может себя же пристыдить изящной колкостью. – Знаете, накануне первого свидания Революционного Комитета с генералами мы с господином Гныщевичем всё не могли насытиться проигрыванием различных вариантов хода грядущей беседы – задавали друг другу риторические задачки уже той степени замысловатости, которая, положа руку на сердце, для наших генералов вовсе неподъёмна. Очаровательная, к слову, тренировка, после неё реальный разговор показался детской забавой».

«А господин Гныщевич, оказывается, репетирует свои триумфальные выходы», – хмыкнул Веня.

«Возможно, он решился на это ради меня. В любом случае, актёрствует он отменно – он, представьте себе, то и дело брался озвучить мою гипотетическую реплику, не забывая о нюансах интонаций и жестов. Всё говорил „ну, как у вас это обыкновенно бывает“, „как вы умеете“, „в вашей манере“… – граф ненадолго замолчал. – Не подумайте ничего дурного, душа моя, я благодарен господину Гныщевичу за наглядность его методик, да только чем дальше мы движемся, тем яснее предстаёт передо мной порченая природа происходящего. Да, хоть мне это и ничуть не приятно, но я изначально был готов разрешать трудности своим капиталом и своим именем – что естественно для человека моего положения. Однако же я не предполагал, что политический переворот в городе потребует от меня сделать инструментом ещё и свой образ. Теперь я будто бы каждый день затемно выхожу на рынок продавать своё лицо, интонации и жесты, манеры и шутки. Это обескураживает. Я не могу больше сказать ни слова в простоте, я вынужден взвешивать всякую реплику, выверять всякий взгляд, вздыхать только там, где это полезно для дела, сочинять себе капризы, чтобы замаскировать подвох, чтобы со мной и не пытались вступить в спор – „ведь это же граф Набедренных, противостоять его капризам бесполезно!“. О, я прекрасно вижу всю низость и весь эгоизм своих надуманных проблем. Мы ставим ультиматум Четвёртому Патриархату, мы подрываем торговые отношения с Европами, а я печалюсь о таких мелочах. Но что же поделать, если я перестал понимать, где я, а где тот самый граф Набедренных, чьи ужимки и выверты ума вьют верёвки из генералов, из капитанов вставших кораблей, глав важнейших институций и владельцев жизненно необходимых городу предприятий. Перестал понимать, есть ли вообще за неумеренной эксплуатацией персонажа сплетен я».

Поворот беседы, в котором Веня взаправду не мог бы найтись с ответом, был явлением столь редким, что растерянность его возрастала вдвое – к неловкости бестолкового молчания добавлялось изумление самим фактом этой неловкости. Хотя следовало бы признать, что знакомство с графом ставило под сомнение такую уж редкость явления.

Но что, в самом деле, скажешь человеку, не получающему ни малейшего удовольствия от выставления себя напоказ?

«Вот видите, душа моя, я и вас утомил, – грустно улыбнулся граф. – Приношу глубочайшие извинения, я не хотел причинить ни вам, ни кому бы то ни было ещё неудобства этой чепухой. Намеренно уединился с книгой, но никак не мог ожидать, что и с чтением у меня всё сложится столь плачевно. Едва ли не впервые в жизни не могу сосредоточиться на печатном слове, даже удивительно».

«Может, вам почитать вслух?»

«О, это уже подлинный разврат!» – отшутился граф и тут же сам себя одёрнул, отвёл глаза. Реплика для графа была совершенно обыденная, наверняка из тех, которую искусный в манипуляциях Гныщевич причислил бы к перечню «ну, в вашей манере».

Однако именно такого толка реплик в адрес Вени граф отчаянно избегал. Цветное стёклышко воспоминания исхитрилось и кольнуло промеж рёбер – то есть, конечно, никакого стёклышка не существовало, но укол вышел ощутимым: почему-то от простуды, пусть даже и тяжёлой, лихорадочной, своевольничало сердце.

Веня поморщился, но заставил себя вернуться в отведённую ему спальню, схватился за ожидавший на столике чай с цедрой и коньяком – он помогал унять на время жидкий хрип в лёгких. Рядом белел целый ворох орхидей, и только теперь Веня разглядел, что они вновь свежи, вчерашние совершенно точно успели подвять. Куда-то запропастился мундштук, и в том виделся злой умысел лакея.

«Веня, да не курите вы столько, пока у вас чудовищные дыхательные шумы! Потерпите хоть пару дней», – ругался при встрече Приблев, забывая свою нарочитую вежливость. Приблев не ругается из любви к ругани, из него не получается врач, зато среди врачей он вырос, он слишком стеснителен для советов не по делу – к нему стоило бы прислушаться…

Стоило бы, но мундштук с папиросой Вене дороже избавления от жидкого хрипа. Хозяин не дозволял курить просто так, подпускал к табаку единственно и исключительно в присутствии гостей. Человек удивительно устроен: многие настоящие тяготы можно перенести, не помыслив даже о жалобах, но выводит из себя всегда какая-нибудь мелочь. Запрет на выпивку без гостей благоразумен и ясен, выпивка толкает на буйство и утром непременно оставляет следы; ежедневный обыск на папиросы нельзя оправдать ничем – это всего лишь скучная, крохоборская радость того, кто зачарован собственной властью. Дорвавшееся до власти ничтожество непременно жаждет напакостить в чужую жизнь без проку, засунуть в свой карман ненужную горсточку чужой свободы, отобрать только для того, чтобы отобрать.

Вот и сейчас милостью лакея Веня вдохнёт дым не раньше, чем спустится к гостям. К гостям графа, а не к гостям – пусть лица наверняка будут на треть, а то и наполовину теми же самыми.

Ему не терпелось взглянуть в эти лица, но перед дверьми в большую гостиную промеж рёбер кольнуло опять: граф аплодирует чьей-то шутке, графа так угнетают скандалы.

– …Постойте, но это же как есть глумление! – раздался из-за дверей громовой клич барона Репчинцева. – Вы смеете предлагать мне софинансировать государственный переворот? Мне? Супруг моей сестры заседает в Четвёртом Патриархате, к тому же из всех здесь присутствующих я состою в наиболее близком родстве с Копчевигами…

– Всегда полагал, что именно почтение к родственным связям утягивает общество в пучины феодализма, – пробормотал граф.

– Печальная участь Копчевигов заставляет вас чувствовать себя пострадавшим? – светски осведомились из-за дверей, и Веня с трудом, только по деланному акценту, узнал секретаря господина Пржеславского. Кажется, его зовут господин Кривет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю