Текст книги "«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ)"
Автор книги: Альфина и Корнел
сообщить о нарушении
Текущая страница: 58 (всего у книги 87 страниц)
В голове опять – вот же напасть! – гудело зимним ветром. Хорошо, конечно, пить не считая, но где-то недалеко забрезжила перспектива рухнуть свинцовым лбом на стол – между соленьями и револьвером.
– Подожди, что ты про отца сказал?
Сквозь ветер не слышно.
– Да он, как по мне, случайно попался. Ежели ты собираешься упокоить кучку людей для красоты, можно уж потрудиться и пострелять тех, кого полезно. А полезно аристократов, – пожал плечами Хикеракли. – Граф предложил, Твирин не отказался. Не один твой папаша там был.
– Граф Набедренных по фальшивому обвинению аристократов под расстрел отдавал? Неземной граф Набедренных, эрудит, эталон и чистоплюй?
– И владелец оскописта, – фыркнул Хикеракли.
– Какой владелец, какого оскописта? Слушай, мне уже кажется, мы с тобой до зелёных шельм перепились, раз я через слово тебя не понимаю.
– Зелёных шельм в зелёных шинелях… Эх, Саш, да пустое же это всё, ну его к лешему! Ты мне лучше о хорошем расскажи. Коль уж нас голодом морить будут, покорми мне хоть это, воображение. На что похожа Столица?
Пьяная голова возмущённо не разумела, как это так Хикеракли за пределами Петерберга был, даже вон до самой Вилони доехал, а Столицы не видел. Хикеракли что-то путанно объяснял – города, мол, это города, в городах всякий дурак живёт себе на чужом добре, а интересно, мол, узнать было, как на своём-то живётся. Метелин не менее сумбурно ему доказывал, что за городами будущее, что настоящее тоже уж сколько за городами, мирами человеческими, а все эти поля, леса, степи и прочая этнография – так, копилка поэтических образов для разговора за водкой, леший его.
И разговор за водкой наворачивал круги, потому что хоть и проговорили они уже целую утомительную вечность, а не всё, не всё было обговорено о негодяях, о Петерберге, о мобилизации Резервной Армии; ну и потому ещё, что наворачивание кругов есть первейшее свойство разговора за водкой.
Драматургия его обязывает также всенепременно вскочить на ноги и возжелать прямо сейчас идти к Гныщевичу, к этому злосчастному Твирину, к оказавшемуся негодяем графу Набедренных – но лучше, конечно, к Гныщевичу. Друзья важнее негодяев, поскольку с негодяями можно и по трезвости разбираться, а сентиментальничать Метелину удавалось только пьяным – иначе не идут с языка честные слова, разбиваются будто о стену, и черепки этих слов потом ещё долго хрустят внутри.
В спешке уезжая из Петерберга, Метелин не сказал слишком многого – а теперь, когда Петерберг уже другой, несказанность эта так и повисла камнем на шее. Он не объяснился с отцом – отец мёртв, не с кем объясняться.
И раз уж человек смертен, объясняться, клещами из себя вытаскивать честные слова нужно безотлагательно. Все честные слова – разные и о разном, но тяготят, становясь камнем на шее, наверняка одинаково.
…Так думал Метелин, пробудившись в одной из верхних комнат «Пёсьего двора» с чрезвычайным похмельем. Похмелье прибивало обратно к койке, но думы о честных словах волокли вперёд – до двери, по лестнице, через Людской на Большой Скопнический, потом по Становой до Шолоховской рощи (Хикеракли ведь указал на казармы Северной части?).
Однако не удался Метелину даже и первый пункт – дверь оказалась предательски заперта снаружи.
Глава 63. Накануне
Сами ведь заперлись, сами!
Всю жизнь заперты были, но теперь-то и последние щели залатали. Сами взяли Порт под жесточайший контроль – не продохнёшь, сами навели порядок в деревнях, сами приказали искать и уничтожать все затерянные в лесах тайные склады, все укрытия и ничейные хижины. Сами со всех лесников четыре шкуры драли.
Сами Резервной Армии дорожку подмели и уже чистую лепестками роз устелили. Орхидей.
Полотнище с весьма условной орхидеей трепетало от ветра на чьём-то балконе. Золотце же от ветра только поёжился.
Поголодает город пару месяцев (какие там пару лет!) – и уже хозяев таких вот балконов растянет полотнищем. Кому нужны орхидеи, когда укропа-то не достанешь?
Золотце ни на мгновенье не сомневался: осада Петерберга силами Резервной Армии в лёгкую перечеркнёт все достижения в области городского единодушия. Подлинное единодушие возможно лишь в одном: все хотят хорошо есть, крепко спать и располагать кое-какими средствами на прочие нужды. Даже пить по кабакам и предаваться утехам желает не каждый, встречаются природные аскеты – так что уж говорить о материях менее уловимых! Свобода? Достоинство? Прогресс? Свершения? Ну что вы, право слово, как дети.
О да, Золотце злился – на себя, на Резервную Армию, на человеческую натуру. И если последние два пункта влиянию подвержены не слишком, то уж с первым-то можно было не оплошать! Но нет. Разумеется, нет. Разумеется, он тоже приобщился к копанию на удивление просторной петербержской могилы.
Вот какого лешего надо было хлопать дверьми на Временный Расстрельный Комитет? Ему ведь говорили, его ведь убеждали, удерживали все подряд, Плеть так прямо и заявил: пожалеете, мол, ещё о возможности обучать стрельбе Вторую Охрану. Обучат’, то есть, стрел’бе.
Сегодня, когда Золотце спозаранку прилетел в казармы, Плеть, монумент этакий, даже головой качать не стал. Не усмехнулся, не припомнил – и никто не припомнил! Ни любитель поучений Гныщевич, ни ничего не делающий сгоряча Мальвин, ни вцепившийся в свою правоту Твирин. Да что там! Хэр Ройш, от казарм далёкий, зато всегда готовый рассказать, где и что у нас сегодня из рук вон плохо, тоже не поставил Золотцу в вину снятие с себя обязанностей.
И это было тяжелее всего. Обругай его кто-нибудь, Золотце бы… О, Золотце бы доказал, что он поступил верно, что иного пути у него не было, что он и не подумает сокрушаться о своём выборе!
Но если никто не хочет сыпать упрёками, упрёки заводятся в собственной голове.
Честное слово, хоть к Вене иди за порцией презрения.
Но покамест Золотце шёл домой. Даже получается без запинки называть нынешнее обиталище «домом», вот что угроза осады с человеком делает!
Усмехнулся про себя: а ведь именно то и делает. Заставляет протереть глаза и провести ревизию ценностей – как материальных, так и всех прочих. Признаться заставляет, что у тебя на день сегодняшний за душой имеется.
Вчера хэр Ройш собрал срочное совещание, что было удивительно, поскольку последнее срочное – срочнее некуда! – состоялось только позавчера. С хэром Ройшем был Хикеракли, позавчерашнее действо проигнорировавший – как оказалось, для того как раз, чтобы дать повод вчерашнему.
Спорили до крика, так что похмельный Хикеракли, предвестник конца света в этом несчастном городе, не выдержал даже до конца совещания и сбежал. После же конца хэр Ройш чуть жалобно попросил остаться Золотце, Мальвина и Скопцова.
Хорошо бы после конца света было вот так же.
А сегодня действовали уже по порождённому в муках и криках плану. Граф читал во всех районах нескончаемые речи, типографии печатали листовки для тех, кто речи не услышит, из деревень мартовскими в феврале ручейками стекались телеги, телеги, телеги да гныщевичевские грузовые авто. Казармы же торопливо превращались в крепость, которой – возблагодарим хоть за это лешего! – они и были задуманы.
Пока Золотце сбивал звонкие сапожные набойки на крышах казарм, он сорок раз мысленно помянул батюшку.
И, кажется, впервые в полной мере прочувствовал, что же именно потерял.
Возможность пристыженно влезть с ногами на ящик в голубятне и еле слышно буркнуть: «Я не знаю, что мне делать».
Нет уж сколько того ящика. Большим мальчикам ящиков не полагается, удовлетворитесь, пожалуйста, крышами казарм. Достаточен ли обзор, благоприятен ли рельеф, не нужно ли нам немедленно разровнять вот тот холм и вырубить вот тот подлесок? Не следует ли оторвать руки тем, кто расставлял внизу мишени, – да и тем, кто по мишеням палит, развеивая последние иллюзии? Не желаете ли прогуляться до складов, удостовериться в выполнении указаний по боеприпасам? Только смахните сначала вот эту капельку со щеки, невесть что подумать можно, сами понимаете.
Я не знаю, что мне делать. Я не хочу быть взрослым. Вернее, не хочу, чтобы взрослым был – я. Я не справлюсь один, мы не справимся все, мы проиграем Петерберг, наш план провалится, будет осада, будет голод, будут волнения, нас будут ждать с ружьями снаружи и нас будут проклинать внутри. И всё закончится. Я часто причитаю, будто всё закончится, но это потому лишь, что я слишком дорожу… всем. Я не понимаю, как можно дорожить и не бояться, не мешать себе этим проклятущим страхом, как ухмыляться во всю ширь и засучивать рукава, когда под руками тикает – ни много ни мало – бомба.
И если бы у нас с тобой была ещё хоть одна невозможная, фантастическая минута, я бы не тратил её на слёзы и заверения в нежнейшей привязанности – ни на кой они тебе не сдались, знаю. Я был бы хорошим сыном, я бы попросил тебя научить самому сложному.
Дорожить и не бояться.
А всё Приблев с его терапией! Среди ночи присоветовал лечить тревоги бумагой и чернилами – внезапный взбрык хэрройшевской душевной организации пробудил у Приблева интерес хоть к какой-то области медицины. В перерывах между сметами для Гныщевича и сметами для Революционного Комитета он хватался теперь за сочинения то Сигизмунда Фрайда, то менее одиозных мыслителей и, соответственно, более однозначных лекарей. Делал пометки, хмурился, снимал и надевал обратно очки, а если обнаруживал дома Золотце, начинал с произвольного места взахлёб пересказывать прочитанное – милый, милый Приблев!
Повинуясь его совету, Золотце и настрочил письмо прямо на казарменных крышах, поглядывая на беременную Резервной Армией даль. Вообще-то сначала он строчил вослед упорхнувшему Гныщевичу, который позабыл о нужде в портовых умельцах для главного сюрприза незваным гостям, – но бумаги подали целый ворох, да и не осмелится никто заглядывать через плечо члену Революционного Комитета и более не члену Комитета Временного Расстрельного.
Настрочил, ужаснулся незамысловатости своего слога, ругнул Приблева и поджёг от батюшкой же гравированной зажигалки.
Но до того – сложил-таки в бумажную птичку, подсмотренную у графа.
Вот такие люди надеются переиграть Резервную Армию, леший-леший.
От казарм Золотце шёл, где мог, самыми тесными двориками – чтобы только не натолкнуться на речи графа перед толпой или толпу самозародившуюся. Мутит уже от поднятия народного духа, кто бы Золотцев дух поподнимал. В Людском районе все улицы – в некотором роде тесные дворики, там не разберёшь, где у дома сторона лицевая, а где чёрная, но уж по Людскому маршрутов он знал бесконечность.
И надо же было так случиться, что, поднырнув под арку к совершенно хозяйственным строениям при какой-то лавке, Золотце повстречал Скопцова! Ну то есть как повстречал.
Скопцов Золотце не приметил, поскольку занят был чрезвычайно: он убегал от девицы.
Красный, как не пролитая пока кровища, лохматый и на ногах едва держащийся, помыслами своими он явственно был уже на другом конце города, однако девица преградила ему путь к побегу. Не будет же Скопцов в самом деле отталкивать девицу!
– ...ведь согласились! Согласились, и до конца своих дней я буду вам за это благодарен, за этот благороднейший поступок…
– Дмитрий Ригорич, ну не крутите мне уши! Я всё понимаю, я и правда согласилась, но не кажется ли вам, что мне за то причитаются хоть какие-то объяснения? А?
Девица была бойкая. Даже, пожалуй, девка: в теле, с косицей вокруг русой головы, ярким ртом и по зиме в слишком уж лёгкой кацавейке, которая позволяла предположить, что выскочила девка второпях из ближайшей двери.
А за руку девица держала девочку лет десяти – всю аккуратную, конфетную, в таком капоре, который дороже всей девкиной одёжи разом. Девочка единственная смотрела в сторону Золотца и состроила ему уморительную мордашку.
– Послушайте… Душенька… Я не… Быть может, я полагаю, что здесь, в Людском, самое сейчас для детей безопасное место – я ведь разъяснил вам про бедственное положение интерната, вам ведь известно про бедственное положение города! Быть может, – запнулся Скопцов, – быть может, я вижу, сколь вы добры и заботливы, я знаю, что за детками вы усмотреть сумеете. Быть может…
– Да я ж торговка! – смутилась, но и порадовалась девка.
А Золотце смекнул, чьи глаза лукаво сияют под конфетным капором.
– И что с того? Разве этим определяется душа человеческая? Вы умная, и ласковая, и – и столько времени я это знал, столько времени смотрел издалека… – Скопцов спохватился, что выпалил лишнее. – Не пугайтесь, душенька, умоляю! Я ни о чём вас не прошу и никогда не попрошу, клянусь, кроме того, о чём попросил уже. И я не в коей мере не смею… и не посмею…
– Что это вы такое говорите? – девка кокетливо оправила кацавейку и улыбнулась просто, но оттого тем более прельстительно.
Какая сцена! В назавтра осаждённом-то городе.
– Пожалуйста, не пугайтесь, это всего лишь… Я ни в коем случае не стану, не буду вас ни о чём просить… Ах, но нельзя ведь никак и покончить с тем, что я вас люблю! Понимаете? Попросту невозможно! Но не бойтесь, это лишь… Я сам справлюсь со своими внутренними чувствами. Только присмотрите за Еглаей!
И тут уже Скопцов не вытерпел, вспомнил, вестимо, что проход через двор сквозной, и обернулся прямиком к Золотцу – вот сейчас его удар и хватит. Ох, леший, что ж делать с этими друзьями и сердечными их недугами, что делать.
– День добрый! – громче нужного воскликнул Золотце и, воровато слазив в карман, потянулся к уху; якобы вытащил ушную затычку, поглупее хмыкнул: – Эти учения, такой грохот, на второй час в казармах сквозь затычки глохнешь!
Девочка в конфетном капоре прыснула в кулачок, но Скопцов с девкой будто бы подвоха не заподозрили: Скопцов от облегчения, девка от обиды – дальнейших признаний при свидетелях ей всяко не видать.
– Господин Золотце! Я… я шёл… возвращался, то есть…
– Надо же! Я вам писать намеревался, а вы тут! Невероятная удача! – снова смилостивился Золотце, но вопить, подражая Коленвалу, не перестал. От ушных затычек так скоро не оправляются.
– Значит, вы уже уходите? – заглянула девка Скопцову прямо в раскрасневшееся его лицо.
– У вас дела? О, тогда я могу подождать! – Золотце кивнул с видом предельно почтительным. – Всё-то вы с людьми, Дмитрий Ригорьевич, всё-то с людьми! Нуждами в преддверии исторических событий интересуетесь? Или о потенциальном уплотнении Людского беседуете?
– Какое ещё уплотнение? – встрепенулась девка.
– На случай радикальных действий противника! Всё ж таки самое сердце Петерберга, дальше всего от казарм! – голосить Золотцу изрядно надоело. – Но до этого не дойдёт, не беспокойтесь! Нам сейчас особенно важно, чтобы сердце Петерберга билось ровно – и тем нас поддерживало!
– Давайте же поторопимся, господин Золотце, – пролепетал Скопцов и ринулся к арке. Порыв его был столь стремителен, что о необходимости проявить вежливость и хоть бы одним словом попрощаться он напрочь позабыл.
Девка по этому поводу испытала очередной прилив самодовольства, а вот маленькая племянница Скопцова, дочь его покойной сестры и воспитанница интерната, загрустила.
– Всего наилучшего, красавицы! – раскланялся Золотце. – Правда, не беспокойтесь слишком о Резервной Армии, мы подготовим ей достойнейшую встречу! Только берегите слух, – и, наклонившись, протянул племяннице Скопцова ушные затычки, ничуть от неё не скрывая, что вторую уж точно достал прямо сейчас из кармана.
А пока догонял самого Скопцова, вдруг сообразил, что и дурацкий трюк с затычками посреди чужих любовных объяснений тоже был батюшкин. Разумеется, батюшкин.
Но если трюк выскакивает сам, без мучительных поисков ответа, какова была бы тут батюшкина рекомендация, не доказывает ли это, что приблевская терапия бумагой и чернилами эффективна?
Не нужна никакая ещё хоть одна фантастическая минута.
Спасибо, что ты и так научил меня всему.
– Господин Скопцов! Господин Скопцов, а что же приключилось с интернатом вашей племянницы? – напрямик спросил Золотце, не став строить из себя безнадёжного тупицу. Не разглядеть у девочки скопцовские глаза было бы чересчур.
Скопцов сбавил шаг, резким и бессмысленным жестом достал часы, не посмотрел на них, но всё же чуть успокоился.
– Интернат, да… Вы знаете, господин Золотце, интернат меня неприятно удивил. Я намеревался проведать Еглаю перед… перед тем, что нас всех ожидает, быть может, уже завтра. Её отец ведь из Охраны Петерберга, ему сейчас не позволят отлучиться – хотя я мог бы, конечно, за него попросить, но это как-то…
– Я понимаю, – поторопился заполнить паузу Золотце. – У каждого солдата есть кто-нибудь в городе, и мы не имеем права случайным образом выделять немногих.
– Да, не имеем права… Так вот, я отправился в интернат сам, мне, в конце концов, было бы о чём переговорить с дирекцией, но дирекции, представьте себе, не оказалось на месте.
– Как же так? Впрочем, у них наверняка найдутся занятия – хоть бы и пополнение продовольственного запаса, там на въездах, знаете ли, сейчас такие толпы. Господин Приблев обозначил нормы – каким категориям учреждений сколько полагается, но мы же понимаем, что на месте всякому хочется поспорить, выгадать побольше…
– Только к дирекции интерната это никакого отношения не имеет, – вздохнул Скопцов. – За продовольствием отправился старый сторож, что мне известно наверняка. Мне всегда казалось, у Еглаи хороший интернат – с музыкой, с языками. Не где-нибудь, а в Белом районе.
– Ах, тот самый, куда незаконнорождённых аристократических отпрысков на воспитание чаще всего отдают? Что ж вы раньше не сказали? – Золотце, кажется, сглупил. – Нет-нет, вы меня не так поняли, это всего лишь очередные батюшкины россказни! Не берите в голову.
А то она у вас закружится, эта голова. Батюшкины россказни касались ещё и следующего факта: дирекция у женского и мужского интерната в Белом районе была одна, и водила она самую нежную дружбу с ныне покойным бароном Мелесовым – членом Городского совета, наиболее плотно занимавшимся вопросом сиротства. Благорасположенный барон Мелесов позволил той дирекции переписать парочку своих приютов поскромнее на подставных лиц, чтобы отмежеваться от кое-каких некрасивых историй. В частности, от пополнения бывшими воспитанниками тех приютов приснопамятного оскопистского салона – ну и грешки менее изысканные за ними водились.
Так что, когда Резервная Армия перестанет маячить подле казарменных стен, надо бы подыскать племяннице Скопцова воспитателей с руками почище. В обход, разумеется, самого Скопцова, ни к чему ему такие волнения.
– В том интернате числится не слишком много работников, но сегодня, только вообразите, я застал с детьми всего одну даму! И старый сторож, да, взял на себя хозяйственные приготовления, которые, по уму, вовсе не его печаль, – возмущённый Скопцов нравился Золотцу поболе Скопцова, припадочного от любви. – Конечно, я без промедления забрал Еглаю, я не хочу, чтобы она – особенно теперь! – оставалась без должного присмотра, это просто-таки немыслимая безответственность со стороны дирекции… Да, всем нам непросто, да, страшно, но если мы будем пренебрегать своими непосредственными обязанностями…
– Вам ещё требуются люди для интерната? – переспросил Золотце, мысленно сокрушаясь о том, что Коленвал, во-первых, по-прежнему нездоров, а во-вторых, прямо сейчас категорически занят сюрпризом для Резервной Армии. Он, в конце концов, начальник трудовой биржи, он мог бы решить проблему быстрее, чем кто бы то ни было другой.
– Мне? Люди? – Скопцов потряс головой, будто со сна.
– Я вовсе не хотел вас обижать, однако же мне представляется, что подыскать новых воспитателей за столь короткий срок и для вас может быть нелёгкой…
Золотце смолк на полуслове – по обескураженному лицу Скопцова он догадался, что во всех своих представлениях ошибся: никаких новых воспитателей тот не подыскивал, вовсе о том не задумывался. Просто забрал племянницу, отвёл к этой самой девке-торговке, поскольку отчего-то счёл её достойной, попутно признался в высоких чувствах – и, собственно, всё.
Вот так умора. Пожалуй, сенсация даже: Скопцов, первейший из них гуманист, всегда о простых горожанах пекущийся, печься вдруг перестал. И о ком – о детках интернатских!
– Мы все утомились, – постановил Золотце, не желая принуждать Скопцова к оправданиям. – И по такому случаю я приглашаю вас в наше с господином Приблевым обиталище. Час ещё обеденный, вечером я опять нарасхват, но без передышки толку от меня будет мало. Давайте же выпьем по бокалу вина за закрытыми дверьми.
– Да-да, конечно, у вас ведь было ко мне дело – вы хотели мне писать, да, вы упоминали…
Тьфу, надо же, запомнил!
– Дело подождёт, господин Скопцов. Должны же подождать хоть какие-то из наших дел, иначе я чувствую себя сверх меры деловым человеком, это дурно сказывается на характере! – разумеется, про дело Золотце соврал на лету, чтобы смягчить вторжение в интимную беседу.
Скопцов с готовностью рассыпался согласием, а Золотце подумал, что успеет дома незаметно черкнуть две строчки коленваловским – помощницам? секретаршам? – девицам, в общем, которыми окружил себя Коленвал, о ситуации в интернате.
По переулку, где Золотце намеревался срезать путь, двигалась целая колонна с провизией – видно, сразу несколько лавочников объединили усилия и согнали всех своих грузоподъёмных работников. Золотце знал, что тут за углом можно пройти насквозь через доходный дом, если подняться на чердак и спуститься оттуда по внешней лестнице, но беготня по чердакам совершенно не вязалась сегодня ни со статусом, ни с целями. Испустив умеренно горестный вздох, он выбрал маршрут менее экономный.
Тогда-то Скопцов, без малейшего к тому повода, надумал вдруг потерзаться совестью:
– А разве я обязан всенепременно своими руками защищать этот интернат?.. Разве я обязывался? Ведь не означает же это, право слово, что я желаю ему зла!..
– Бросьте, я вас ни в чём не обвинял.
Скопцов не слушал, он говорил для себя.
– Да, разумеется, я взялся за заботу об общественных организациях Петерберга, и я забочусь, и… Есть налаженные механизмы… Но когда я пришёл в интернат – понимаете, господин Золотце, ведь Еглаин отец завтра может умереть, и кто тогда за ней присмотрит? Я должен был обезопасить её прямо сейчас, а все остальные, – затормозил он перед собственной мыслью, как перед глухой стеной, – остальных можно обезопасить и потом. Так мне показалось.
– И сейчас вам по-прежнему так кажется?
– Я не знаю.
Это была неправда: изменись Скопцов в своём мнении, не шёл бы он с Золотцем вино распивать, он бы вновь покраснел и заметался – быть может, и не столь сильно, как при предмете воздыханий, но заметался бы обязательно.
– Я со вчерашнего дня всё корю себя за похожее решение, – признался Золотце, – нетрудно, наверное, догадаться, о чём речь. Когда я хлопал дверьми, я был уверен, что более не желаю быть как-либо связанным с Временным Расстрельным Комитетом, что и вступать-то туда не стоило, что всё это фарс и оскорбление здравого смысла, что самолюбие мне дороже. А вчера, когда Хикеракли принёс свою залитую водкой карту с предположительными позициями Резервной Армии, самолюбие увиделось мне таким ничтожным оправданием… – он зябко приподнял воротник. – Я ведь по свободной воле бросил свою сферу ответственности, это из-за меня Вторая Охрана – да и первая, знаете, тоже – не будет готова к встрече с противником. И можно твердить себе, будто эту вину я выдумал – времени-то с моего выхода прошло всего ничего, такие смешные сроки не могут играть существенной роли. Можно к тому же вспомнить, что у Охраны Петерберга есть своё офицерство, которое тоже что-то умеет – кто-нибудь тут бы непременно встрял с вопросом, почему это я считаю себя в обучении стрельбе незаменимей опытных военных.
– Я бы сам мог встрять с таким вопросом, – бледно улыбнулся Скопцов.
– Понимаю. Но досужие размышления меня ничуть не спасают, зато есть сугубо практический момент, который хоть отчасти остудил мой пыл самобичевания. Сегодня утром я выяснил, что после моего ухода из Временного Расстрельного Комитета учения продолжались в прежнем объёме, но главное – продолжались они именно в той форме, которую я утвердил. Господин Мальвин, оказывается, счёл необходимым следовать большинству моих рекомендаций. – От переполнявших душу чувств Золотце даже дозволил себе пробежаться по хребтине собранного дворником сугроба. – Это не отменяет моего поступка, это не означает, что всё прекрасно и перспективы наши безоблачны, однако же следуют из этого, господин Скопцов, два важнейших вывода. Во-первых, все мы имеем право на ошибку – в том, разумеется, случае, если до ошибки успели что-нибудь создать, как-то зримо воплотить свои убеждения. Тогда есть шанс, что они будут живы и без нашего участия. А во-вторых, все мы имеем право на ошибку, потому что нам есть на кого положиться. Смел ли я надеяться, что господин Мальвин – после всего, что я ему наговорил! и до того, как мы пришли к примирению – будет руководствоваться моим мнением при организации учений?
Стоило произнести вслух то неясное, что всё утро ворочалось в голове, и немедля снизошло всамделишное облегчение. Попадающиеся на каждом втором шагу грузчики с продуктовыми запасами перестали вызывать внутреннее содрогание, полотнища с орхидеями на особенно верных делу революции балконах не навевали больше мрачных дум, а план встречи Резервной Армии показался не таким уж дырявым.
Скопцов некоторое время шёл рядом в молчании, но потом с чрезвычайной серьёзностью взглянул Золотцу в глаза:
– Я услышал вас, и мне кажется, что ваши слова даже весомей, чем вы предполагаете. Вы знаете, я по природе своей скромен – иногда, приходится признать, скромен излишне. Мне непросто даётся понимание, что мы Революционный Комитет, что мы что-то значим. Я то и дело не принимаю в расчёт, что мы уже добились… многого. А следовательно, что бы ни произошло – завтра ли, или позже, – мы всё равно будем жить дальше, даже если умрём.
– Метите в лекции по новейшей истории? – хмыкнул Золотце. – Боюсь, если мы умрём и, соответственно, сдадим Петерберг, Академию сейчас же закроют. Научила, понимаете ли, начитала лекций, взрастила на беду отечеству!
– Это не всё, что я хотел вам ответить, – смешался Скопцов. – Я хотел, раз уж вы упомянули господина Мальвина… Ох, я хотел поинтересоваться, как вы относитесь к стремлению хэра Ройша… не знаю, как бы это вернее всего назвать…
– К стремлению хэра Ройша завести внутри Комитета ещё комитет для избранных?
– Да, да… И без публичного объявления и конкретного повода, какие были у Временного Расстрельного.
Золотцу пришлось приложить некоторое усилие, чтобы не потянуться за портсигаром. Курение на ходу удовольствия ему не приносило, но эта беседа оборот принимала самый располагающий к нервическим размахиваниям папиросой.
Сильнее на табак тянет только от Резервной Армии под стенами – ну или от совместного с За’Бэем плача по сердечным недугам графа. Что, впрочем, явления безумным образом взаимосвязанные.
– Как, спрашиваете, отношусь… – запрокинул голову Золотце. – Мне лестно. Лестно, что столь требовательный человек, как хэр Ройш, видит во мне не только друга, но и ценного союзника. Правда, сам я от этого мыслить в категориях «союзников» не начинаю.
– Я, признаться, рад, что у вас те же сомнения… Мне было ужасно неловко наедине с собой возражать хэру Ройшу! Его предложение нам с вами и господину Мальвину порядком выбило меня из колеи.
– Я люблю хэра Ройша без памяти – кто ещё способен с каменным лицом вырядиться в женское платье и отправиться так допрашивать наместника! Знаете, когда я вернулся из Столицы и мне рассказали в подробностях про наместника, я понял, что моё романное мышление несколько переоценено. Так вот, хэр Ройш феноменален. Более того, я не стану отрицать, что у нас четверых давно сложилась совершенно отдельная дружба – со своим, если так можно выразиться, языком и своими предметами интереса. И это естественнейший ход вещей! Сознайся я вам, к примеру, о чём мы толкуем по ночам с господином Приблевым, вы бы мне не поверили. Но должны ли мы с господином Приблевым на таком основании позиционировать себя как фракцию? А с За’Бэем – как радикальное движение под лозунгом «Граф, не губите столь бездарно свою жизнь!»?
– Более всего я опасаюсь, – прошелестел Скопцов, отсмеявшись, – что разделение на фракции породит противоречия, которых без разделения мы могли бы избежать. Создание Временного Расстрельного Комитета как самостоятельной сущности продиктовала необходимость, Временный Расстрельный Комитет занят важной работой, я согласен – но ведь у него формируются собственные потребности, которые, как мы уже убедились, способны конфликтовать с потребностями общими. И дальнейшее дробление лишь подогреет конфликт потребностей.
– Тут я не могу не напомнить вам, что желания хэра Ройша произрастают из уверенности, что сей конфликт уже назрел.
– С кем, с Твириным? – Скопцов тоскливо нахмурился. – Я, наверно, оскорблю сейчас заочно аналитические построения хэра Ройша, но мне думается, что дело тут не в какой-то политике, а в том всего лишь, что с Твириным мы – большинство из нас – совсем мало знакомы. Я уверен, если бы он на полгода дольше сидел за общим столом в «Пёсьем дворе», договариваться с ним было бы куда легче.
– Быть может, вы правы. Но давайте продолжим обсуждение наших конфликтов уже за вином? Поскольку всей лестнице ни к чему знать, кто сколько сидел в «Пёсьем дворе» и что из того следует, – Золотце послал Скопцову улыбку и как раз начал пересчитывать ступени.
Приблев снял комнаты под самой крышей в довольно скромном доходном доме – первоначально его интересовал комфорт душевный, а не телесный. Вопли под окнами были для него менее серьёзной проблемой, нежели вздохи так окончательно и не покорившихся судьбе родителей. Рассказывал, как весь второй курс вкладывал сметы по контрактам метелинского завода в черновики фармакологических расчётов – и родители уверовали, что уж фармакологию-то он выучил. Разумеется, когда сметы понадобились уже не на один-единственный завод, сохранять видимость сыновьей покорности стало невероятно убыточным предприятием. Теперь Приблев еженедельно проведывал семейство, но вещи свои демонстративно перевёз, чтобы не подпитывать иллюзии.
Золотцу вся эта ситуация была в новинку: пока было перед кем, и он время от времени изображал независимость, но батюшка всегда до того убедительно подыгрывал, что всякая независимость вскоре приползала за советом на тот самый обшарпанный ящик в голубятне, которого больше нет.
А госпожа Придлева однажды нанесла им внезапный визит явственно инспекционного характера. Золотце буквально покорёжило от её недальновидности: ну кто же так делает, ну чего так можно добиться, ну как можно не разуметь таких очевидных материй! Хоть отводи её в сторонку и учи детей растить, о ирония.