Текст книги "«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия (СИ)"
Автор книги: Альфина и Корнел
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 87 страниц)
Тимофей на такое признание посмотрел одновременно благодарно и снисходительно – мол, конечно, где тебе меня понять. Согрело, значит, ему самолюбие.
А хоть бы и так. Хикеракли-то несложно, это ж он сам себе за каким-то лешим поставил такую, как говорится, задачу – помочь дураку.
– Да с тоски это всё, бесплодной и неразрешимой, – несколько картинно прикрыл глаза Тимофей. – Ты знаешь, что я сирота?
Знать-то Хикеракли знал, хоть и не от Тимофея, конечно. Про семью Ивиных, по сути, кто только в городе не слышал, больно уж у них планы на жизнь были, как сказали бы в Европах, королевские. Сиротские приюты – дело не новое, но у Ивиных всё устроилось чуть иначе: у них в приюте к детям, говорят, относились в самом деле почти как к собственным, разве что ввиду числа за каждым не уследишь. Но, в общем, не единые на всех неструганые лавки, а человеческий подход. Вот как Врат Валов взял к себе когда-то Драмина. И мудро это, если купечески-то подумать: взращивали себе молодое поколение, чтобы дело потом своим людям передавать и собственных отпрысков не только на верха ставить, а и на занятия попроще. Платить меньше, лояльность обеспечена – в общем, по уму к делу подошли, по-купечески, и денег вложиться не пожалели!
Да только сам Тимофей об этом рта не раскрывал. Ну конечно, противно ему быть чьим-то деловым вложением, тут и гадать не надо.
– Так вот: я сирота и о родителях своих никаких сведений не имею. Здесь уж можно о чём угодно фантазировать, в самом широком спектре – и не то чтобы я не фантазировал когда-то. Но это значения не имеет, поскольку совсем не от чего отталкиваться. Условия задачи таковы: родителей у меня нет, а потому меня взяли в чужой дом, кормили-одевали и воспитывали для дела. Чтобы я после пользу приносил, – выдохнул Тимофей. – А потом я встречаю человека, которого тоже явно взяли в чужой дом и явно же кормили-одевали для дела и пользы. С тем же хэром Ройшем я себя и сравнивать не буду, чего душу травить. А тут – могу сравнить. Доволен?
– И то есть только в том, выходит, разница, что его в шелка одевали, а тебя в лён? – не без недоумения переспросил Хикеракли. – Неправда это. Я, может, и поверю, что ты сам того не понимаешь, а всё равно неправда.
«Ну или ты пустой совсем», – хотел он прибавить, да сам себя почему-то оборвал. А вот почему: потому что спросит Тимофей, и, так сказать, вполне резонно, чего б и не пустой, а Хикеракли ответить не сумеет.
Просто так кажется.
– Вот и не надо было расспрашивать, – холодно отрезал Тимофей, будто мысли прочитав. – Все эти мелочи, все эти частности, всё, что вблизи, – это же грязь. В лучшем случае – кровь и пот, но чаще – грязь. Потому и не стоит оно разговоров, а терминология, теория, идеалы – стоят.
Хикеракли только плечами пожал – дурак малолетний и есть, авось со временем красивые картинки повыветрятся. Или, может, стоит вовсе не давить, не цепляться зазря; сейчас вот они до Валова дойдут, а Тимофей пить не умеет вовсе, старается отказаться, но убедить можно – вот там и поговорят по душам, по самым что ни на есть душенькам.
Так думал он, можно даже сказать, планировал, да только жизнь – она не только в том, что один рыжий, а другой полупихт, не только в подржавевшей табличке. Жизнь – она к иронии тянется.
Обиталище Валовых было по меркам Припортового района устроено щедро: занимали эти апартаменты целый первый этаж, имели две двери. Слева – жилая квартира, богатая, но обычная, а справа – мастерская со стёклами-витринами, напоказ то выставляющая, что Врат Валов не только чертежи чертить умеет, но и руками работает. Ну, работал-то там раньше преимущественно Драмин, да ещё пара подмастерьев имелась. Хлеба с этого инженеру Врату Валову перепадало не шибко, это он, так сказать, больше для виду. Негоже, считал, удаляться от работы руками, даже если ты самый что ни на есть старший инженер.
Хикеракли почему это всё в прошедшем времени сейчас подумал – да потому, что издалека ещё завидел, как во времени настоящем ощерились вдруг знакомые и родные окна-витрины битыми стёклами.
Он, конечно, побежал, да и Тимофея с собой за руку дёрнул. Закопчёные стены указывали, что недавно здесь отгорел небольшой пожар. Тут бы, кажется, в дверь постучать, но руки-ноги, как обычно у Хикеракли, сработали быстрей: сами сообразили, что внутри, может, кому помощь требуется, сиганули прямо через окно – только один из стеклянных зубьев по ладони и проехался.
Внутри помощь никому не требовалась. Телесная, в смысле. От мастерской осталось немного – станки без видимого ущерба опрокинулись, но вот всё деревянное разлетелось в горелые щепки, а от книг, которые тут тоже в некотором количестве прежде хранились, остались лишь поглоданные огнём корешки. Выкрашенные простыми белилами стены пошли пузырями, расслоившаяся краска стрелами упиралась в потолок, где жалко огрызались осколки скромных люстр. Посреди всего этого благолепия возвышался Валов – судя по чистоте пиджака, невредимый.
Стоял он к Хикеракли спиной, на шум внимания не обращал, а в руках сжимал обломки чего-то, что сразу рассмотреть не удалось.
– Папаша цел? – немедленно спросил Хикеракли, и Валов наконец-то повернул голову. На лице его читалось озлобленное недоумение, а в глазах – Хикеракли, опешивши, аж сглотнул – стояли слёзы.
– На службе, – рассеянно ответил Валов, протягивая вперёд обломки, которые сжимал в пальцах. – Помнишь эту штуку? Это ты тогда принёс, ему понравилось.
Хикеракли не без труда перевёл взгляд на обломки – и вспомнил, конечно.
Когда-то они были корабликом, который смастерил ему в незапамятные времена Драмин для запуска по Межевке; огонь съел паруса, но патриотичный флажок остался на единственной не переломившейся мачте и сейчас горделиво трепыхался, преувеличивая дрожь в руках Валова. Кораблик этот, как известно, тогда Хикеракли не пригодился, но он всё равно упрямо нашёл ему применение: притащил сей кустарный шедевр прямиком Врату Валову – доказать дабы, что Драмин руками ого-го какой специалист. Может, оно было и наивно, а Врат Валов проникся. И кораблик забрал, и Драмина.
– Я ж его всю жизнь ненавидел, – всё так же потерянно проговорил Валов, слабо взмахивая обломками, – он у меня отца отобрал. Не Драмин, а вот он. Потому, наверное, что Драмин-то хороший парень, а это… Как его отец тогда поставил на полку, всё хотелось сломать. Сколько это выходит? Тринадцать лет. А я тринадцать лет не трогал. Потому что Драмин хороший парень, да и корабль красивый, не заслуживает… А теперь и ломать-то, выходит, нечего.
Перекосившаяся внутренняя дверь со скрипом открылась, и в мастерскую из жилой части дома тихонько вошёл Тимофей – видать, предпочёл окнам обычные человеческие дороги, а те оказались незаперты. В руках он держал мучительно знакомый листок, испещрённый машинописью.
И тогда Хикеракли наконец-то всё понял.
«Если уж выступать против существующей политики, то выступать честно. Повесить листовку на Академию, повесить её на свой дом».
– А отец в порядке, – повторил Валов, хотя никто его ни о чём не спрашивал, – мы же вместе иногда работаем – у него в бюро, сегодня виделись. Это смешно вообще-то. Я ему про листовку сообщил, но ему всё равно, говорит, моё дело. А сегодня днём рассказывает: представь себе, собираюсь я в бюро, выхожу, запираю за собой, а ко мне какие-то молодчики из Охраны Петерберга. Так, мол, и так, что это у вас на двери, снимайте. Ну ты, Хикеракли, моего отца знаешь, верно? Отвечает – мол, не я вешал, не мне и снимать, это забота ваша. Они ему: непорядок, крамола, всё такое… А он – это ж он, разорался на них, что, мол, отвлекают от дел, и ушёл. Нет, они его не трогали, ну и я значения не придал. А теперь возвращаюсь – и вот…
Растерянный Валов выглядел очень, очень страшно. Он же всегда одинаковый – уверенный в себе, чуть высокомерный, безапелляционный, как говорится, а теперь – как дитя малое или как контузило его.
– Им это с рук не сойдёт, – мягко проговорил Хикеракли. – Ты ведь понимаешь, что это не официальный жест, а так, какие-то шальные молодчики? Ну побили стёкла, ну пожгли. Считай, хулиганство.
– Это мой дом, – пробормотал Валов, а потом вдруг развернулся и что есть сил швырнул остатки кораблика о стену, – мой! Дом! Это был мой проклятый дом! Что тут с рук спускать, всё уже спустилось!
– Это ваш дом и их честь, – тоже негромко, но куда как более уверенно заметил Тимофей. – Вам, господин Валов, дорог ваш дом, и это понятно. Но точно так же понятно, что у них, у Охраны Петерберга, есть представления о том, что их должны бояться, что они в городе хозяева. Видимо, это именно то, что дорого им. Когда ценности разных людей наступают друг другу на ноги, начинается агрессия – и никакими европейскими пактами эту закономерность не запретишь. Мои соболезнования.
Валов обернулся на это с нетрезвой как будто злостью – не заметил, конечно, что говорил Тимофей очень искренно, от души, и от души же сочувствовал.
И от души загорелись его глаза при виде картин настоящего разрушения.
Так вот чего тебе, дурак малолетний, в жизни на самом-то деле не хватало?
– Верните листовку на место, – с гневной надменностью, никак к Тимофею не относящейся, выплюнул Валов. – Если им так мало нужно для того, чтобы почувствовать себя уязвлёнными… Что ж. Больше тут ломать нечего.
– Как насчёт твоих ног? – обеспокоенно встрял Хикеракли. – Мы давеча изрядно этот вопрос, как говорится, муссировали.
– Не посмеют, – рявкнул Валов.
Он ещё раз оглядел останки мастерской с отвращением – будто напоминание о мелочности Охраны Петерберга было ему непереносимо противно. Хикеракли заметил бы, что тут наблюдается не мелочность, а очень даже размах – такой, как когда бьют, не разбирая правых и виноватых.
Ведь, конечно, ежели это разовое хулиганство – то и не такое в жизни бывает, но ежели Охрана Петерберга надумает всякий дом с листовкой на двери громить, то выйдет чересчур. В том смысле, что как-то уж больно наглядно показывает: на гнилых балках власть этой Охраны держалась, коли от простой бумажки эдак лихо зашаталась.
– Страшно – когда пятнают, – заметил в пустоту Тимофей. – А когда кораблики ломают, те становятся только крепче.
И, как ни странно, Хикеракли показалось, что напыщенная фраза сия сделала Валову легче.
Уж конечно, никаких совместных возлияний после такого не случилось – постояв ещё чуть, Валов решил, что неприятное известие ему следует донести до отца самолично, и ушёл, оглушительно хлопнув дверью. Хикеракли же с Тимофеем не сразу оставили мастерскую – что-то было в этих обломках эдакое, что невольно притягивало, хотя, кажется, это ведь просто вещи. Просто – жизнь.
– Ловко она, жизнь, выкидывает-то, – пробубнил Хикеракли себе под нос. – Даже вот если б они специально искали, ведь не нашли б второго такого, кому свой дом был бы так же важен, как Валову.
– Я, право, удивился, – Тимофей сконфузился. – Мне-то казалось, ему только самолюбие и важно, а оно вот как.
– Это ты зря, – без укоризны качнул головой Хикеракли, – на одном самолюбии далеко не уплывёшь. Ты же слышал про кораблик – слышал же? Тебе не понять, и мне не понять, но когда папаша твой вместо тебя себе в сыновья другого назначает, сложно дом вслух любить. А Коля наш Валов молодец. Молодец, что, несмотря ни на какие жизненные фортели, дом из сердца не выкинул и не выкинет. Сильный он, Коля наш Валов.
– Сильный? Вопрос в том, воспримет ли он импульс и преобразует ли его, гм, в момент силы, – неловко пробормотал Тимофей. – Хикеракли, признайся: Колю Валова «коленвалом» обозвать – это даже для тебя безвкусно? Просится ведь.
– Коля Валов? Коленвал? Тимка, мне стыдно стоять с тобой в одном помещении, – Хикеракли постарался выдержать паузу, но долго продлиться ей не удалось – он расхохотался, и посреди обломков полок и столов, которые были отчасти и его собственным детством, хохот этот звучал единственно верной реакцией. – Пятнадцать лет! Я пятнадцать лет его знаю, если не больше, а до сих пор ни разу в голову не приходило! Позор, пепел и позор на мои седины!
Тимофей, искренне, кажется, испугавшийся первой реакции, столь же искренне похвалой был теперь польщён – и это льстило уже самому Хикеракли, ведь, по правде сказать, в безыскусную ловушку его наигранного гнева попадался мало кто. Ну, в общем, не больно-то и хотелось. Ему, Хикеракли, и так жилось хорошо, спасибо-пожалуйста!
Но другого кой-чего хотелось.
Что стало отчётливо понятно, когда посреди этого нелепого и слегка пугающего пепелища Тимофей вдруг улыбнулся.
Глава 30. Худшая ситуация, в которой только может оказаться джентльмен
– Душа моя, прекратите, – шепнул граф Набедренных. – Вы смущаете мой разум. Надеюсь, пока только мой.
Веня глянул из-под чёлки, улыбнулся самым краешком губ и едва заметно, но отчётливо помотал головой. Его радостное упрямство обыкновенно бодрило графа Набедренных, но не прямо же в переполненной аудитории у мистера Фрайда!
Не место это для подобного рода действий – сочинять неведомо какие по счёту воззвания к народу надобно в тиши и уединении.
Да и сам Веня ещё неделю назад был к переполненным аудиториям строг чрезвычайно: морщился на любое стороннее шевеление. Говорил, от бестолково хорошей жизни берётся желание учебное время тратить на не относящуюся к нему чепуху. Мол, кому место в аудитории без препятствий досталось, тот себе и болтовню позволить может, и чтение развлекательное, и даже сладкий сон за спиной соседа – поскольку не ценит имеющегося и ценить не обучен. Граф Набедренных с ним немного спорил, особливо про сон – хотя наличие драгоценного зерна истины в сём подходе вполне признавал. Просто почему бы не поспорить с умным человеком?
А теперь выходило, что Веня сам в лекциях такую уж ценность видеть перестал, раз на сочинение воззваний их с лёгкостью разменивает. Кого-нибудь другого за подобную ветреность граф Набедренных непременно бы пожурил, но тут уста его были навеки запечатаны.
Ибо, если вдуматься, будто много у Вени свободного времени.
Граф Набедренных тяжело и пристыженно вздохнул, мысленно обругав самого же себя за ход рассуждений.
Уж год тому назад, на приёме в честь прибытия мистера Фрайда его устроитель, граф Ипчиков, рассказал к случаю рискованный британский анекдот, заканчивающийся словами «худшая ситуация, в которой только может оказаться джентльмен». Слова эти, как часто приключается с анекдотами, были во много раз глубже самой шутки, а потому теперь регулярно всплывали в памяти графа Набедренных. Концепция джентльменства, конечно, плод сугубо британского менталитета и к росам неприменима, но что ж тут поделать, если всё последнее время граф Набедренных чувствовал себя как раз тем незадачливым джентльменом из рискованного и вообще-то плохого анекдота!
Тесное общение с оскопистом – одна сплошная проверка на джентльменство, которое росу, казалось бы, ни к чему. И как только справлялись благородные господа далёких йихинских времён, когда оскописты встречались во всякой достойной гостиной?
Допустим, существуют сферы человеческого бытия, коим пристало находиться под покрывалом тайны. В том не может быть никакого затруднения, а случающиеся время от времени неловкости неизбежны и лишь дополнительно демонстрируют необходимость оного покрывала. Но что делать с тем, кто на изнанке покрывала прямо-таки проживает? Уважающий себя человек каждый день, сам того давно не подмечая, подвергает цензуре свои размышления о ближних – но как быть с таким ближним, любое размышление о котором упирается во внутреннего цензора?
Вот сидит по левую руку Веня, не слушает, вопреки собственным максимам, лекцию мистера Фрайда, поскольку поглощён призывами для следующей листовки. Будь на его месте кто-либо другой, этому другому хотелось бы напомнить, что листовкой можно заняться и после. И кто-либо другой даже мог бы на деле оказаться не слишком вольным в распоряжении своим временем – как те же господа Приблев, Валов и Драмин. Они возмутились бы в ответ: какое, мол, «после», когда работы невпроворот?
Они возмутились бы, а Веня не станет.
Потому-то, прежде чем его попрекнуть, приходиться четырежды четыре раза подумать. И как-то всё больше о том, о чём по-хорошему думать не следовало бы.
Граф Набедренных в печали воззрился на мистера Фрайда. Мистер Фрайд ответил с кафедры привычным пассажем о подавлении интенций. А граф Набедренных мнил, только на печатном мистере Фрайде гадать нельзя, ибо всегда выходит одна песня. Оказывается, на живом тоже ни к чему.
Кто-то незнакомый, но любопытный перегнулся со следующего ряда, вклинился беспокойной головой между графом Набедренных и Веней и вполголоса переспросил название труда, на который вроде как сослался мистер Фрайд.
– Увы, ничем не могу помочь – сам пропустил мимо ушей, – ответил Веня раньше, чем граф Набедренных собрался с мыслями. А так хотелось отослать просителя к какой-нибудь несуществующей книге!
– Гм, – тот беспардонно вертел головой в поисках лучшей точки обзора листов, разлёгшихся перед Веней, – пропустили? А со стороны кажется, так старательно пишете…
– Стихи, – пришлось вступиться графу Набедренных.
Проситель сник и отстал, столкнувшись – по всей видимости – с непосильной для его ума задачей.
– В известном отношении вы сказали правду, – ничуть не скрываясь, прокомментировал Веня.
Граф Набедренных не поскупился на умоляющий взор. Право слово, нельзя же так! Уж сколько сам граф Набедренных за свою недолгую жизнь слышал укоров в неосторожности, но тут даже он вынужден был признать: Веня будто желает раскрытия, будто намеренно вызывает на себя подозрения. Не прячет свои черновики на лекциях, не избегает обсуждения сомнительных вопросов в присутствии посторонних, не слушает советов.
Если прибавить к тому неизбежное внимание, на которое провоцирует всякого встречного его в высшей степени примечательная персона, выходит из рук вон плохо.
На нервную слабость граф Набедренных ранее не жаловался, но всему приходит свой черёд.
В первый вечер эпохи листовок душа пела – многие души, целый хор, никакой Филармонии не надо. Особенно оживился хэр Ройш: выпил больше обычного, вместо вина заказал вдруг твирова бальзама – с напёрсток, но всё равно. И трость свою парадную решительно отставил в угол, а всем известно, что когда хэр Ройш с самого утра с тростью, вечером на его общество рассчитывать смысла нет – трость является бессменным атрибутом неких таинственных дел, которые отлагательств не терпят. Графу Набедренных нравилось верить, что хэр Ройш выступает с этой тростью в качестве оружия на портовых боях. Чем не гипотеза?
Хэр Ройш своими затеями фальсификаций вмиг околдовал Золотце, и они настояли на том, чтобы взять комнату, потребовали у кабатчика карту Петерберга – нависли, сталкиваясь головами, и всю промочили, вдумчиво расставляя пивные кружки, винные бокалы и стопки с бальзамом. Спорили о порядке и очерёдности вспышек гражданского недовольства на улицах, а на замечание графа Набедренных о том, что недовольство всё ж таки должно быть непредсказуемо, как эпидемия, в один голос ответили: «Контролируемая».
Удивил и господин Мальвин. Сначала он ушёл было из «Пёсьего двора», но через час воротился, нашёл их в комнате наверху и тоже принялся стопки расставлять. Объяснился прямо: будучи префектом, он видит свой долг в том, чтобы обезопасить Академию и её студентов от подозрений. Если нынче в моде вот такие способы блюсти безопасность, он согласен.
За’Бэй разглагольствовал о единственной реальной европейской демократии, вырасти в лоне которой ему повезло, а Веня взирал на всю эту кипучую деятельность с нестираемой улыбкой.
Когда же придирчивый хэр Ройш постановил, что расположение стопок на карте его наконец-то удовлетворяет, он спохватился насчёт содержательного аспекта.
«Грааааф», – промурлыкал тогда Золотце, и выбора у графа Набедренных не осталось.
Вообще-то он всегда полагал жанр мотивационных речей низким, свои способности в изящной словесности – посредственными, а вдохновение – не приходящим по щелчку, но контролируемая эпидемия гражданского недовольства, сообразно утверждённому стопками плану, должна была пройтись следующим же утром по трём областям на карте, а это ведь ещё набирать и набирать листовки, стучать печатными машинками, развешивать вот тоже…
«Граф, – подался вперёд Веня, – спасите мою репутацию. Кое-кто из ваших друзей, кажется, не на шутку оскорбился тезисами первой листовки. Предположим даже, что я сожалею, но сам исправить положение я не в силах – не представляю, как учесть вкусы всех посвящённых. Город нуждается в вашем парадоксальном мышлении. Я лично нуждаюсь».
Граф Набедренных вздохнул и пал до мотивационных речей.
Для начала досталось, конечно, Резервной Армии. Господа фальсификаторы, ознакомившись, юмор уловили не сразу, и то был добрый знак: Петербергу, казалось бы, до Резервной Армии отдельной печали не должно быть, для печали у него своя армия имеется. Но вот эта-то армия как раз и недолюбливает Резервную – за привилегии, перспективы и столичный лоск. Следовательно, раз Охрану Петерберга уже обидели, хорошо бы и Резервной армии народного гнева отсыпать. Равновесием сильна природа.
При чём здесь налог на бездетность? Так жалованье в Резервной Армии более чем достойное, а набор строгий, квотированный. Требования народа просты: либо удвоить налог для её солдат – чтоб им, карьеристам, пусто было, либо отменить уже квоты на членов одной семьи и всячески уравнять страждущих муштры и перспектив граждан в правах. А то что же это получается: аристократию-то охотней берут, без разговоров, но у неё и так средств достаточно, ещё и не на такой налог хватит.
Затем, в следующей листовке, полагалось дежурно пройтись по пилюлям. Вопрос болезненный, как любой медицинский – всяк ведь сообразит, что сначала подорвали демографию неведомой европейской отравой, а через сорок лет прочухались и давай налоги вводить. А виноват, ВИНОВАТ-ТО КТО?
Ну тут всё просто. Главное – прописных букв побольше.
К третьей листовке граф Набедренных изобрёл прогрессивный налог на бездетность.
А вы как думали? С двадцатилетних и с сорокалетних в общем случае по пять с половиной тысяч грифонов просить – неприкрытое бесчестье. Если уж вообще просить, надо процент с каждым вольно прожитым годом потихонечку повышать. Недоработка, господа законодатели.
«Замечательно, – сверился с часами хэр Ройш. – Вы сокровище, граф. А теперь, будьте так любезны, зафиксируйте свой разум в этом положении, мы же покинем вас до завтрашнего сеанса. Ваши измышления ещё предстоит размножить и вписать в городское пространство, не отставая от графика».
На том он обратно вооружился тростью и увёл за собой и Золотце, и За’Бэя, и господина Мальвина.
Граф же Набедренных с Веней предпочли провести ту ночь в «Пёсьем дворе» за спорами о стилистических нюансах высказываний от обобщённого народного лица.
И где она теперь, та ночь?
Недели не прошло, а граф Набедренных уже утомился от суеты.
Хэр Ройш и За’Бэй буквально поселились у Золотца – его батюшка, величайшего терпения человек, предоставил тишь своих стен под сии экстренные курсы машинописи. У батюшки Золотца проверенные равнодушием к злату и алмазам слуги и обилие сейфов, чего ещё желать.
А вот стены господина Валова на днях разгромили – что он немедленно счёл поводом к серьёзной беседе на предмет формулировки подлинных целей развернувшейся подрывной деятельности. Вот же далёк человек от радости мистификаций! Интересно, в детстве он тоже брал в руки игрушки сплошь полезные, способствующие развитию и всё такое прочее?
В рамках серьёзной беседы граф Набедренных отметил лишь, что спасение отечества всегда видел и продолжает видеть в сбрасывании с широкой спины росских просторов узды европейской культуры, а в целом предпочёл бы в сложившейся политической ситуации выспаться и хорошую ресторацию. Всеобщая взвинченность заразительна и слишком уж отвлекает от самосовершенствования, а какое право имеют люди несовершенные посягать на судьбы мира? Граф Метелин, поговаривают, и вовсе в Резервную Армию совершенствоваться сбежал – и правильно сделал, всем бы такую чуткость к историческим поворотам.
Да, пожалуй, граф Набедренных не только утомился, но и был теперь в шаге от раздражения. Потому что если вообразить хоть на мгновенье, как вся эта ажитация останется пустой и не повлечёт за собой ни малейших последствий – а так оно, скорее всего, и будет, – сердце тотчас начинает кровоточить. Пройдёт месяц, громкие слова смоет с листовок осенними дождями, Охрана Петерберга разгромит ещё какие-нибудь стены да и успокоится, а всем участникам сложившейся политической ситуации останется на память другая ситуация – худшая, в которой только могут оказаться джентльмены. Как им потом друг на друга-то смотреть? Вестимо, как после неудавшегося акта любви – сколь возможно бегло.
Граф Набедренных вновь покосился на Веню, чей листовочный раж угасать не торопился. При всей тоске перед лицом грядущего разочарования, нельзя не признать: Вене нынешняя суета пошла на пользу. Люди подневольные по большей части подневольны и в поводах для счастья.
И стоило лишь подумать о том, о чём думать не следует, как двери аудитории непочтительно распахнулись, морально уничтожив мистера Фрайда – страстно ненавидящего всякое вмешательство в бурное течение собственной речи.
Стоило ожидать в дверях господина Кривета или самого многоуважаемого главу – с очередными подозрениями студентов в возмущении спокойствия, разумеется. Но ожидания были посрамлены не без изящества: на лекцию рискнули вторгнуться некие мордовороты того градуса неотёсанности, какой одной своей презентацией утихомиривает даже безмерные нравственные страдания мистера Фрайда.
– Ну чё, – с неподдельной гордостью, как через силу заученный афоризм на древнеимперском, продекламировал один мордоворот.
– Шевелись, дрянь такая, – обратился в аудиторию другой, более одарённый.
Ещё двое говорить умели вряд ли.
Что было бы в высшей степени забавно, если бы Веня резким жестом не подвинул свои злополучные черновики к графу Набедренных и не поднялся бы со стула.
Граф Набедренных обмер.
– Душа моя, быть может…
Веня в ответ только незнакомо дёрнул плечом и спешно добрался до прохода. В проходе он развернулся и чрезвычайно доходчиво помотал головой – будто бы точно так же, как когда полчаса назад отказывался прекратить неконспиративное сочинение листовок, но на самом деле – до умопомрачения иначе. Весь он как-то разом переменился, сжался и напрягся, хоть и явственно старался того не показать.
Одарённый мордоворот подтвердил первое впечатление, обратившись к мистеру Фрайду с величайшей учтивостью:
– Извиняй, мужик, такое дело тут.
Мистер Фрайд учтивости не оценил и на контакт с представителями чуждых культур не пошёл.
А Веня уже вылетел в двери, да и мордовороты медлить не стали.
Граф Набедренных с интересом обнаружил, что черновики листовок, во-первых, у него в руке, а во-вторых, мелодраматически скомканы – как подлинные черновики стихов.
Кто же комкает чужие стихи.
Неведомо, сколько ещё он просидел бы в оцепенении, когда бы не повстречался глазами с редким гостем на лекциях, господином Гныщевичем. Все прочие друзья и собутыльники по «Пёсьему двору» сегодня, как назло, отсутствовали, ибо заигрались в листовки, но господин Гныщевич листовки не уважал, а потому единственный из всех стал свидетелем неприятнейшего происшествия.
И столько было в усмешке господина Гныщевича этакого невесёлого понимания, что граф Набедренных немедля расправил плечи, подхватил скомканные черновики и тоже вознамерился покинуть аудиторию. Не чуя, что называется, под собой ни ног, ни твёрдой поверхности.
– Феерическая дерзость и феерическое же неуважение к учебному долгу! – взвился мистер Фрайд, когда граф Набедренных уже спустился. – И пусть бы какой-нибудь другой студент, от которого ещё можно было бы ожидать дремучего хамства, но вы же… Вы, в конце концов, граф.
Граф Набедренных мог бы сказать о себе, что он-де взбешён, в редчайших случаях. Но мистер Фрайд – как никто – умел выбрать момент для высказывания.
– Во-первых, – устало выдохнул граф Набедренных, – это вы сейчас проявляете неуважение к бессословным порядкам Академии. Во-вторых, когда вы в последний раз были на улице? Весь город покрылся, как прыщами, листовками, со дня на день грянет революция, Петерберг отколется от Росской Конфедерации, и его унесёт в океан. В океане сословия наверняка отменят, все мы будем лишь рыбаками и моряками. Вы читали роман «Жена скопника»? Да не кивайте же, я его только что выдумал, чтобы козырнуть названием. Так вот в середине второй части этого романа есть немного неуклюжий, но чрезвычайно проникновенный пассаж об обычаях одного затерянного племени, в числе которых упоминается следующее наказание. Грешник приговаривается к прижизненному исполнению функций шельмы – к сидению, то есть, под условным дубом или скрипуном и россказням всякому путнику, чем он, путник, плох и отчего недостоин проходить тут по тропинке. – Граф Набедренных взялся за чугунное дверное кольцо. – Только у меня из головы вылетело, за какой же именно грех полагается кара сия. Не напомните? Нет? До свидания.
Двери захлопнулись за спиной с мощью едва ли не литавровой, что было излишне.
Граф Набедренных пожалел о своём многословии – потраченного им времени с лихвой хватило бы, чтобы покинуть здание Академии и затеряться в лабиринте дворов Людского района. Но пара шагов по коридору принесла изрядное облегчение: за поворотом не слишком искусные в речах мордовороты подвергались дружелюбию господина Хикеракли.
– Не признал, мил-человек? Ну ты учудил! – господин Хикеракли по своему обыкновению лез к мордоворотам с объятиями, вертелся под ногами и никак не давал им двинуться уже к выходу. – А с кем мы третьего дня в кабаке ручкались? Я ж Федьке, Фе-дю-ни-ю твоему денег должен, нешто не помнишь? Ты погоди, раз зашёл – я сегодня богатый, аки сущий граф, давай отсыплю? А дальше ты с Федькой сам по-приятельски, меня-то он отметелит, коли сунусь. Я с ним, знаешь, как начал поутру, так очнулся ещё через два утра – прям физией в траву в Шолоховской-то роще. И, ты представь, в самом деле сапоги пропил! Ещё повезло, что свои, – всё продолжал и продолжал трещать господин Хикеракли, напоказ похлопывая себя по бокам в поисках кошеля.
Мордовороты глядели на него заворожённо, не в силах сформулировать сомнение в собственном знакомстве с наспех сочинённым Федькой. Коридор был безлюден, только от окна за этой сценой наблюдал пасмурный и рыжий, под стать заоконному октябрю, господин первокурсник Ивин.