412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роджер Джозеф Желязны » «Химия и жизнь». Беллетристика. 1995-2004 (СИ) » Текст книги (страница 54)
«Химия и жизнь». Беллетристика. 1995-2004 (СИ)
  • Текст добавлен: 20 марта 2026, 21:00

Текст книги "«Химия и жизнь». Беллетристика. 1995-2004 (СИ)"


Автор книги: Роджер Джозеф Желязны


Соавторы: Кир Булычев,Генри Лайон Олди,авторов Коллектив,Святослав Логинов,Урсула Кребер Ле Гуин,Курт Воннегут-мл,Филип Киндред Дик,Леонид Каганов,Андрей Николаев,Николай Чадович
сообщить о нарушении

Текущая страница: 54 (всего у книги 105 страниц)

⠀⠀
№ 10
⠀⠀
Урсула Ле Гуин

Другая модель

Мириам стояла, глядя в большое окно больничной палаты, и думала: «Двадцать пять лет простояла я у окна, глядя на эти места. И ни разу не увидела того, что хотела». Если я забуду тебя, Иерусалим… Боль забыта, и точка. Страх и вражда – забыты. В изгнании не вспоминаешь серые дни и черные ночи. Вспоминаешь солнечный свет, прохладу садов, белые города. Попытайся забыть и это, но как забыть, что Иерусалим был золотой?

Небо за окном палаты – тусклое, подернутое дымкой. Над низким хребтом Арарата садится солнце, садится медленно. Новый Сион вращается медленнее Земли, и в сутках здесь двадцать восемь часов, так что тусклое солнце будто и не садится, а нехотя оседает к тусклому горизонту. Облака не вбирают красок заката – нет облаков, только дымка. Когда она сгущается, порой моросит хлипкий, гнетущий дождик; в другие дни, как сейчас, дымка висит в вышине блеклой, бесформенной кисеёй Она никогда не исчезнет. Никогда не увидишь, какого цвета небо. Никогда не увидишь звезд. И только солнце – нет, нет, не Солнце, a NSC641, звезда класса G, разбухшая и угрюмая, пупырчатая, как апельсин. Помнишь апельсины? Сладкий сок на языке? Помнишь ли сады Хайфы?.. NSC641 уставилась сквозь дымку, словно помутневший глаз. Глазей на нее и ты, сколько хочешь. Нет золотого сияния, слепящего в славе своей. Два идиота, глазеющие друг на друга.

Тени протянулись через долину к постройкам Колонии. Поля и леса в тени – черные, на свету – коричневые, лиловые, красно-бурые. Грязные краски, такие грязные – точь-в-точь как на той твоей акварели: помнишь, ты едва не до дыр проскребла ванночки с краской, пока учитель, проходя мимо тебя, не сказал: «Мими, не сменить ли воду, эта совсем черная?» Потому что учитель слишком добр и не скажет десятилетней: «Рисунок никуда не годится, Мими, брось его и начни сначала…»

Все это уже приходило ей в голову раньше, у этого окна, но сейчас мысль о рисунке напомнила Геню, и она обернулась, чтобы взглянуть, как он. Симптомы шока почти исчезли, лицо слегка порозовело, и пульс стал ровнее. Когда она взяла его за запястье, Геня легко вздохнул и открыл глаза. Восхитительные глаза у него – серые глаза и тонкие черты лица. Он всегда был такой – одни глаза и были, бедный Геня. Старейший ее пациент. Он стал ее пациентом двадцать четыре года назад, в тот самый день, когда появился на свет – на месяц раньше срока: сине-лиловый мышонок, полумертвый от цианоза, весом чуть больше двух килограммов. Пятый ребенок, родившийся на Новом Сионе, первый в Араратской Колонии. Местный уроженец. Хилый, не слишком многообещающий местный уроженец. У него не было сил, а может, и желания закричать при первом глотке здешнего чужого воздуха. Остальные дети Софии родились в срок и здоровыми: две девочки, теперь обе – матери семейств, и толстяк Леон, уже в пятнадцать лет поднимавший семидесятикилограммовый куль муки. Славная молодежь, крепкая ветвь Колонии. Но Мириам всегда любила Геню, особенно после того, как у нее самой случилось несколько выкидышей или дети рождались мертвыми, а последний ребенок, девочка, с серыми, как у Гени, глазами, прожила только два часа. У младенцев не бывает серых глаз – у новорожденных глаза голубые. Но кто может точно определить цвет под лучами этого проклятого пупырчатого апельсина? Все вечно искажено.

– Ну что, Геннадий Борисович, – сказала она, – вот ты и снова дома, а?

Эта шутка вошла у них в привычку еще с его детства; в те годы он проводил в больнице почти все время, и когда его привозили с очередным приступом лихорадки, головокружением или удушьем, то он неизменно говорил «Вот я и снова дома, тетя доктор…»

– Что со мной? – спросил он.

– Ты свалился, когда мотыжил на Южном Поле. Аарон и Тина привезли тебя на тракторе. Может, солнечный удар? Ведь все это время ты чувствовал себя неплохо?

Он пожал плечами и кивнул.

– Голова кружится? Дышать трудно?

– Временами.

– Почему ты не приходил в клинику?

– Бесполезно, Мириам.

Теперь, став взрослым, он называл ее Мириам. Ей же не хватало этого «тетя доктор», Он стал взрослым в отдалении от нее – последние несколько лет их разделяла его живопись. Рисовал и писал красками он всегда, но теперь все время, свободное от обязанностей по Колонии, пропадал на чердаке котельной, где устроил мастерскую: делал краски, измельчая цветные камушки и смешивая растительные красители, мастерил кисточки, выпрашивал у маленьких девочек их отстриженные косички и писал – писал на деревянных обрезках с лесопильни, на лоскутках, на драгоценных клочках бумаги и, наконец, когда не было ничего лучшего, на гладких сланцевых плитках из араратского карьера. Он писал портреты, сцены из жизни Колонии, здания, натюрморты, растения, пейзажи, какие-то фантазии. Писал что угодно – всё. Его портреты пользовались спросом (люди были всегда добры к Гене и другим ослабленным), но писать портреты он перестал; теперь его полотна представляли собой томительный хаос форм и линий, окутанных темной дымкой, словно миры, созданные лишь наполовину. Никому не нравилась такая живопись, но никто ни разу не сказал Гене, что он даром тратит время. Он был ослабленным. Он был художником. Пускай Здоровые здесь не могут быть художниками. У них нет на это времени. Но плохо ли иметь своего художника? Это по-человечески. Как на Земле. Ведь так?

Люди были добры и к Тоби, который так мучился желудком, что к шестнадцати годам весил лишь тридцать восемь килограммов, добры к маленькой Шуре, в свои шесть лет только учившейся говорить, – ее глаза все плакали и плакали, даже тогда, когда она улыбалась; добры ко всем своим ослабленным, к тем, чьи тела не смогли приспособиться к этому чужому миру, чьи желудки были не в состоянии усваивать местные протеины даже с помощью метаболиков, которые каждый колонист принимал дважды в день каждый день своей жизни на Новом Сионе… Несмотря на тяготы жизни в двадцати Колониях, несмотря на то, что все рабочие руки всегда на счету, люди нежны к своим бесполезным собратьям, к своим страдальцам. Страдание – перст Божий. Они не забыли слова «цивилизация», «человечность». Они не забыли Иерусалим.

– Геня, дружочек, что, бесполезно?

Его голос был так тих, что Мириам испугалась.

– Бесполезно – сказал он с улыбкой.

И взгляд серых глаз – не ясный, а мутный, как сквозь дымку.

– Врачи, – сказал он. – Таблетки. Лечение.

– Ну конечно, ты понимаешь в медицине больше меня! – сказала Мириам. – Куда мне до тебя! А может, ты решил сдаться? Сдаться, Геня? Все бросить, да?

– Я бросил только одно. Метаболики.

– Метаболики? Бросил? Что ты несешь?

– Да, не принимал ни одной таблетки две недели.

Отчаянная ярость поднялась неудержимой волной.

К лицу прихлынул жар, и оно точно вдруг распухло.

– Две недели! И ты… и ты… И вот ты здесь! А ты думал, чем это закончится? Дурак! Счастье еще, что жив!

– Мне не стало хуже, когда я бросил их принимать. Мне было лучше, Мириам, всю прошлую неделю. До сегодняшнего дня Это из-за другого. Это, конечно, тепловой удар. Я забыл надеть шапку.

Он тоже слегка покраснел, но, скорее всего, от стыда Да, глупо было работать в поле с непокрытой головой, тусклая NSC641 печет голову не хуже огненного Солнца.

– Понимаешь, утром я себя чувствовал чудесно, правда, совсем хорошо, и мотыжил не хуже других. Потом голова немножко закружилась, но я не хотел останавливаться, так это было здорово – работать не хуже других. Я и забыл, что могу получить тепловой удар.

Мириам ощутила, что слезы подступают к глазам, и от этого разозлилась уже так, что больше не могла сказать ни слова. Она встала с Гениной кровати и двинулась по проходу вдоль палаты (четыре кровати слева, четыре справа). Затем повернула обратно и остановилась, уставившись в окно на грязно-бурый, бесформенный, отвратительный мир.

Геня продолжал говорить:

– Мириам, правда, разве не может быть, что от таблеток мне хуже, чем от местных протеинов?

Но она не дослушала и закричала:

– О Геня, Геня, да как же ты мог? Как ты – ты! – можешь сдаться сейчас? Мы боролись так долго – я этого не вынесу! Не вынесу!

Но кричала Мириам не вслух. Вслух – ни слова. Она кричала про себя, а слезы все-таки пролились и теперь текли по щекам, но она стояла спиной к нему, своему пациенту, и сквозь слезы глядела на плоскую долину и тусклое солнце, молча говоря им «Ненавижу вас!»

Немного спустя она смогла обернуться и сказать:

– Ложись. Ложись, успокойся. Примешь два метаболика перед обедом. Если будет что-нибудь нужно – Геза дежурит.

И, сказав это, вышла.

У ворот больницы она заметила Тину: та поднималась по дороге со стороны полей – безусловно, хотела узнать, что с Геней. Болезни всегда мешали Гене подумать о девушках. Хотя он мог бы и выбрать: Тина, и Шошанка, и Бэлла, и Рэчел. В прошлом году он и Рэчел стали жить вместе и регулярно брали в клинике контрацептивы. А потом расстались; они не поженились, несмотря на то, что к его возрасту, к двадцати четырем, молодые люди Колонии обычно обзаводились семьями. Да, Геня не женился на Рэчел, и Мириам знала почему. Этика генетики. Ущербные гены. Только бы не передать их следующему поколению, Ему нельзя иметь детей и, значит, нельзя жениться: не мог же он просить Рэчел остаться бездетной из любви к нему. Дети – вот что нужно Колонии. Побольше молодых и здоровых местных уроженцев, которым метаболики помогут выжить на этой планете.

Рэчел пока не полюбила другого. Но ей всего восемнадцать. Ей бы преодолеть все это. Выйти за более подходящего парня из другой Колонии и уехать подальше от Гениных больших серых глаз. Так будет лучше для нее. И для него.

Неудивительно, что Геня хотел покончить с собой! Так думала Мириам и отмахивалась от этой мысли – раздраженно, устало. Она очень устала. Она хотела до обеда побыть в своей комнате, вымыться, переодеться, отдохнуть, но шел уже второй месяц с того дня, как Леонид должен был вернуться из Салемской Колонии, и теперь в комнате поджидало одиночество и гнало прочь… Она прошла прямо через пыльную центральную площадь к зданию столовой и открыла дверь в комнату отдыха. Подальше, только бы подальше от туманного безветрия, серого неба и отвратительного солнца!

В комнате отдыха были только капитан Марко, вскоре уснувший на деревянной, с мягкой обивкой кушетке, да Рене, читающая книгу. Двое старейших колонистов. Капитан Марко – самый старый человек на этом свете. Когда ему было сорок четыре, он провел Корабли Изгнания от Старой Земли до Нового Сиона; теперь, в семьдесят, он совсем одряхлел Впрочем, все здесь выглядит не блестяще. Люди рано стареют, умирают в пятьдесят-шестьдесят. Рене, биохимик, сорока пяти лет, выглядит старше на все двадцать… «Чертов клуб старых маразматиков!» – раздраженно подумала Мириам.

И в самом деле: молодые – уроженцы Сиона – редко пользуются комнатой отдыха. Здесь библиотека, фонотека и собрание микрофильмов, но мало кто из молодых увлекается чтением или имеет на то достаточно времени. А может быть, они чувствуют себя слегка неловко в апрельском свете, среди картин. Это – высокоморальная, строгая, серьезная молодежь, праздности и красотам нет места в их жизни и их мире. Разве могли бы они одобрить роскошь, в которой нуждаются старшие, – здесь в единственном месте, похожем на прежний дом?..

В комнате отдыха нет окон. Авраам, чудодей электротехники, создал искусственное освещение, достоверно воспроизводящее игру света – не света NSC641, а именно солнечного, – так что входящий в комнату отдыха оказывался в комнате земного дома, в солнечном дне апреля или начала мая. Да, Авраам и еще несколько человек хорошо потрудились: изображения Земли, фотографии и полотна, привезенные колонистами, – Венеция, Негев, башни Кремля, усадьба в Португалии, Мертвое море, вересковая пустошь в Хемпстеде, побережье в Орегоне, луг в Польше, города, лесные заросли, горы, вангоговские кипарисы, Скалистые горы кисти Бирстадта, кувшинки Моне, голубые таинственные гроты Леонардо. Все стены комнаты покрыты картинами – здесь десятки картин, вся красота Земли. Пусть уроженец Земли смотрит и вспоминает, уроженец Сиона – смотрит и познает.

Двадцать лет назад, когда Авраам начал развешивать картины, разгорелся спор «Разумна ли вся эта затея? Стоит ли оглядываться на прошлое?» И так далее. Но однажды Араратскую Колонию посетил капитан Марко, увидел комнату отдыха и заявил:

– Остаюсь здесь.

Все Колонии соперничали из-за капитана, но он выбрал Арарат. Ради картин Земли, ради света Земли в этой комнате, озаряющего зеленые поля, снеговые вершины, золотые осенние леса, чаек, летящих над морем, – ради розовых, кремовых, белых кувшинок на синем пруду, ради чистоты красок, настоящих, свежих, ради красок Земли.

Здесь он и спал сейчас, бесстрашный старый человек. Вне этой комнаты, в мрачном, тусклом, оранжевом дневном свете, он выглядел бы просто больным стариком с землистыми, покрытыми венозной сеткой щеками. Здесь можно было понять, как он выглядит на самом деле.

Мириам села возле него, лицом к своему любимому пейзажу Коро, с деревьями над серебристым потоком. Она так устала, что ей хотелось хоть немного посидеть в оцепенении. Сквозь оцепенение сонно, полуобморочно пробивались слова – «Разве не может быть правда, разве не может быть, что от таблеток мне хуже?.. Мириам, правда, разве не может быть?..»

«А я, по-твоему, никогда об этом не думала? – молча взорвалась она, – Кретин! Я, по-твоему, не знаю, что метаболики тяжелы для твоих кишок? А кто, по-твоему, когда ты был от горшка два вершка, перепробовал пятнадцать разных комбинаций, чтобы только избавить тебя от побочных эффектов? Но так ведь все-таки лучше, чем аллергия на все, что есть на этой проклятой планете! Ты, конечно, знаешь больше врача, разумеется! Не давайте мне их! Ты пытаешься..»

Но тут она оборвала свой безмолвный монолог. Геня не пытался покончить с собой. Нет. Не пытался. У него была храбрость, вот что. И голова на плечах.

«Хорошо, – сказала она воображаемому ему. – Хорошо Если ты останешься в больнице, под наблюдением, на две недели, тогда – хорошо, Я согласна попробовать!»

«Потому что, – заговорил другой голос в глубинах ее сознания, – это не имеет значения. Делай, что хочешь, не делай ничего – он умрет. Год, еще год. Ослабленные не могут приспособиться к этому миру. Да и мы не можем, и мы! Мы созданы не для здешней жизни, Геня, дружочек. Мы созданы не для этого мира, и он – не для нас. Мы созданы Землей, для Земли, для жизни под синим небом и золотым солнцем».

Ударил гонг к обеду. Входя в столовую, она встретила маленькую Шуру. В ручке ребенка был букетик мерзких, черно-лиловых местных трав. Глаза Шуры, как всегда, слезились, но она улыбнулась «тете доктору». Губы были мертвенно-бледными в оранжево-красном свете заката, стоящего в окнах. На всех лицах губы были мертвенно-бледными. Лица были усталыми, застывшими, стоическими, когда после тяжких дневных трудов люди все вместе входили в помещение столовой – три сотни изгнанников, жители Араратской Колонии на Сионе, одиннадцатое пропавшее колено.

⠀⠀

Он чувствовал себя неплохо, и Мириам не могла не признать этого.

– Неплохо, – так и сказала она.

В ответ – хитрая улыбка:

– Что я тебе говорил!

– Ах ты умница! А может быть, это только потому, что ты лежишь и ничего не делаешь?

– Ничего не делаю? Да я все утро подшивал для Гезы медкарты, потом два часа играл с Рози и Мойше, потом полдня растирал краски… Кстати, можно взять еще машинного масла? Мне нужен еще литр. Оно растворяет гораздо лучше растительного.

– Да, конечно. Но, между прочим, у меня есть для тебя и кое-что получше. Бумажную фабрику в Малом Тель-Авиве наконец запустили на полную мощность. Вчера пришел грузовик с бумагой.

– С бумагой?

– Полтонны. Я взяла тебе двести листов. Они здесь рядом, в конторе.

Он пулей вылетел из палаты и склонился над пачками бумаги прежде, чем Мириам успела подойти.

– О Господи! – воскликнул он, подняв лист к свету: – Красота! Какая красота!

И она подумала, как часто он говорит «красота» – то об одной, то о другой вещи. Но он никогда не знал красоты – ни разу не видел ее. Да, конечно, эту плотную, грубую, сероватую бумагу будут тратить скупо, разрезая каждый лист на много частей, но пусть Геня рисует на больших листах. Немногое она может дать ему – кроме этой бумаги.

– Когда ты отпустишь меня отсюда, – сказал Геня, обнимая огромную пачку обеими руками, – я поеду в Тель-Авив и нарисую их бумажную фабрику Я увековечу их бумажную фабрику.

– Лучше бы тебе полежать.

– Нет, не хочу, я обещал Мойше обыграть его в шахматы. А кстати, что у него за болезнь?

– Сыпь, водянка.

– Он что – вроде меня?

Мириам пожала плечами:

– У него все было в порядке до этого года Но началось половое созревание – и пожалуйста. Обычная история при аллергии.

– Ну да… А что это такое вообще – аллергия?

– Скажем, сбой при адаптации. Там, дома, детям обычно давали коровье молоко из бутылок Одни адаптировались к молоку, а у других появлялись сыпь, колики, затруднение дыхания. Коровий ключик не годился для их пищеварительного замочка. Ну так вот: сионские протеины – ключи не от нашего замка. Поэтому мы и должны подправлять обмен веществ метаболиками.

– А на Земле у Мойше или у меня была бы аллергия?

– Не знаю. У недоношенных она часто бывает. Ирвинг – ох, он уж двадцать лет как умер! – он был жуткий аллергик. Что только не было для него аллергеном там, на Земле! Болезнь никогда его не отпускала. Бедняга: всю жизнь задыхаться на Земле и умереть от истощения сил на Сионе! Даже четырехкратные дозы метаболиков ему не помогли.

– Ага. Не надо было ему их давать совсем, – сказал Геня. – Только Сионскую кашу.

– Сионскую кашу, серьезно?

Лишь один из местных злаков дает урожаи, которые имеет смысл убирать, но клейкое тесто нипочем не пропекается.

– Я ел ее на завтрак, три чашки.

– Вот так! Кое-кто целыми днями жалуется, – вздохнула Мириам, – а сам набивает желудок всякой дрянью! Как может столь художественная натура есть эту замазку?

– Ты сама даешь ее беспомощным маленьким больным. Я только доел остатки.

– Ох, иди к черту.

– Иду Я хочу порисовать, пока солнце еще высоко. На листе новой бумаги, на целом листе новой бумаги…

⠀⠀

День в клинике тянулся бесконечно. Накануне вечером Мириам отправила Иосифа домой с попуткой, как следует отчитав его на неосторожность он ухитрился перевернуть трактор, подвергая опасности не только свою жизнь, но и машину, – восстановить трактор оказалось потруднее чем тракториста. Юный Мойше вернулся в детский дом, хотя сыпь у него, к неудовольствию Мириам, появлялась снова и снова. Астма Рози боьше не давала о себе знать, а сердце капитана работало исправно, насколько это было возможно; так что в палате не оставалось никого, кроме Гени.

Он лежал на своей кровати у окна, вытянувшись так обессиленно и неподвижно, что Мириам поначалу встревожилась, но цвет лица был нормальным, дыхание ровным – он просто уснул, глубоко уснул, как спят измученные работой люди после тяжелого дня на полях.

Перед этим он работал над картиной. Кисти и краски были уже убраны, он всегда убирал их тщательно и сразу, но картина стояла на складном мольберте Обычно в последнее время, с тех пор как его картинами перестали восхищаться, он скрывал их, прятал от людей. Капитан однажды шепнул Мириам:

– Ну и дрянная мазня! Бедный мальчик!

Но как-то она услышала, что юный Мойше, глядя на одну из Гениных работ, воскликнул.

– Геня, хорошо! Как ты это делаешь?

И Геня ответил:

– Красота – в глазах, Мойше.

Она подошла поближе, чтобы в тусклом послеполуденном свете рассмотреть картину. Геня написал местность, на которую выходило большое окно палаты На этот раз ничего зыбкого, ничего незавершенного, половинчатого, все реалистично, очень даже реалистично Откровенно узнаваемо. Вот хребет Арарата, поля и деревья, туманное небо, складские строения и угол школы на переднем плане. Взгляд ее скользнул от картины к окну. И вот на это ушли часы, дни! Так несправедливо, так грустно, что Геня прячет свои работы, зная, что никто и смотреть на них не захочет, разве только ребенок, вроде Мойше, восхитится…

Вечером, когда Геня помогал ей наводить порядок в процедурном кабинете (в последние дни он вообще много помогал в больнице), она сказала:

– Мне нравится эта твоя картина.

– Я закончил ее сегодня, – уточнил он, – но на эту чертову вещицу ушла вся неделя. Я только начинаю учиться видеть.

– Можно повесить ее в комнате отдыха?

Он взглянул на Мириам поверх подноса со шприцами спокойно и чуть насмешливо:

– В комнате отдыха? Но там ведь на всех картинах – Дом.

– Может, пришло время и для видов нашего нового дома.

– Благородный жест, понимаю. Я не против. Если она тебе вправду нравится.

– Очень, – мягко соврала она.

– Да, вышло ничего себе, – кивнул он. – Но потом я сделаю лучше. Когда научусь видеть модель.

– Это как?

– Ну, понимаешь, нужно смотреть до тех пор, пока не увидишь модель, пока она не раскроет своего смысла. А потом нужно стать ее хозяином.

Он размахивал бутылью с медицинским спиртом, словно широкими, зыбкими движениями очерчивая незримые формы.

– Да уж, кто пристает к художнику с вопросами, получает подобающий ответ. – сказала Мириам. – Болтовня – и есть болтовня. Отнеси картину завтра и сам же повесь. А то, знаешь, художники вечно переживают где повешена картина, как освещена. Кроме того, тебе уже можно выходить. Ненадолго. На час-другой, не больше.

– Раз так, можно мне обедать в столовой?

– Хорошо. И если пойдешь в середине дня, будь так любезен, надень шапку.

– Так значит, я был прав?

– Насчет чего?

– Это был солнечный удар.

– Это мой диагноз, припомни хорошенько.

– Пускай, но ведь я сам догадался, что мне лучше без таблеток!

– Посмотрим. У тебя ведь и раньше так бывало – неделями все в порядке, а потом вдруг ухудшение. Ничего еще не доказано.

– Но факт есть факт! Модель работает. Я прожил месяц без метаболиков и на три килограмма поправился.

– И в три раза поглупел, мистер Всезнайка!

На следующий день, незадолго до обеда, она увидела его вместе с Рэчел. Они сидели на склоне, пониже складских строений. Рэчел не навещала его в больнице. Теперь они сидели рядом, очень близко друг к другу, неподвижно и молча.

Мириам направилась в комнату отдыха. В последнее время у нее вошло в привычку проводить там с полчаса перед обедом. Какая-никакая, а передышка среди сутолоки дня. Но сегодня там не было обычного покоя. Капитан не спал, а разговаривал с Рене и Авраамом.

– Ну и откуда же она взялась? – В речи капитана звучал резкий итальянский акцент – он начал учить иврит уже четырнадцатилетним, в пересыльном лагере. – Кто ее повесил? – Тут он заметил Мириам – приветливо, как всегда, шагнул ей навстречу, голос его потеплел: – А, доктор! Ну-ка, помогите нам разгадать загадку. Вы знаете здесь все картины не хуже меня. Как вы думаете, когда и откуда появилась еще одна? Смотрите!

«Это Генина», – хотела сказать Мириам, взглянув на картину. Но – нет, картина была не Генина. Правда, это тоже пейзаж, но земной: просторная долина, зеленые, золотисто-зеленые поля, зацветающие сады, широкий горный склон вдали, башня усадьбы или средневекового замка на переднем плане и над всем этим – ласковое, чистое, солнечное небо. Гармоничная, счастливая живопись, хвалебный гимн весне, праздничная песнь.

– Как красиво! – произнесла Мириам дрогнувшим голосом. – Это не ты повесил, Авраам?

– Я? Я только фотограф, я не художник. Посмотри, это же не репродукция. Темпера или масло, видишь?

– Кто-нибудь привез из дома, в личном багаже, – предположила Рене.

– И она пролежала двадцать пять лет? – возразил капитан. – Как? У кого? Мы все знаем, что у кого есть.

– Да нет. Я думаю, – Мириам смутилась и запнулась, – я думаю, все-таки это Геня. Я просила, чтобы он повесил здесь свою картину. Но другую. А это? Как он сделал такое?

– Скопировал фотографию – начал было Авраам.

– Нет, нет, нет! Не может быть! – перебил старый капитан Марко. – Это – картина, а не копия. Это произведение искусства. Все это увидено, увидено глазами и сердцем!

Глазами и сердцем…

Мириам посмотрела – и увидела. Она увидела го, что прежде было скрыто для нее при свете NSC641. Она увидела то, что видел Геня – красоту мира.


– Должно быть, это где-то в Центральной Франции, в Оверни, – отрешенно произнесла Рене.

– Да нет же, – возразил капитан, – я уверен, это возле озера Комо.

– Это Кавказ, – сказал Авраам, – я же знаю, я вырос на Кавказе.

И тут все трое обернулись к Мириам. У нее вырвался странный звук – хрип? смех? всхлип?

– Это – здесь – сказала она. – Здесь. Наш Арарат. Гора. Поля, наши поля, наши деревья. Вот угол школы – ну эта башня. Видите? Это здесь. Наш Сион. Так Геня видит его. Глазами и сердцем.

– Но смотри – деревья зеленые. Смотри, какие краски, Мириам! Это Земля.

– Да. Это Земля. Генина Земля.

– Но он не может.

– Откуда нам знать? Откуда нам знать, что видит дитя Сиона? Здесь, в комнате, мы видим на этой картине наш Дом. Вынесите ее отсюда, и вы увидите то, что видите всегда: отвратительные краски, отвратительную планету, где мы – не дома. Но он – дома. Дома! Это нам, – сказала она, плача и смеясь, вглядываясь в их встревоженные, усталые, старые лица, – нам нужен ключ. Это нам, нам, – она запнулась, и тут мысль ее будто перемахнула некую преграду, – это нам нужны метаболики!

Они смотрели на нее во все глаза.

– Нам нужны метаболики, чтобы выжить здесь, – всего лишь выжить, ведь так? А он, Геня, поймите, он здесь живет! Мы все приспособлены к жизни на Земле, слишком приспособлены к ней, ни для чего другого мы не подходим, но он-то – с ним-то все по-другому. Ошибка природы, аллергик – ведь мо-дель-то немного неточна, а? Модель. Возможны разные модели, бесконечно много разных моделей. К этой он подходит, пожалуй, немного лучше чем мы.

Авраам и капитан по прежнему смотрели на нее. Рене метнула тревожный взгляд на картину и вдруг подхватила оживленно:

– Так ты думаешь, аллергия у Гени…

– Да не только у Гени! Может быть, у всех ослабленных! Двадцать пять лет я пичкала их метаболиками, а ведь у них аллергия именно на земные протеины! Метаболики путают карты. Другая модель! Ох, кретинка! Господи, он может жениться на Рэчел. Они должны пожениться, нужно, чтобы у него были дети. Но если Рэчел будет принимать метаболики во время беременности, то для плода… Я найду решение, найду. А Мойше, Господи, может быть, и он!.. Извините меня, я пойду сейчас же к Гене и Рэчел.

И она исчезла подобно вспышке молнии – маленькая, седая женщина.

Марко, Авраам и Рене остались стоять, глядя ей вслед, а затем обернулись к картине.

– Не понимаю, – сказал Авраам.

– Модели – произнесла Рене задумчиво.

– Она очень красивая, – сказал старый человек, проложивший маршрут Кораблей Изгнания. – Только вот у меня от нее ностальгия.


Перевод с английского М. Бортковской

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю