Текст книги "Лапти"
Автор книги: Петр Замойский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 49 страниц)
Выбежал из мазанки, второпях стукнулся лбом о перекладину, еще выругался и, держа палец, как горящую свечу, заорал в окно жене:
– Ма-арья, че-ерт… Дай живей тря-апку!
– Зачем тебе? – послышался раздраженный голос.
– Аль ослепла, палец рассадил.
– О-ох, давно бы тебе так надо!
– Да ты поговори – и у меня, поговори-и… Как по харе съезжу тебе, все твое гнилое нутро сра-азу вышибу-у!
… Приземистым треугольником распласталась она, эта погребица. Снизу из полуоткрытой пасти погреба шел кислый запах капусты, картофеля, плесени.
Весь этот аромат, наполнявший погребицу, заставили вдыхать мухи.
Всюду и везде снуют они – вечно голодные, переметываясь с одного места на другое. Садятся на лицо, назойливо лезут в рот, в глаза, в ноздри, забираются и жужжат под рубахой, а во время еды падают в посуду с пищей.
В первые дни Алексей решил объявить им войну. Купил в кооперативе канифоли, сварил ее с конопляным маслом и густо намазал три листа газеты. Не успел еще разложить листы, как уже на них насели и отчаянно зажужжали мухи. Так и казалось, что вот поднимется огромный этот лист и вылетит на улицу. Но не мухи подняли и вынесли лист, а курица. Со всего размаха шмякнулась она на липкую бумагу, забарахталась, закудахтала, несколько раз перевернулась, а потом, совсем уже одевшись в него, как поп в ризу, выметнулась в окно и там, пугая кур, понеслась вдоль улицы.
На второй лист угодила кошка. Попробовав освободиться, она обкрутилась им и с жалобным мяуканьем выбросилась в сени, шмыгнула на забор, а уже оттуда на крышу, к трубе, и так заорала, будто с нее сразу семь шкур спускали.
Третьим листом заинтересовался трехлетний сынишка Кузьмы. Подошел и сел на него.
Пытался Алексей работать в сенях, но мешали ребятишки и раздражительный крик снохи. Ушел в мазанку, но там брат «готовился к жнитву».
После таких мытарств наконец-то найдено убежище.
На двух ящиках разложены циркули, транспортир, угольники, линейки простые и металлические, лекало и рейсшина, остроклювые рейсфедеры, фарфоровые тарелки с краской и тушью, карандаши, ручки с различными номерами «рондо», учебники, таблицы, а на третьем кнопками прикреплен твердый лист бумаги.
Работал над чертежами с увлечением. Левин Дол – начало большой реки – был несколько раз вымерен, высчитан.
Вспомнилось, как по указанию Ленина, строили Волховскую электростанцию и как потом, когда по окрестным селам засветились тысячи огней, зашевелилось население. Новые послышались речи, по-новому светились глаза, словно в них были также проведены электрические огни. Читал и перечитывал статью в центральной газете об открытии этой электростанции. Статью хранил наравне со всеми удостоверениями. В ней и его речь. Он выступал представителем от рабочих.
До разговора на берегу Левина Дола, до разговора с братом Алексей был убежден, что всему виной только кулаки.
Скоро убедился, что дело далеко не так просто. Кулак на то и кулак, чтобы не только мешать всей работе, но и действовать против нее… Но есть еще, кроме того, с молокам всосанная косность, ограниченность, неподвижность, боязнь всего нового, опаска, оглядка. Это прадедовское: «Как другие, так и я».
«Да, по кулаку надо бить, он силен не только своим влиянием, он силен негласным союзником – косностью…»
Возле погребицы захрустели чьи-то шаги, и кто-то стал в дверях.
– Ага, вон ты куда забрался! А я искал, искал. Ишь какой кабинет себе состряпал.
– Это не кабинет, а штаб-погребица. Прошу вытереть ноги и последовать сюда.
– А я за тобой вот зашел. Пойдешь купаться?
– Пожалуй. Сейчас уберу мастерскую.
Наблюдая, как Алексей собирал и укладывал в готовальню инструменты, Петька кивнул головой в сторону избы Кузьмы:
– Говорил?
Алексей безнадежно махнул рукой:
– Ты был прав. На словах он – за, на деле – палец ножом обрезал. Верно, потеха была.
Петька осматривал погребицу. За стропилами торчали старые цепельники, обшмыганные метлы, поломанный крюк, покрывшаяся плесенью узда, колодки грабель, осколки лопат, тяпки для капусты, старые шапки, какие-то портянки, торчащие из худого валенка. Весь этот никому уже не нужный и десятилетия сохраняющийся хлам торчал и валялся всюду.
– Кстати, хотел тебе вот что оказать: после разговора с нашей мамашей нам с тобой надо сходить на вторую улицу, к Семе Кривому и Лукьяну. Бедняки, можно сказать, дореволюционные. Когда-то, в давние еще времена, мой папаша выдал Кривому лошадь взамен украденной, а Лукьяну дал лесу на избу. Лукьяна ты должен знать. С его сыном вы били белогвардейцев. Пойдешь?
– Что же, после купанья сходим.
… Широки они, в даль уходящие поля! Нет им ни конца, ни края, и глазом их не окинуть. По цветным коврам загонов фиолетовые носятся тени от высоко парящих туч.
И чудится, не облака пенистые плывут над землей, а сама она со всеми полотнищами поспевающей ржи, посконными холстами овсов, праздничной скатертью ослепительных греч и этими, утопающими во мгле, селами неудержимо несется в неведомое пространство.
Мягкий ветер волнует ржаное море, тихо шелестят колосья, колыхаясь, как гребни волн. По прилобкам золотисто пятнеют загоны, будто кто-то на молочный холст нечаянно брызнул непомерно огромные капли бронзового масла.
Ситцевые яровые похожи на теплые одеяла, сшитые из разноцветных лоскутков. Дымчатый овес дружно выбросил кудрявые метелки с двойными гнездами завязей.
Хорошо в полях, хорошо!
Только зачем эту ласкающую взор картину нарушает цветень диких трав?..
Непрошенные и несеянные, всюду они, во всех хлебах, как постоянные гости.
Вот широкоперые проса уже набиты пыжащимся щелкунцом, молочаем, страшным осотом, березкой-глазуньей, столбиками кислицы, цепкой чередой, дикой сурепкой и седой полынью.
Сорная трава особенно густа на бедняцких загонах. Цветистее здесь травы и выше. Величаво выбросился твердый пахучий козлец с желтой плошкой цветка; тянется вверх прямоствольная льнянка; ласкает глаз алый кукольник, даже хрупкие и такие нежные сестры, как белая и желтая чина, засели крепко во вдовьих хлебах, а полевому хвощу большое раздолье на плохо пропаханных и поздно засеянных бедняцких загонах.
И межи, всюду межи, куда ни глянь.
Это они, словно гигантские змеи, тянутся вдоль полей; это они плотно залегли поперек загонов, разрезая их на части и без слов указуя на землю: «моя – твоя».
И это на них, на межах, словно на крестах, распята добротная земля.
Задумчиво посмотрев на синеющие вдали Дубровки, на деревушку Кочки, съехавшую в овраг, на лысую гору Полати с высокими курганами, Петька мечтательно спросил:
– Хорошо? Гляди, на пятнадцать верст кругом видно. А воздух? Сличишь его с городским?
– В городе пыль и жара, – проговорил Алексей.
Рванув седой метлик, уже решительно сказал Петька:
– Оставайся у нас.
Встревоженно провел рукой Алексей по груди, будто ощупывая пуговицы на толстовке, и, заикнувшись, ответил:
– Это… сейчас… нельзя.
– А когда же?
– Не знаю… Вот работу должен сдать.
Нервно теребя в руках клок метлика, Петька заговорил часто-часто:
– И сдашь, ну сдашь? Кто-нибудь посмотрит твою работу – и в стол ее. В сто-ол, понимаешь? А тут к делу прямо… Алексей Матвеич, ну?
– Не агитируй, – грустно попросил Алексей. – Ты не знаешь, что такое город. Нет, ты не был в городе и не знаешь. Я с тоски сдохну по городу…
«С тоски сдохнешь… – косясь на него, подумал Петька. – Как других ругать, это ты горазд».
Вспомнил об артели:
– Цифра пять пока пустая. Не говорил с председателем сельсовета?
Алексей поморщился.
– О Хромом надо на ячейке поговорить. Я не знаю, чем объяснить, но он, пока я вот здесь больше месяца живу, ни разу сам ко мне не подходил, а все я его ловлю. А поймаешь, станешь говорить, глаз не видишь. Бегают, как у вора. Ясно, когда глаза не на месте, совесть не чиста.
– Предлагал ему в артель?
– От артели не прочь, только свои условия ставит.
– Какие?
– Старательных предлагает принять.
– То есть?
– Когда я ему перечислил, кто записался и кого еще думаем уговорить, он заявил, что ничего из этого дела не получится. «Надо, говорит, из настоящих хозяев организовывать, а не с ветра. Старательных надо привлечь, у которых есть за что в хозяйстве ухватиться». И назвал мне таких, что волос дыбом поднялся. Чего стоит один Митенька…
– Ужель его предлагал?
– Не только его, и на Лобачева намекал.
– Это чертовня! Кулацкую артель хочет.
– Кулаками он их не называет, а нежно эдак: «старательные»! Одним словом, – в отчаянье махнул Алексей рукой, – в этих переговорах мне не везет. Ни брата, ни Хромого не уговорил.
– И не надо… Не надо! – закричал Петька. – Хо, «старательные»! У нас многие так говорят. Нет слово «кулак», а «настоящий» или «старательный».
Из-за высокой стены ржи показалась подвода. На телеге никого не было видно, хотя лошадь шла дорогой прямо, беспрестанно махала хвостом, взбрасывала головой. Скоро телега поравнялась с ними. На ней, уткнувшись лицом в траву, лежал и спал Афонька, батрак Лобачева.
– Тпру! – остановил Петька лошадь.
От толчка Афонька проснулся и, не открывая глаз, пробормотал:
– Но, но, чего стала!
– Тпру! – в самое ухо ему крикнул Петька. – Домой приехали, товарищ Всеработземлес!
Батрак, предполагая, что в самом деле приехали домой, приподнялся, испуганно осмотрелся.
– Эх, соня! – укорил его Петька. – Он тебе, хозяин, задаст, ежели узнает.
– Пошел ты с ним к жеребцу под хвост! – досадливо проговорил Афонька. – Курить ни у кого нет?
– Вот у Алексея проси.
Афонька посмотрел на Алексея, но попросить не посмел. Тогда Алексей сам достал пачку папирос, щелчком выбил одну и протянул. Бережно и неумело Афонька взял ее, закурил и расплылся в улыбке:
– Эх, какая пшенишная.
– Куда ездил? – спросил Петька.
– В город катал.
– Зачем?
– Какое-то заявленье, в узу. Хозяин вчера строчил.
– Ну?
– Не ну, а так точно. С Нефедом они мозговали, да Митенька еще. Весь вечер писали. Хозяин очки надел. Истинный бог, как обезьяна.
– Заявленье ты не читал? – допытывался Петька.
– Как я его прочитаю, раз оно за печатями? Два их, пакета. Один землемеру Грачеву, тому прямо на квартиру отнес, а другой – узу под расписку. И расписка вот на конверте.
– Дай-ка, – схватил Петька.
Но на белом конверте, кроме чьей-то крючковатой подписи, ничего не было. Вертя таинственный пакет и оглядывая его со всех сторон, Петька морщил лоб.
– Что же это такое было в нем?
Афонька жадно глотал дым, крутил головой.
– Так я думаю, на отруба мерекают. Об этом и речь у них всю ночь шла.
– На отруба? – вскинулся Петька, словно его пчела ужалила.
– Кодекс Митенька притащил, – спокойно и с усмешкой продолжал батрак. – О-ох, жу-улик мужик. Как есть аблакат. И вот вычитывает, вот разъясняет. О-ох, сухой!
– Ну, ну! – теребил Петька.
– А чего ну? Говорю тебе: заявление в узу послали, чтобы отрезали им прежние участки… Вот она, земля-то их бывшая, – указал батрак к Левину Долу. – Самая что ни на есть удобь.
Петька сжал кулаки, погрозился по направлению к селу, где, возвышаясь над всеми избами, блестела от солнца зеленая, недавно крашенная крыша Лобачева, и прокричал:
– Ах ты… з-зараза….. Погодь, мы тебе, толстозадому, зададим отруба!
Обращаясь к Алексею, пожаловался:
– Видал эту штуку?
– А я о чем вам говорил? – сощурил глаза Алексей.
Афонька разлегся на меже.
– Всю ночь заговор был. Двери затворили на крючок, окна занавесили. Хозяин про отруба крутит, Митенька – про аренду госфондовской земли, а Нефедушка – про товарищество. Это дело, говорит, у государства в почете. Хотел я до конца прослушать, на чем порешат, да турнули меня в шею. Во-о, дела-то пошли!
Вскочил с межи, одернул рубаху, подпоясанную чересседельником, и, прищурившись лукаво, добавил:
– А еще кто у них был на заговоре, ахнете, если узнаете.
– Наверно, поп? – предположил Петька.
– Поп, только совецкий.
– Ну, не тяни, говори.
– Степка Хромой, вон кто!
– Ври! – вскричал Петька.
– Глаза лопни-и. Они с Митенькой и над кодексом торчали.
Прыгнул Афонька на телегу, взял вожжи, ударил лошадь и прокричал:
– Ничего я вам не говорил, а вы меня не видали!
– Ладно! – махнул Петька ему вслед. – Испугался.
Купались в глубокой выбоине. Вода была холодная, но Петька словно не чувствовал этого. Он шумно плескался, нырял, брызгался, фыркал. Скоро вода в выбойке стала так же мутна, как и его мысли.
Алексей ко всему отнесся спокойно. После купанья, когда Петька, что-то бормоча, все еще никак не мог попасть ногой в штанину, Алексей уже сидел на бугорке.
– Ты, говорят, с Наташкой крутишь?
Петька совсем не ожидал такого вопроса.
– Кто наврал?
– Слухом земля полнится.
– Плюнь тому в глаза, кто говорил, – покраснел Петька.
– А кто бы, ты думал, передал мне?
Всех перебрал в уме, подумать не на кого. «Разве она?» – и решительно выпалил:
– Не верь ей.
Алексей вопросительно посмотрел:
– Кому?
– Дарье!
– А почему ты знаешь, что она сказала?
– Да потому, что она сама с тобой тоже…
– Тоже? – поймал Алексей. – Стало быть, правду говорила?
Петька спохватился, но уже было поздно.
– Чепуха! – стукнул он кулаком по земле. – Наташку я не люблю…
– Только часто поглядываешь?
– Она мне так просто… нравится.
– Ага, понятно. Расскажи-ка по душам.
И Петька рассказал все, как им с Ефимкой нравится Наташка, какой у нее характер, синие глаза, какой звонкий голос и какая она песельница. Все рассказал Петька: и как Ефимка уходил с ней вдвоем, а он один оставался, и как Лобачев Карпунька пристает к ней и ломает ей руки, и какая у Петьки бывает тоска.
У зеленого курганаОт Левина Дола виднелись леонидовские гумна с редкими ометами прошлогодней соломы, не раз перемытой дождями, обдутой сквозным ветром и дочерна прожаренной солнцем. Кое-где, то скособочась, то накренившись, одиноко торчали пустующие сараи. Многие из них без крыш, иные ощерились голыми скелетами стропил.
Вправо стена гореловского леса, наполовину вырубленного, рядом в тополях синяя церковь. Кресты на ней пошатнулись, словно кто-то ударил по ним оглоблей, и вся она облезла, облупилась.
При въезде в улицу, где стоят бедняцкие избенки, – кладбище. Кроме могил да трех ветел, ничего не видно на этом последнем и неминучем убежище человека. Давным-давно порублены кресты на растопку самогонных аппаратов, растащены кладбищенские ворота.
Алексей с Петькой прошли на опушку леса, а там тропинкой направились на гумна второго общества.
Бабы мелькали в коноплях. Они брали посконь.
– Которой межой идти-то к нему?
– Вот по этой, – указал Петька на узкую тропку. – Видишь, во-он раскрытый угол избы. Его хоромина.
Еще с самого гумна уже слышалась чья-то звонкая ругань. Лишь подойдя к огороду, где кончались конопли и начинался картофель, увидели они двух баб. Одна стояла сзади двора кривого Семы, другая по соседству. Ругань была в самом разгаре. Возбужденные и потные, словно только что пришли с молотьбы, они, совершенно не слушая одна другую, так ожесточенно ругались, столько выбрасывали слов, что пожарник Андрияшка никогда столько не выбросит из пожарной кишки воды в пекло огня.
Сколько ни вслушивались Петька с Алексеем в ругань, так и не могли понять, из-за чего сцепились бабы. Судя по тому, как они срамили друг друга, можно было подумать, что ругались из-за чего-то большого и серьезного.
Петька подошел к тетке Анне, тронул ее за плечо и спросил:
– Почему война открылась?
Но вместо ответа тетка Анна еще пуще набросилась на Левонтиху и, указывая ей на Петьку с Алексеем, пронзительно закричала:
– Ты гляди, ты у меня гляди, глазопялы твои бельмы, вон они свидетели, во-он! Они живо на всяком суде докажут, что ты как есть воровка.
– По-ого-одь, – уже вступился Петька. – Ну как это мы можем доказать, тетка Анна, когда совсем не знаем, из чего вы ругаетесь.
– И знать нечего, – не обращаясь к Петьке, а все крича Левонтихе, скороговоркой продолжала тетка Анна. – Знать нечего. Кого хошь опроси, двор под двор вся улица ее знает, все село знает, как она из-под чужих кур яйца таскает. На-ка ты, поди-ка ты! – развела руками и ощерилась тетка Анна, передразнивая соседку: – «Это наша молодка сне-есла». Черта вам безрогого снесет молодка, а не яйцо.
– Тьфу, чтоб вас! – разочарованно плюнул Петька и повел за собой Алексея в избу к дяде Семе.
Следом же за ними пошла и тетка Анна, тяжело дыша и все оглядываясь назад.
– Ну из чего вы? – остановил ее Петька.
Тетка Анна, изменив голос, спокойно рассказала:
– Каждый день у нас грех. Курица наша, голошейка, дьявол ее потопчи за это, все время несется у них. Уж я ее и за ногу к гнезду привязывала и решетом накрывала, нет, не сидит в своем гнезде, что ты хошь. К ним все рвется. Вишь, у них гнездо слаще. А снесет у них, – караулю ведь я, – говорю: «Мое яйцо», а она: «Раз в нашем гнезде – мое». – «Как, говорю, ваше? Разь я от своих кур не знаю какие яйца? От голошейки как раз продолговатенькое, с крапинками». Ну, чего с дурой делать, в пору на суд подавать. А все жадность ихняя, все богаче всех хочется быть. Это на чужих яйцах-то? Пого-одь, господь дознается, накажет за это.
Кривой Сема стучал в сенях, мастерил грабельцы к жнитву. Приход неожиданных гостей смутил его, а когда Алексей, здороваясь, протянул ему руку, он предупредительно вытер свою о штанину.
– Готовишь? – опросил Алексей.
– Надо, – повертев в руках грабельцы и отложив их, ответил Сема.
– А мы к тебе неспроста, – вскинув глазами на раскрытый угол сеней, проговорил Петька. – Мы к тебе по делу пришли.
Не зная, какое у них может быть «дело» до него, кривой Сема оробел. Оглянувшись, словно ища что-то, боязливо опросил:
– По какому?
– Тебе нынешнюю ночь ничего не снилось?
Тетка Анна, насторожившись было, теперь рассмеялась и махнула на мужа рукой.
– Чего ему, кривому идолу, пригрезится. Всю ночь храпел так, что небось на той улице было слышно.
– А тебе? – спросил уж ее Петька.
– Меня всю ночь опять домовой душил, – серьезно ответила она, хватаясь за грудь. – Прямо дыханье сперло… Вот навязался, окаянный, на мою голову.
– Не слушайте ее! – перебил кривой Сема. – Чахотка к ней пристала, а она на домового валит.
– Сам ты чахотка, – отозвалась тетка Анна. – Что, не знаю, что ль, я? Вениками хлыстал, тоже скажешь, чахотка? Не-ет, тут аль домовой, аль все двенадцать лихорадок привязываются.
Из избы и с улицы прибежали ребятишки, чужие и кривого Семы. Они с удивлением и любопытством рассматривали Алексея. Больше всего их занимал значок на его фуражке. Подталкивая друг друга, они указывали на него и горячо обсуждали: что такое значит – молоток с лопаткой крест-накрест?
– Вам что? – крикнул на них Сема. – Ну-ка, марш отсюда!
И щедро всем роздал подзатыльники.
– В артель мы тебя пришли записывать, – осекшимся вдруг голосом произнес Петька.
Кривой Сема испуганно метнул на него глазами, переступил, будто кто-то под ноги подсунул ему горячие кирпичи, и, поглядев на застывшую с открытым ртом жену, переспросил:
– Куда?
– В артель, аль оглох? – крикнула жена.
– Ишь ты. Как же так? – развел руками кривой Сема.
Волнение Петьки передалось и Алексею. Это было заметно по его левой приподнятой брови. Но начал говорить он спокойно, слегка поводя рукой по пуговицам толстовки.
– Мы, дядя Семен, артель решили организовать. Бедноту в одну кучу сгрудить. Будет в одиночку ей копаться. Видно, сколько ни копайся, толку никакого нет. Вот мы к тебе с Петькой за этим и пришли. К тебе послала нас Прасковья, председатель комитета взаимопомощи. Хвалила она тебя. Как вот ты, даешь согласие аль по-старому будешь жить?
Сема старательно принялся счищать стружки с опрокинутой ступы, на которой мастерил грабельцы, и долго молчал. Потом, усмехнувшись, кивнул на жену:
– С бабой надо посоветоваться. Как она…
Петька обернулся к тетке Анне. У той щеки налились краской, глаза лихорадочно забегали. Петька нарочно торжественно начал:
– Вся улица говорит, что ты, тетка Анна, самая умная баба на селе. Хозяйка ты такая, каких поискать, – вязать, молотить – первая, а хлебы испечешь, – в город на выставку прямо. Все у тебя в руках спорится, потому что умом ты первая на селе… Так вот сразу и скажи, будешь канитель вести или, как первая баба, и в этом деле покажешь пример и не ударишь лицом в грязь перед какой-нибудь Левонтихой?
От такой напористой похвалы у тетки Анны дух захватило. Как стояла она возле притолоки, так и застыла. После длительного и неловкого молчания кривой Сема вдруг стукнул обухом топора по ступе и крикнул на жену:
– Да что же ты, дура, стоишь, рот разиня? Надо людям на что-нибудь сесть? О господи, похвали такую… Иди тащи скамейку.
С необыкновенной легкостью, все еще с улыбкой на тощем лице, бросилась она в избу, загремела там горшками, чугунками, заскрипела столом. Видимо, скамейка имелась всего-навсего одна и на ней был установлен весь кухонный обиход.
– А кто у вас записался там? – спросил кривой Сема.
Петька начал откладывать пальцы на руке:
– Наше семейство, потом Дарья, которая скоро отделится, потом дядя Яков, дядя Никанор, Наум Малышев, Ефимкин отец и еще вот брат его, Кузьма.
Алексей промолчал, что Петька соврал и про Наума и про брата. Семен, отворяя жене дверь, протянул:
– Народ подходящий. Только сумление меня берет, вроде опаска.
– Насчет чего?
– Дело-то новое. Страшно опуститься. Хозяйство рушить последки можно. Вон в Атмисе…
– Слышали! – перебил Петька. – Этот Атмис у нас на шее повис. А все твои сумленья – ерунда. Уже чего-чего, а твое хозяйство – это верно под большим сомненьем. Ну-ка, скажи по совести, сводишь ты концы с концами? Хватает тебе хлеба до нови?
Дядя Сема усмехнулся:
– Какой там до нови! До середки зимы не доходит. Опять занял три четверти ржи.
– Небось у Лобачева?
– Не дал тот. У Нефедушки насыпал.
– С каким уговором?
– За подожданье неделю аль мне, аль Анне работать у них.
– Вот видишь! А в комитете сколько брал?
– А кто знает. Там записано. Так год за год и идет. Из долгов не вылезаешь.
– Ну и гляди теперь, какое твое хозяйство может рушиться. Давно оно рухнуло в тартарары. А в артели будешь, там в обиде не останешься. Если хлеба не хватит, то уже всем не хватит. А занять артель пойдет не к Нефеду, а к государству.
Тетка Анна настороженно слушала и молча переводила взгляд с одного говорившего на другого. Ей, очевидно, хотелось спросить о чем-то, для нее весьма важном. Несколько раз пыталась она вступить в разговор. Потом, улучив момент, звонко затараторила:
– Артель-то артель, это ничего, только об одном хочу спросить вас: а не будет там неразберихи какой?
– Например? – уставился Петька.
– А вот, – выступила она уже на середину и затеребила фартук, – говорите, в артели все вместе. И лошади, и коровы, и земля, и сбруя, и ни у кого ничего своего не будет. Как это понять?
– Очень просто, тетка Анна. Созовем собрание артельщиков и обо всем поговорим. Теперь только согласие ваше надо.
– Согласье что, – уперлась тетка Анна, поглядев на мужа и моргнув ему: «молчи, знаю, что говорю», – мне сейчас охота разузнать.
– Да о чем?
– Все об этом. К примеру, так возьмем: куры! Что они, тоже будут в артели сообча аль у каждого поврозь?
– И куриный вопрос обсудим, – улыбнулся Петька. – Да что у тебя, – повысил он голос, – аль кур много?
– Где их много! Откуда взять, чем кормить? Только как у нас ведь выходит. Снесет, к примеру, она, твоя курица, яйцо-то, глядь, оно твое… Твое, говорю, а не чужое. И хошь ты его всмятку варишь, хошь вкрутую, а хошь продашь и мыла купишь. А там – кто ее знает, чье яйцо ешь и чье копишь.
Заметив улыбки на лицах Петьки и Алексея, кривой Сема сердито крикнул на жену:
– Поди ты, баба, к домовому со своими курами! Ты уж больше слушай, что люди говорят.
Решительно всаживая лезвие топора в ступу, сердито взглянул на жену и заявил:
– Ладно! Будет собранье – крикните.
Когда вышли из сеней на дорогу, Петька шепнул Алексею:
– Пятый номер – факт.
Алексей рассмеялся:
– Баба его чуть не уморила меня. Ах ты, черт возьми: «Моя курица, мое яйцо. Хочу – всмятку, хочу – вкрутую».
Изба дяди Лукьяна стояла на отлете. Подойдя к ней, Петька отодвинул окно.
– Эй, дома есть кто?
В окне показалась тетка Маланья. У нее была перевязана щека, за которую она держалась, наклонив голову вбок. Ничего не говоря, Маланья махнула рукой.
– Что с тобой? – участливо спросил Петька.
Еле ворочая губами и указывая на щеку, прошепелявила:
– Зубы болят.
– Зубы болят! Ишь ты. Полечила бы.
– У-у. Но-ою-у-ут…
– У-у, – сморщился Петька, тоже поджимая щеку.
Баба скрылась в избе, и оттуда слышалось ее жалобное стенанье.
– Креозоту надо бы ей дать, – посоветовал Алексей, – у меня есть.
Петька крикнул в окно:
– Приходи к нам, вылечим. Лекарства такого дадим, сразу все зубы на лоб вылезут.
– Спа-аси-иба, – не поняла тетка Маланья, расхаживая по избе и убаюкивая щеку, как блажного ребенка.
Дядя Лукьян был на задах. Он заполз под телегу и там, лежа на спине, бил молотком по железным крючкам.
– Здорово! – стараясь заглушить стук, крикнул Петька.
– Кто там?
– Люди пришли, вылазь!
Перевернувшись на бок, он увидел их и, улыбаясь, выбрался из-под телеги.
– Чего мастеришь, кузнец холодный?
– Болты разболтались.
– Поэтому их и зовут болтами.
– Ну, ты уж скажешь! – засмеялся дядя Лукьян. Обратившись к Алексею, спросил:
– Все гуляешь, Матвеич?
– Гуляю, дядя Лукьян.
– Уезжать небось пора?
– Готовлюсь. Вот одно дельце задумали мы сделать, а там и в дорогу.
– Слышал, слышал, – подмигнул дядя Лукьян.
– О чем? – опросил Петька.
– Как о чем? Говорят, артель сбиваете.
Петька с Алексеем переглянулись, сделав удивленные лица.
– Народ наш, – продолжал дядя Лукьян. – нескоро подведешь к одной точке. Всяк за свое держится.
– Это верно, – подхватил Петька, – ты угадал. Каждый за свой угол, за свою корову, за своего домового.
– Вот, вот. Плохо ли, хорошо ли, свое, мол… А кой черт свое? Простите меня, дурака, дерма не стоит все наше хозяйство.
Петька, видя такой ход разговора, чтобы не канителиться, сразу предложил:
– Стало быть, писать тебя?
– Куда? – вскинулся дядя Лукьян.
– В артель.
Смутившись, видимо каясь, что наговорил лишнего, дядя Лукьян ответил загадочно:
– Как люди, так и я.
– Вот тебе ра-аз! – протянул Петька. – Сам же говорил, что хозяйство ни к черту.
– Верно-то верно, да нельзя сразу, – опал голосом дядя Лукьян. – С подходцем к этому делу надо. С бабой поговорю.
Алексей не стал вступать в разговор, предоставив это дело Петьке. Он внимательно смотрел на огромный навозный курган. Курган, высотою с дом, очевидно, скопился годами и теперь сплошь покрылся большой, в человеческий рост, травой.
И какое причудливое сочетание!
Вездесущая крапива красуется со своими четко вырезанными листьями и желтыми свисающими цветами.
Сквозь стены ее пробивается стройный конский щавель с жесткими, выструганными из погонного ремня листьями. Упругие, густозеленые, с кровавыми жилками, они лоснились на солнце, словно подернутые лаком.
Растопырившись колючими листьями, выбросил осот круглые, как заячий помет, головки и цвел. Кромки зеленого кургана, весь его карниз широкими и толстыми, как бобрик, листьями устлал репейник, выкруглив дымчатые, с нежной тканью, цепкие гнезда шишек.
Седыми веерами бархата тянется к солнцу лебеда; из-под низу железными листьями и недюжинной упругостью душит ее хрен. А на самом верху, как петух на коньке крыши, страшный распластался татарник. Одиноко он возвышался над всеми травами, могуче раздался тугим дигелем, и кровавые головы цветов его были ослепительны.
– Пойдем! – позвал Петька.
– Что, сговорились? – спросил Алексей, отрывая свой взгляд от зеленого кургана.
– С бабой хочет совет держать.
Указывая на кучу, заросшую травой, проговорил:
– Гляди, какая красота.
– Вот нашел что глядеть. Тут у каждой избы такая «красота». Если еще десять лет не будут вывозить навоз в поле, на этих кучах сосновый лес вырастет.
– Артель повезет, – уверил Алексей.
От Лукьяна шли не гумнами, а улицей. Дядя Егор, к которому сговорились заглянуть, жил на самом краю, у большого амбара кредитного товарищества.
Идти пришлось мимо избы Лобачева. Еще издали они заметили, что около двора сидит куча мужиков.
В середине, на скамейке, – Митенька. «Сам» стоял у открытого окна горницы, из которого, перевесившись через подоконник, смотрел в улицу Карпунька. Мужики оживленно о чем-то говорили, но, заметив Петьку и Алексея, прекратили разговор.
– Здорово, старики! – нарочно громко крикнул Алексей.
– Здорово! – ответили ему.
– Что поделываете?
– Бороды на солнышке греем.
Лобачев быстро что-то шепнул Карпуньке, потом, шагнув, от окна, с едва, заметной насмешкой в свою очередь спросил:
– А вы ходите?
– Ходим, – ответил Петька.
Обернувшись к окну, весело крикнул:
– Ну-ка, сынок, заведи пролетарьям подходящу.
И вот, к изумлению всех мужиков, к удовольствию Митеньки, ощерившего зубы, из зеленой трубы граммофона раздался «Интернационал».
Петька оглянулся на Алексея, метнул черный свой взгляд на широкие бороды мужиков, на прищуренное, точно слепленное из плохо промятой глины лицо Карпуньки, и дрожь пронизала все его тело.
Сам Лобачев, сдерживая хохот, размахивал рукой и подпевал:
Владеть зе-емле-ей имее-ем пра-аво,
Но па-ра-зиты – ни-ко-гда-а!..
Было раннее утро.
На чистом, прозрачно-синем небе ни тучки, ни облачка. Тихо на селе. Разве где-нибудь раздастся дробный стук пробойного молотка о бабку, или верея заунывно проскрипит, все ниже клонясь в колодец, или шалая курица, что снесла яйцо, громко и радостно прокудахчет.
И снова тишина.
Ясное солнце льет теплые лучи. Оно заглянуло даже в дверцу штаб-погребицы, мягко освещая склонившиеся над столом головы.
– Гляди, как сказано: всему имуществу и работе учет вести.
Ефимка, вскинув нерасчесанной копной волос, причмокнул:
– Эх, если бы дали нам какое-нибудь именье, а в нем готовый дом, инвентарь, скот, десятин триста земли, лесу…
– Блинов напекли бы, помазали их, в сметану окунули, в рот положили. Ешь до отвалу!.. Хо! – ударил его Петька по плечу. – И хлюст ты! Нет, на готовеньком всякий дурак сойдет за умного. А вот ты десятью насосами выкачай жадность из нашего мужика.
– Этого добра много, – согласился Ефимка. – Взять отца. Работает, как мерин, жадничает, а толку никакого. Хлеба хватает только для своего брюха. А если продаст и обновку кому-нибудь купит, то к весне приходится перебиваться с похлебки на щи. Говядину два раза в год видим, да в жнитво разве барана зарежем.
– Уговорил его? – спросил Петька.
– Доточил, а не уговорил. Скрепя сердце согласился, и то с условием: «попробовать». Ну, думаю, попробуй. Лиха беда начало.
– Скорее надо дело варить, а то начнется жнитво, все у нас расклеится. Не до артели будет мужикам.
– Наоборот, – почесывая карандашом лоб, проговорил Алексей – Жнитво в первую голову мы используем.