Текст книги "Лапти"
Автор книги: Петр Замойский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 49 страниц)
Совсем у Петьки упало сердце. Не слыша своего голоса, он шепотом спросил Алексея:
– Стало быть, ты признаешь, что в нашем сельсовете правый уклон?
– Мы не учитываем обстановки. В том числе и я…
– Ты тру-ус! – злобно выкрикнул Петька.
Такого оскорбления Алексей не ожидал. Все его спокойствие было взорвано. Он привскочил с искаженным лицом.
– Что вы хотите? Неужели вам мало, что райком не против действий Скребнева? Что окружная газета обвиняет наш сельсовет? Мы замкнулись в своем селе и не видим, как всюду идет сплошная. А чем наше село хуже других? Что представляет собою добровольность? Почему большинство вступило, а остальные упираются? Я предлагаю завтра же отправиться всем по дворам и каждого единоличника спросить: с нами он или против? Если против, примем суровые меры. Не трусость это, а переход к решительным действиям.
Не только Петька, но и все ушам своим не верили. Что произошло с Алексеем? Почему он вдруг повернулся к Скребневу? Ужели статья на него так подействовала?.. Только сам Алексей знал, почему он изменил свою тактику. Фамилия его числилась в особом списке. Список показал ему технический секретарь райкома. Партийность Алексея поставлена под вопрос. Из этого следовало, что действия его неправильны, оппортунизм установлен, и пусть позднее, но надо исправить ошибки. Кроме того, в райколхозсоюзе встретился с председателем одного сельсовета, в котором уже коллективизировано девяносто пять процентов. Тот сказал, что добровольность добровольностью, а только проводить ее надо с умом…
– Так ты даешь мне слово? – напомнил Скребнев.
– Говори, – ответил Алексей.
– Товарищи, – хрипловато, самодовольным голосом начал Скребнев и низко склонил голову, – многое мне хотелось сказать вам, ответить на те в самом корне гнусные высказывания и на явную в них политическую дребедень, но меня обрадовал товарищ Столяров. Из его искренней речи я понял, что он хороший парень, политически чуткий и может на ходу выправить взятую им раньше неверную линию. Это меня радует. Этим самым, я думаю, у нас отпадет назревший вопрос о роспуске сельсовета. Но должен сделать несколько замечаний кузнецу Илье. По отношению ко мне как к партийцу он допустил крайне возмутительное оскорбление. Все вы слышали, что он обозвал меня классовым врагом, кулацким молотобойцем и в конце концов договорился до того, чтобы меня отправить в Гепеу. Такой выпад считать случайным нельзя. Именно он характерен и имеет глубокую подоплеку. Илья говорил с кулацкого голоса. Скажу больше. Насколько мне известно, в его экономическом положении не так-то все чисто, как хотелось бы. Мне кое-что известно о нем, и это говорит не в его пользу. Верно, он кузнец. Правда, он будто бы полупролетарий, но именно такой полупролетарий, который еще не вполне отрешился от эксплуататорских намерений. Вот я напомню, что этот кузнец в двадцать втором году являлся самым активным поставщиком самогонных аппаратов, и ясно, что этим вредил советской власти. Потом в продолжение всего времени имел двух учеников, которым плата была ничтожная, и тем самым факт доказывает, что этих учеников он эксплуатировал, наживаясь на их труде. Если идти дальше и коснуться его крестьянской части, то мы увидим, что хотя он и пользовался землей, но сам не обрабатывал, а отдавал внаймы. А нам известно, что значит отдавать внаем. Много еще есть иных причин кулацкого существа в подоплеке нашего уважаемого полупролетария, члена партии, кузнеца Ильи. Перед нами не только кулацкий агент, но, я бы сказал, и сам кулак. Очень трудная задала, но, может быть, нам придется обсудить или сейчас, или после вопрос о пребывании кузнеца Ильи в Коммунистической партии большевиков, в колхозе, а отсюда выводы ясны: станет вопрос о раскулачивании.
Илья необыкновенно спокойно выслушал Скребнева, расхохотался ему в лицо, а потом обложил уполномоченного «на чем свет стоит».
Митеньке – работа. Он назначен животноводом. Ходит из двора во двор, – подмышкой картонная папка, – проверяет и оценивает коров. Спрашивает, сколько корове лет, каких телков, какой удой в литрах, когда телится и не болеет ли чем. Отвечают бабы, каких телков их коровы, сколько лет, но какое количество литров дает, никто не знает. Больными же коровы оказались чуть ли не все. Чем больны, никто не знал, а только вести коров в общие хлевы отказывались. Из многих изб выгоняли Митеньку взашей, но зато там, где давали сведения, он кстати описывал и овец, и свиней, и даже кур. Он не обижался, что его выгоняли, – нет, ухмыляясь, говорил, что и заочно можно занести все сведения о скоте. Многим наставительно намекал:
– Раз вам совецка власть диктует, должны подчиняться. Зачем контры разводить? Коль дело идет к коммуне, надо дружнее.
Описью скота Скребнев был вполне доволен, хотя в сводках району об этом почему-то умалчивал. Очевидно, хотел сразу ошарашить райколхозсоюз переходом артели в коммуну. Коров приказал немедленно, без всяких проволочек сводить в общие хлевы, но от другой скота и крикливой птицы решил воздержаться.
Заволновалось село. В правление колхоза и в сельсовет никто уже не приходил. Собирались колхозники группами возле своих изб и там горячо спорили, ругались, проклинали себя, зачем вступили в колхоз. Выписываться тоже боялись. Когда начали сводить коров в общие хлевы, уполномоченный удивился: у многих колхозников коров совсем не оказалось. Будто провалилась рогатая скотина. Зато густо запахло в улицах жирными щами. Наступил сплошной праздник. В таком изобилии появилось мясо, что не знали, куда его девать. По дешевке стали продавать, менять на хлеб, а многие отвозили его в Алызово или в окружной город.
Тревогу забил сельсовет, партийцы и комсомольцы. Сейчас только вспомнили, что совсем недавно было распоряжение правительства о воспрещении убоя скота. Скребнев немедленно дал распоряжение прекратить обобществление коров; согнанных же в общие хлевы разрешил развести по домам, все заготовленные для района сводки порвал, а должность животновода упразднил. Но Митенька теперь и не нуждался в работе. За этот срок он успел засолить две кадушки мяса, за бесценок купил корову, а под рогожей, в погребе, на картошке лежали три свиные туши.
Скребневскому распоряжению никто не поверил. Хотя члены правления колхоза и ходили, разъясняли, но предсмертный рев неизменно раздавался то тут, то в другом месте.
Созвали собрание, зачитали постановление правительства. Но запомнился всем один только пункт. В нем сказано, что убой скота может быть только вынужденным, вследствие болезни, да и то с разрешения ветеринарного врача. И новый пошел слух: коровы заразились. Вытребовали ветеринара. Приехал участковый, пробыл десять дней. Ходил из двора во двор, осматривал не только коров, но и овец, свиней и телят. Много исписал Солодовников бумаги, зато многие мужики ему низко кланялись.
В Леонидовке организовался чрезвычайный штаб по борьбе с убоем скота. Во главе штаба Петька. Скорбный коровий список у него в руках. Измучился Петька бегать по дворам…
… Только что зарезал корову дядя Тимофей. Со всех ног бежит туда Петька с двумя комсомольцами. Вперив злобные глаза в дядю Тимофея, кричит:
– Кто тебе разрешил корову резать? Разве ты не знаешь распоряжений?
– А ежели она холерная?
– Откуда холерная?
Тимофей лезет в карман, вынимает бумагу с печатью и, вздыхая, подает:
– Читай!
Бросив взгляд на рыжую в белых крапинках, еще не застывшую шкуру, переброшенную через перекладину, Петька читает:
УДОСТОВЕРЕНИЕ
Настоящим удостоверяю, что корова Пеструха, тринадцати телков, гражданина с. Леонидовки Исаева Тимофея Петровича страдает параличом пищевода. Примененное лечение – вливание через зонд мелких медикаментов в продолжение пяти дней – результатов не дало. В дальнейшем лечение будет бесполезным, и корова, истощенная от голода, падет. На основании этого и согласно постановлению правительства гражданину Исаеву Тимофею Петровичу разрешается произвести вынужденный убой означенной коровы.
Ветврач Солодовников.
Пожал Петька плечами, отдал удостоверение, отметил в записной книжке, на каком основании зарезана корова, и втроем направились к Селиверсту. Тот вчера поздно вечером зарезал телку. Белая шкура висела в сенях на пяльцах. В углу собака лениво грызла кость.
– Дядя Селиверст, – обращается Петька, – на каком основании ты как колхозник прирезал телку?
Колхозник свирепо смотрит на Петьку и, как глухому, кричит:
– Кормов вы даете?
– Корма у тебя есть.
– Какие?
– Солома, сено.
– Эти корма телке не в пользу. У нее в кишках глисты. Ничего не ест. Был ветинар, обследовал. Приказал резать, пока не сдохла.
– Покажи разрешение.
– Баба, – открыл Селиверст дверь в избу, – вынь-ка из-за божницы бумажку на телку. Проверщики тут. Со штампом и печатью у Петьки в руках бумажка:
СПРАВКА
Дана Соломатину Селиверсту, гражданину с. Леонидовки, в том, что у принадлежащей ему полуторагодовалой телки при обследовании оказались кишечники густо наполнены аскаридами, а так как на ветеринарном пункте нет ни рвотного камня, ни цитварного семени, то в дальнейшем животному грозит тяжелое желудочное заболевание. На основании этого Соломатину дается право вынужденного убоя означенной скотины.
Ветврач Солодовников.
И к кому ни заходили, всюду наталкивались на эти удостоверения, справки и разрешения. Откуда появилось столько болезней? Неужели действительно заразились в общих хлевах? Да и какие болезни! У одной яичники опухли, у другой брюшная водянка, у третьей колики, у четвертой туберкулез… Про свиней и говорить нечего. У тех словно профессиональная болезнь – свайники.
А убой каждый вечер, каждое утро. Растет скорбный, облитый кровью список буренок, пеструх, машек, субботок.
«Не так тут», – подумал Петька и решил вытребовать ветеринарного врача из другого участка.
Сам съездил к нему, рассказал, в чем дело, и ночью привез его. Никто не знал, что приехал новый ветеринар. Решили проследить, кто будет резать. Ждать долго не пришлось. Утром прибежала к Сорокиным Наташка и шепотом сообщила Петьке, что сосед их, Николай Киреев, наточил нож. Вместе с врачом Петька зашел за Никанором, и они торопливо направились к Кирееву.
Со двора Киреевых донеслись плач и ругань. Ругалась жена.
– Брось, дурак, брось, – слышался ее умоляющий голос. – Не дам тебе резать.
– Отойди от греха, отойди, сатана! Все равно! Ни им, ни нам!
– Дур-рак! Кто для маленького молока даст? Ты зарежешь, другие зарежут…
Когда вошли в сени, услышали, что во дворе рухнуло что-то тяжелое на мерзлую землю. Петька распахнул дверь, и перед ним страшная предстала картина: возле оглушенной коровы, нагнувшись, сидел бывший урядник Трофим и острым ножом торопливо прорезал ей шкуру над горлом.
– Стой! – крикнул Петька вне себя и подскочил к Трофиму. – Вы что делаете?!
Этих людей Киреев совершенно не ожидал. Он так и застыл, сидя возле коровьей головы. А Трофим быстро встал, оставив большой длинный нож в недорезанной ране.
– Кто вам, дьяволы, разрешил корову резать? – снова закричал Петька, готовый выхватить из раны нож и наброситься с ним на хозяина.
– Вам какое дело? – опамятовался Киреев, вставая.
Налитыми кровью глазами уставился на врача:
– Корова моя! Что хочу…
– Считаю тебя арестованным! – схватил Петька за грудь хозяина. – Марш за мною в совет.
– Пошел к черту! – толкнул он Петьку так, что тот еле на ногах устоял.
Обратившись к уряднику, Киреев угрожающе крикнул:
– Ты что? Режь, пока не опомнилась.
– Не сметь, жандарм! – бросился Никанор к Трофиму, который уже нагнулся к ножу.
– На! Гляди! Н-на бумажку! – торопливо совал хозяин, вынув из кармана окровавленную справку. – Нате, сукины дети!
Ветеринар взял у Петьки справку и, пробежав ее, подошел к корове. Оглядел живот, ощупал и закачал головой:
– Справка, гражданин, ложная. Никакого тимпонита у нее нет. Желудок нормальный…
В это время корова, очухавшаяся от удара в темя, сначала поднялась на передние ноги, в раздумье немного постояла на них, затем разом вскочила на задние и, словно безумная, ничего перед собой не видя, бросилась на плетень. Что было силы врезалась в него рогами, подняла, разломала, опрокинула на себя кучу снега с поднавеса, ударилась боком о худую соху и потом со страшным ревом метнулась к дороге в улицу, роняя за собой алые капли крови. Там, тычась в стены мазанок, сворачивая в сторону сани, стоявшие возле дворов, разбивая стекла в избах, она, не по-коровьи, а по-звериному воя, все мчалась и мчалась куда-то в самый конец села. Вслед за ней несся не то жалобный, не то грозно предостерегающий рев оставшихся в живых ее подруг.
С улицы она выметнулась на огороды, несколько раз падала, ухая короткими ногами в глубокий снег, вырвалась на гуменную дорогу, оттуда повернула в гореловский лес и там со всего размаху хлобыстнулась лбом в толстый дуб. Сшибла себе рог, рухнула тут же под дуб и в предсмертной судороге, осыпанная сверху снегом, задергала ногами…
Часть вторая
Две беседыСкребнев приказал произвести обыски у всех, кто порезал скотину, отобрать мясо, шкуры и все это немедленно отправить в район. Сам снова забрался в свою комнату, в которой вел «беседы». На сегодня ему предстоял тяжелый разговор с двумя упорными: Данилкой и Перфилом.
Путь Данилкиной жизни тяжел.
Отец его был таким бедняком, какого можно найти разве лишь в первом обществе, хотя жил он в третьем. Тесная избенка полна ребятишками. Земли на них не давали, и орава, озлобленно-крикливая, всегда голодала. Ни лошади, ни коровы не было, и отец часто отправлялся «христарадничать» в соседние села.
Шли годы. Подрос старший сын Еремка. Отец взялся с ним пасти овец. А когда подтянулся и Данилка, их обоих отец отдал в телячьи пастухи. Так и пошло из года в год. Отец, перебираясь из села в село, по дороге замерз, в гражданскую войну убили Еремку. На Данилку свалилась семья. Правда, земли теперь нарезали уже на всех, но она была ни к чему – ни лошади, ни сохи. Вдобавок и Данилку взяли на фронт. Через два месяца он вернулся без глаза. Как инвалиду-бедняку ему помог комитет бедноты, дав невзрачную, но молодую кобыленку. Недоедая сам, выкармливал лошадь. Братишек наняло третье общество пасти коров. Сберегая копейку, подзарабатывая где только можно, Данилка осилил купить корову. Старуха мать от радости плакала. И еще одно счастье пришло: весной, пасясь в табуне, огулялась Данилкина кобыла. Принесла она ему серого жеребенка. Сколько было хлопот и трудов! Через два года у него был уже бороновальщик. Перестал Данилка сдавать свою землю, обрабатывал сам. Старуха купила на базаре маленького поросенка и заботилась о нем куда больше, чем о ребятишках. Поросенок вырос в породистую свинью. Получилось так, как в сказке: свинья принесла восемь поросят. Трудно было выкормить всех, но выкормили. Уземотдел отпустил бесплатно лесу, сельсовет помог перевезти этот лес. Данилка продал поросят, нанял плотников и выстроил – смело подумать! – пятистенку. Сколько же было радости, когда они вошли жить в эти, как старуха назвала, «хоромы»!
В «хоромы-то» и привел себе жену. В гнилую избу, да еще за кривого, за пастуха, никто не шел. А тут нашлась девка. И не совсем из бедной семьи. Еще более ретиво взялся молодой мужик за свое хозяйство. Часто недосыпая ночей, он то ездил в извоз, то нанимался пилить лес в лесничестве. И выбился в люди. И никто не скажет, что Данилка воровал, или землю арендовал, или голодающих обирал, – нет. И стал Данилка пользоваться уважением со стороны мужиков.
За последние годы совсем оправился. Построил теплые хлевы, перетряс и расширил амбар, женил брата, уговорив его не делиться, выдал сестру. Но работал так же остервенело, как и раньше. Напряженно трудовая жизнь не прошла бесследно, она отложила на Данилке отпечаток болезненного пристрастия к своему хозяйству. Дальше своего двора, своей избы, своего сарая ничего не хотел видеть.
И вот пришла сплошная.
Несколько раз заглядывали к нему колхозники, но толку от этого не получалось. Правда, он ходил на собрания, слушал и сам что-то кричал. Иногда мелькала мысль: ведь советская власть – «наша власть», помогла вот ему в люди выйти, – но как только придет домой да заслышит волнующее ржание двух лошадей, мычание коровы, взглянет на овец, на свиней – огнем прохватит мысль:
«Мое все».
Все мое!
Хотя бы вот эти вилы, что торчат в овсяной соломе.
Он помнит, за сколько купил их на базаре, как к ним выстругивал черен.
Грабли рядом.
Будто только сегодня тесал он березовую колодку из швырка, обделывал кленовые зубья.
Две телеги в поднавесе.
Одну купил готовую, но колеса оправил сам, а другую всю сделал он, Данилка, своими руками. Не сразу, – в этом и главное, – а то одно смастерит, то другое приготовит, то третье подберет.
Да мало ли! Сбруя, например: хомуты вязал сам, шлею сшил из двух купленных старых шлей, от седелки только железная кобылка валялась где-то в амбаре, а теперь седелка обшита кожей, внизу мягкий войлок. Даже гвоздочки с желтыми головками набил по краям для красоты.
На какую бы вещь ни глянул Данилка, все по нескольку раз побывало в его руках.
И вдруг теперь: «Свести обеих лошадей на колхозную конюшню», «Отдать телеги», «Оттащить двухлемешный плуг, бороны, сеялку», «Отнести в сбруйный сарай хомуты, седелки, дуги, узды, вожжи, канаты».
Что же останется?
Пусто будет во дворе, пусто возле двора и в сарае. Не услышит уже ржания своих лошадей, не увидит, придя в мазанку, хомутов, повешенных на деревянных гвоздях. И седелок не будет… И ничего не будет. Прежний Данилка – гол как сокол!
«Не пойду! Нет, нет!»
Уполномоченный очень старательно искал сучки в Данилкиной жизни, но досадливо морщился. Ни эксплуатации, ни дезертирства, ни гонки самогона, ни аренды земли, ни налогов, ни убоя скота – ничего. Тем и досаднее, что Данилка не идет в колхоз. Да мало того, что не идет, а и других отговаривает. А когда рабочего с собрания прогоняли, Данилка тоже старался.
«Однако стой! – стукнул себя по лбу Скребнев. – Что же я? Да он по этим причинам, во-первых, подкулачник, а во-вторых, контрреволюционер».
Застывшая дверь сильно хрястнула, и Данилка ввалился к Скребневу. На Данилке теплая, из пестрого собачьего меха, шапка с ушами, одет в полушубок, крытый домотканым сукном. Сборки у полушубка почему-то ниже пояса, отчего Данилка казался еще осанистее; на ногах подшитые валенки с кожаными желтыми заплатками на задниках. В руках не то грабельник, не то большая палка.
– Здорово! – крикнул Данилка. Скребнев кивнул.
– Что угодно? – сдвинув шапку с глаз на лоб, смело спросил Данилка.
– Во-первых, поставь палку в угол, – предложил Скребнев, – а во-вторых, садись. Ты мне нужен.
– По какому делу?
И вызывающе уставился на Скребнева острым, как бурав, единственным глазом.
– Садись.
– Некогда рассиживаться.
– Ладно, коли так, – нахмурился Скребнев. – До меня дошли слухи, что ты выступаешь на собраниях против колхоза. Верно это?
– Верно, – ответил Данилка. – Молчать не люблю.
– Стало быть, вины не отрицаешь?
– Вина не пью, виновным не считаюсь.
– Вижу, востер на язычок. Хорошо, пойдем дальше.
– Иди, только не спотыкнись, – посоветовал Данилка.
– Мне доподлинно известно, – уже повысив голос и как бы нечаянно сдвинув портфель, из-под которого выглянул маузер, начал Скребнев, – что именно ты, а не кто другой, был главарем контрреволюционного поступка, прогоняя рабочего с собрания третьего общества. Факт налицо?
– Приходи, и тебя прогоню, – ответил Данилка.
За дощатой перегородкой, отделявшей комнатушку от сельсовета, сгрудились мужики. Прослышав, что Скребнев на сегодня вызывает Данилку, они заранее собрались в сельсовете и с нетерпением ждали, что из этого получится. Кроме того, «исповеди» подлежал еще Перфил. Мужик тоже занимательный.
Уселись мужики у перегородки так, чтобы ни одного слова не пропустить. Некоторые посматривали в щель.
– Стало быть, не только ты сам не идешь в колхоз, но и других сбиваешь?
– У других своя башка на плечах, а сам не пойду.
– Почему?
– А почему я обязан идти?
– Ты бедняк?
– Был бедняк, стал середняк.
– Тебе что, в колхозе хуже будет?
– А тебе забота, где мне хуже, где лучше? Вот отец родной нашелся!
Скребнев долго молчал. Он затруднялся, что бы еще сказать Данилке. А тот покосился на портфель, заметил маузер и чуть-чуть усмехнулся.
– Выходит, что ты не признаешь советской власти, – решил Скребнев.
– С бабушкой на печке аль один надумал? – спросил Данилка.
– Факт налицо, ты убежденный контр…
– А я вот думаю, что ты убежденный контр…
– Я член партии.
– Мне на это плевать…
– Вот как?! – воскликнул Скребнев. – Тебе плевать на Коммунистическую партию?
– Не кипяти-ись! – поднял голос Данилка. – Иди снегом харю потри. Дурь выйдет. Ишь распетушился, как у тещи на блинах.
Такая выходка вконец взорвала Скребнева. С ним никто еще так не говорил. Он вскочил и застучал кулаком по столу.
– Ты какое право имеешь со мной так разговаривать? Ты знаешь, кто я? Ты забываешь, что я уполномоченный…
– Половину ты намоченный аль весь до пяток?.. – заглушая голос Скребнева, перебил Данилка.
– А-а, та-а-ак!.. – шепотом произнес Скребнев. – Ну, тогда с тобой, с банди…
Мужики замерли. Сначала послышалась возня, бормотание, затем раздался высокий, как всегда на собраниях, голос Данилки:
– Не хватай, не хватай его лучше! Пущай лежит для острастки дураков. Чекушки твоей не боюсь. Мы один на один. Хошь, давай на кулаки? Ну?!
Хлопнув шапкой по столу, Данилка крепко выругался.
– С наганом ты в колхоз не вгонишь! Коих напугал – разбегутся. Таких, как ты, гнать из партии в три шеи надо! Я глаз за советскую власть потерял, а ты, может, в конопляниках прятался. Когда надо, сам войду. А чекушка у меня своя была. Дай-ка мне ее, что ты с ней…
Опять возня, опять бормотанье. Что-то упало со стола. Но вот сразу все смолкло, только слышалось тяжелое дыхание. И голос, совсем иной голос. И не узнать, что это Скребнев говорит. Мягко, робко, упрашивающе:
– Положи на место.
– Я тебе попугаю, я тебе… – уже тихо, но радостно пробурчал Данилка.
– Зачем взял, ну?
– Собаке под хвост пихну, – ответил Данилка. – Хошь, в тебя пукну? Читай «Отче наш», пиши свой адрес.
– Даниил Сергеич, положи. Разговор наш окончен.
Данилка внезапно расхохотался и сквозь смех едва выговорил:
– И-ишь ты, теперь Да-ани-ил Серге-еи-ич! Как грозить, так… Ну на, черт с тобой! Не надо мне его.
– Зачем же под стол? – упрекнул Скребнев.
– В окно бы бросить, да стекла жалко. Прощай!
– До свиданья! – кинул Скребнев. – Палку свою не забудь.
– Палку не забуду. В третьем обществе у нас собаки злые…
Дверь опять скрипнула, Данилка вышел, а уполномоченный шумно вздохнул.
… К Перфилу вестовой пришел как раз в обед:
– Скребнев приказал тебе сейчас же явиться!
Картошка застряла в горле у Перфила. От натуги слезы на глазах выступили.
– Черт рябой, что не доварила? – крикнул на жену.
– Ты с сырцой любишь, – ответила та.
Перфил жил в первом обществе. Соседом приходился ему Лобачев, у которого он работал то летом на поденной, а то и круглый год. Дальним родственником приходился ему и Митенька: не то дядей троюродным, не то чей-то дед был братом жены другого деда. Кто разогрет, куда корнями уходит в деревне родня, только одно известно, что родня тогда родня, когда в хозяйстве есть на что поглядеть. А у Перфила как раз этого и не было. Едва ему минуло восемь лет, умерла мать, а сровнялось десять – отец. Остался Перфилка с двумя братишками и сестрой круглыми сиротами. Опекуном назначили Лобачева. Поэтому Перфилка и батрачил у него и во всем его слушался.
Когда подрос, всячески пробовал счастья: то в город уходил и жил в трактире половым, то сухой воблой в деревне торговал, то – в революцию уже – занялся гонкой самогона. Но милиционеры отбирали у Перфилки самогонные аппараты, не предавая самого его как бедняка суду. Все же ему удалось приобрести лошадь, корову и в складчину достать двухлемешный плуг. Избу подправил, кое-что на себя купил, на братишек.
Женился Перфилка на младшей сестре Варюхи-Юхи. Сестра тоже была сплетницей. Поэтому-то, вернее всего, и сложился Перфилкин характер из двух чужих половинок. От Лобачева с детства привилась ему едучая жажда к форсу, «кто мы», а от жены несусветное вранье. Часто бывало так: едет куда-нибудь Перфилка на своей немудрящей лошаденке, шагает она еле-еле, а как завидит впереди подводу, обязательно постарается обогнать. А подъезжать к селу станет, то еще у Левина Дола до того нахлещет лошадь, до того накричит на нее, что несется она во весь опор. Перфилка лишь вожжи натянет да ногу через наклеску перекинет. И прицыкивает на лошадь слегка, будто все время так она и бежала. Тому, кто не знает Перфилкиных ухваток, действительно покажется, что у него и в самом деле не кляча-лошадь, а заправский жеребец.
– Сто сот мне за нее давали, – не надо!
У Лобачева и в будни и в праздники мясо. Любил, бывало, Семен Максимыч выйти после обеда на крыльцо к мужикам и молча долго обтирал усы, бороду от застывшего жира. Это передалось и Перфилке. Хотя мяса он почти никогда не видел, зато если заметит, что возле его крыльца случайно собрался народ, то, наскоро похлебав постной похлебки, выйдет на крыльцо, отдышится, поглаживая живот, и примется вытирать себе ладонью губы, подбородок. Долго трет, чтобы все видели, наконец вздохнет и с досадой проговорит:
– Ну и баранина попалась! Жирна до того – приторно.
Чем только не хвалился Перфилка. В своем хозяйстве он ничего не хаял. Сошьет ли жена рубашку, сейчас же начнет врать, что таких рубах никто в селе сшить не сумеет, наложит жена заплат на штаны, и тут найдется:
– Так стало в них тепло, ни один мороз не прохватит!
Свою рябую жену считал первой красавицей на весь район. Сухощавость ее объяснял тем, что она часу даром не просидит.
Сам Перфилка работник на все руки. Больше всего пристрастился к плотничьему делу. Хотя в колхоз и не шел, но колхозные конюшни строил, в большом амбаре сусеки чинил, помогал колхозным плотникам телеги собирать.
В последнее время его стало брать раздумье. Почему Лобачев, бывший опекун его, теперь по снохе даже родственник, позволил идти своему Карпуньке в колхоз? На троюродного дядю Митеньку совсем раздосадовал, но жена объяснила ему это просто:
– Им куда деваться? Раскулачат. А нас чего? Мы бедняки.
Уперся Перфилка:
– Все войдут, один останусь. Режь – не пойду!
Твердо решил Перфилка. Оттого и картошкой поперхнулся, когда за ним пришли.
– Баба, – обратился к жене, – ты молока к обеду не давай. И так налопались здорово. Масла больше скопляй.
Баба чуть не проговорилась, что молока совсем и нет и копить масло не из чего, но спохватилась:
– Мне молока, Перфил, не жалко. Там семь горшков не снятых еще стоят, куда теперь ставить буду, и сама не знаю.
– Блюди, баба, – серьезно посоветовал Перфилка. – Продадим творог.
– Знамо, продадим, – согласилась жена.
Встал, отряхнулся, надел пиджак с пестрым воротником, нахлобучил шапку.
Баба предупреждающе намекнула:
– А ты мотри, Перфил!
– Будет зря-то, – успокоил он. – Может, насчет работы.
– Гляди, работы… Скрутит он.
– Вожжи лопнут.
И Перфилка в сопровождении вестового направился в совет.
– Здорово! – весело обратился Перфилка к Скребневу.
– Здравствуй, товарищ, – мягко ответил Скребнев. – Садись на табуретку.
– Можно, – согласился Перфилка.
Табуретка под ним заскрипела, он встал, осмотрел ее, подвигал на ножках и заключил:
– Починки просит.
– Ничего, потерпит.
– Плохо сделана. Видать, не в моих руках была.
Скребнев ничего не ответил, а, исподлобья посмотрев на Перфила, спросил:
– Это ты и есть Перфил Федорович Кудрявцев?
– А кто же? – засмеялся Перфилка.
– Почему в колхоз не идешь?
– Да почему… Да как тебе сказать…
– А все-таки?
– На лодырей не работник.
– На каких лодырей?
– На всяких. Разных там.
Скребнев помолчал. Потом тихим голосом принялся увещевать:
– Вот что, Перфил Федорыч, я наедине с тобой хочу поговорить. Советую тебе: не медли. Иначе поздно будет.
– На тот свет отправят?
– Не на тот свет, а себе хуже сделаешь.
– А чего мне будет? Я не кулак.
– Не кулак, это верно, только похуже.
– Как растолковать?
– Подкулачник ты, – вот как растолковать.
Ничего на это не ответил Перфилка. Он же знал, что всех, кто не шел в колхоз, обзывают подкулачниками.
– Вас, индивидуалов, – чуть повысив голос, продолжал Скребнев, – совсем осталось немного. А с тобой, в частности, мы церемониться не будем. С весны мы таких, как ты, выселим на Палати, а там песок.
– Меня, товарищ, вы никакого права не имеете, – грудным голосом заявил Перфилка.
– Что ты там рассуждаешь о праве? О тебе и речи быть не может.
– Какое на меня право?
– Коль хочешь знать, мы даже права голоса тебя можем лишить.
– Э-эва! – удивился Перфилка. – За что бы?
– За это. Ты кто? Говоришь, бедняк? Ну, слушай, кто ты в самом деле.
И, как сказку, начал Скребнев рассказывать Перфилке про всю его жизнь. Вышло как-то чудно: что был Перфилка бедняком, что батрачил у Лобачева – об этом только упоминалось, а то, что он торговал воблой, – стало быть, все-таки бывший торговец, что гнал самогон, – стало быть, враг и хищник хлеба, – все это осталось. Мало того, Скребнев еще добавил, что он, Перфилка, до сего времени задатка на тракторы не внес. Стало быть, совсем противник советской власти. А что агитацию ведет против колхоза, это уже контр.
– Тьфу, черт! – вспотел Перфилка.
Всего досаднее было то, что Скребнев не кричал на него, как на других, не топал ногами. Говорил мягко, ласково, оттого и бесчисленные пороки Перфилкины были бесспорны, убедительны.
Будто молния сверкнула перед глазами и озарила все его хозяйство. Вспомнились аппараты, отобранные милиционерами, купленная лошадь, корова, плуг, починенная изба. Дрожь забила Перфилку. Чуть было не крикнул: «Иду, иду», но прозвучали слова жены: «Мотри, Перфил, скрутит», и твердо отрезал:
– Что хошь, режь меня, все равно не пойду!
– Если так, то и разговор наш окончен, – тихо заявил Скребнев. – Лошадь, нажитую на хищническом истреблении хлеба, мы возьмем, корову – тоже. Тебя на самом законном основании, как бывшего торговца и подкулачника, лишим права голоса. Иди домой, а мне обедать пора. Думал, с человеком говорю…
Скребнев встал, взял портфель, положил маузер и шагнул к двери. Перфилку с табуретки словно сбросило. Потный, красный, с испуганными глазами, он метнулся к Скребневу и схватил его за рукав:
– Товарищ, постой! Товарищ, а ты погодь.
– В чем дело? – спросил Скребнев.
– Я ничего… Я что же… Баба только… – А я – как люди. Раз все туда, я тоже…
– Пойдем в правление.
Скребнев шел впереди, пересекая церковную площадь, а Перфилка, низко нагнув голову, сзади. Наперерез им, торопясь, бежал кривой Сема. Не дожидаясь, когда Скребнев выйдет на дорогу, он направился прямо к нему через сугробы снега, подошел вплотную и, косясь на остановившегося шагах в десяти Перфилку, зашептал: