Текст книги "Лапти"
Автор книги: Петр Замойский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 49 страниц)
Прошумел Левин Дол весенними большими водами, растопило солнце промерзшую землю, – потянуло мужиков на поля. Приехали агроном с землеустроителем прирезать землю вновь вступившим. И опять, чмокая сапогами по вязкой грязи, ходили по полям. Советовал агроном использовать пар под зеленые корма – сеять вику с овсом, и советовал еще – подумать страшно! – бороновать озимь.
– Земля ваша клёклая. Коркой застынет. Мало будет корням пищи, воздуха.
Невиданное дело – бороновать озимь!
Нагнулся дядя Егор, дернул зеленый стебелек, вздохнул:
– Ученый человек агроном, а по живому телу зубьями корябать не хотим.
– Вы не всю. На пробу только.
– Нет, погодить надо, – заключил Сотин.
Поморщился Петька. Сколько раз говорил он об этом зимой на кружке, и соглашались мужики, а тут испугались.
– Робость взяла?
– Коль храбер, свою озимь коверкай.
Уговаривались с Ефимкой вдвоем ехать, – тот на отца ссылается:
– Изувечит меня за это. И так грызут, что в артель затащил. Уйду осенью в армию, того гляди выпишутся.
– Не выпустим, – успокоил Петька.
… В холодном утреннем воздухе отрывисто – два раза подряд и третий продолжительный – раздался свист. Через некоторое время послышался ответный.
Крадучись, подошел Ефимка к хлеву, открыл дверь, снял узду с гвоздя и начал обратывать лошадь. Переступая через порог тяжелыми копытами, лошадь фыркнула и тихо заржала. У Ефимки мурашки пробежали по спине. Он торопливо ударил мерина ногой под брюхо и, боясь оглянуться на сенную дверь, из которой вот-вот мог показаться отец, повел лошадь на зады. Там, за двором, под соломой лежали хомут, постромки, валек и борона. Все это он припас еще с вечера. Когда запряг, то оглянулся на свою избу, потом и на соседские, – не видит ли кто, – и повел неторопливо мерина межой на гумно.
На углу, против гумна Сорокиных, верхом на лошади уже виднелся Петька. Они помахали друг другу картузами и отправились: один – к Варюшину оврагу, другой – к Каменному, где были их озимые посевы.
Нещадно хлестал Ефимка мерина, и все казалось ему, что лошадь нарочно идет медленно, а до чуткого уха из села доносились петушиные крики, собачий лай, рев скотины. Лениво ложилось село за пригорок, постепенно скрылись низкие избы, амбары, затем потонул гореловский лес, мельницы, и самой последней, чуть помаячив, скрылась колокольня с покосившимися крестами. За Дубровками таял небосклон, и кто-то плугом отвалил кровавый пласт между землей и небом.
«Скорей бы доехать, пока отец не догадался», – подумал Ефимка.
Теперь, когда он выехал уже в поле, боязнь его прошла. Если догадается отец, что Ефимка уехал бороновать озимь, то не скоро найдет его. Ведь озимь в четырех местах. А пока ищет да чертыхается, Ефимка как раз тридцатку и заборонует. И домой, пожалуй, приехать успеет.
Вот и межа… Вот их тридцатка… От легкого ветерка, отдающего изморозью, чуть-чуть шелестят зеленые стебельки.
Ефимка спрыгнул с лошади, окинул взором всю полосу, потом нагнулся и ковырнул землю. Она была сырая. С корнями выдернул пучок озими. Крепко держалась она. От холода или от волнения Ефимку пронизала дрожь, он передернулся и вспомнил:
«А хлеба-то я себе и не взял!»
Тронул лошадь на загон, закинул борону. И будто не в озимь хрястнула она железными зубьями, а в его, Ефимкину, грудь.
– Э-эх!
Некоторое время, как бы недоумевая, мерин тяжело потоптался на месте, не решаясь двинуться по загону. Вопрошающе заморгал на молодого хозяина, тихонечко заржал было, но, услышав сердитый окрик, вздрогнул и пошел. К копытам сразу налипли тяжелые комья земли с мохнатыми усиками зеленой озими. Ефимка, изо всей силы дергая мерина за повод, тоже чувствовал, что ноги его становятся все тяжелее, и он их, то и дело отряхая, еле-еле волочил. Но это не так беспокоило его. Сердце надрывал вот этот резкий хруст и треск под бороной. Походило, будто сзади кто-то или ситец рвет, или скалкой рушит гречневую крупу для каши ребенку.
«Да ведь это корни озими трещат!» – с ужасом подумал он, и ему хотелось обернуться назад.
Но помнил наказ агронома: «Когда боронуешь озимь, назад не оглядывайся». Стараясь не слышать сзади страшного хруста, он во весь голос запел: «Славное море, священный Байкал» и шел, устремив глаза к Дубровкам, за которыми уже широко пылало зарево восходящего солнца.
Так проехал он вдоль полосы до межи и повернул поперек. Треск сзади него умолк, а слышался только шорох. Мерин вел себя подозрительно: то ровно пойдет, то с напрыгом, будто в снегу увяз.
Что такое?
Не утерпел и оглянулся. И в жар бросило. Под бороной тащилась целая куча озими, перемешанная с землей. Озимь так плотно набилась, что борона уже не доставала зубьями до земли. Он приподнял борону, сбросил ее в сторону, потом перевернул, очистил зубья, которые словно куделью обкрутились зелеными, розовыми нитями, и снова бросил борону. Не пересилив себя, все-таки оглянулся назад. Оглянулся – и застыл с открытым ртом. Что это такое там? Чья черная полоса? Да ведь это пар, двоенный пар, на котором ничего еще не посеяно! Только кое-где беспомощно, искалеченные и изуродованные, валялись корешки. Представилось Ефимке, не озимь он сейчас бороновал, а ни за что ни про что человека зарезал.
«Вот если отец увидит?.. Не бросить ли к черту это дело? Может, и агроном ошибается?»
Но другой голос подбадривал:
«Ефимка, не робей! Не трусь ты, Ефимка, крой до конца! Ужель ты Петьку подведешь?»
– Трогай, мерин! – как можно громче крикнул он.
И снова затрещало под бороной. Будто копна необмолоченной ржи горела. И такой шел от нее жар, что Ефимка сбросил пиджак. Потное тело пронизало холодком.
«Будь что будет!»
Стараясь думать о чем-нибудь другом, но только не оглядываться назад, не слышать этот пугающий его хруст, водил Ефимка мерина кружалом по полосе, на углах очищая борону от озими. Ему хотелось как можно скорее забороновать эту полосу и домой приехать к обеду. Борону он решил оставить на гумне, а лошадь тихонечко, чтобы не видел отец, проведет во двор. Сам от греха скроется к Петьке.
Солнце совсем высоко выплыло над Дубровками. Оттуда звонче теперь доносился стук топора и визг пил. С пригорья к Левину Долу тянулись подводы. Это подвозили оставшийся от зимней возки лес на мельницу. И захотелось Ефимке вот сейчас же Алексея повидать, – поговорить с ним.
«Если бы он знал, что я здесь, пришел бы».
Поглядел к Дубровкам, на все поля вокруг поглядел, – нет никого. Один он, да мерин, да Петька где-то. Еще жаворонок вон взвился над ним. То блеснет крыльями и затрепещет, то распластанно застынет в воздухе и звонко запоет свою весеннюю песнь. Другой раз Ефимка лег бы на межу вверх лицом и слушал этого жаворонка. А теперь?.. Теперь то и дело выбрасывал из-под бороны большие кучи озими. И уже совсем страшно становилось ему от этих куч. Он не знал, и никто ему – ни Петька, ни агроном – не сказал, что столько наборонуется озими.
«Хоть бы куда-нибудь с глаз долой ее убрать. В овраг, что ль, стащить?»
Так бороновал до полудня. Сильно хотелось есть. Завидовал мерину, который то и дело нагибался и хватал мокрую, грязную озимь. Только и спасал табак. Его он не забыл.
Увлеченный своей работой, – а она уже подходила к концу, и зеленая полоска становилась все уже, – не заметил, что из-под Каменного оврага в гору поднимался человек. Несколько раз человек этот останавливался, вглядывался, потом, увидев Ефимку, направился межниками. Человека этого, широко размахивающего длинными руками, Ефимка заметил лишь за два загона от себя, да и то только потому, что радостно и тревожно заржал мерин. Оглянулся Ефимка, – кровь застыла в его жилах.
Идет!
Лошадь, высоко подняв морду и фыркая, сама остановилась, а Ефимка, не чувствуя ни рук, ни ног, то глядел на приближающегося отца, то на черный, изуродованный загон.
Потом машинально дернул остановившегося мерина и еще более, теперь уже не услышал, а всем нутром своим ощутил хруст бороны по озими. Этот хруст показался ему знакомым: когда-то отец драл его за волосы.
Покосившись, увидел: отец совсем уже подошел к загону и резко остановился. Вид у него был такой, будто в его отсутствие сгорело все их имущество. Увидев кучу сваленной озими возле межи, зашагал к ней, нагнулся, взял пучок, перебросил с руки на руку и сердито кинул наотмашь. И уже после этого угрюмо двинулся к Ефимке. Чем ближе подходил, тем страшнее становилось. Особенно страшно было его молчание. По свирепому виду Ефимка знал, что сейчас отец полезет драться. Остановил лошадь, которая жадно принялась хватать озимь, и встал в такую позу, в какую становятся кулачные бойцы: грудь выпятил, правую руку назад. Не доходя, отец тоже остановился, вдавил шапку глубоко на глаза, чуть пригнулся, склонил голову вбок и тихим, но чужим голосом спросил:
– Что наделал?
«Ну, заговорил», – обрадовался Ефимка, молча глядя отцу на бороду.
– Чего, стерьва, наделал, а? – уже громче крикнул отец.
– Б-боро-нов-вал, – насилу выговорил Ефимка.
– Я тебя спрашиваю, что наделал?
– Говорю, бороновал, – смелее ответил Ефимка.
– Кого спросился? – шагая ближе, опрашивал отец. – Кто позволил?
«Обязательно ударит».
– Я са-ам, – отступая и похлопывая очищалкой по голенищам, насторожился Ефимка.
Чавкая подшитыми сапогами, полусогнувшись и еще глубже вдавив голову в плечи, медведем шел на него отец.
У Ефимки мелькнуло желание убежать сейчас от него так же, как он убегал в детстве. Но краска стыда залила его лицо.
– Тятька, – предупреждающе крикнул он, – что делать хошь?
Но отец будто и не слышал. Лицо его еще гуще налилось кровью, испещрилось синими жилками, глаза помутились, и весь он дрожал, словно его вот-вот хватит паралич.
– Не вздумай, что думаешь! – побледнел Ефимка. – Отойди, ей-богу… Не дамся… Не лезь… слы-ишь!
Ефимка освирепел. И уже не отступал назад, а готов был на всякую схватку. Крепко сжались его кулаки. Это так подействовало на отца, что тот круто остановился. Он вдруг увидел: сын теперь ростом уже с него, а силы их еще не меряны. И, метнув на Ефимку снизу вверх глазами, он натужно прохрипел:
– Кто хозяин?
Еще хотел что-то крикнуть, но, захлебнувшись слюной, схватил охапку озими и с размаху бросил ею прямо в лицо не успевшему отвернуться Ефимке. Мокрая и холодная озимь, перепачканная землей, угодила в глаза, в рот. Попробовал было отряхнуться, но в него снова полетела охапка.
– Н-на, сволочь! На, выродок! Жри, жри! Н-на! – кричал отец.
От последнего броска Ефимка успел-таки увернуться. Грязная охапка осыпала голову рядом стоявшего мерина. Тот испуганно фыркнул, дрогнул всем телом и, переступив постромки, помчался с бороной по загону.
– Перестань, тятька. С ума ты сошел? – злобно крикнул Ефимка, отряхиваясь от озими, которая висела на нем, как мох на дереве.
Раскорячившись, отец хотел было взять еще охапку, но, видимо, почувствовал свое старческое бессилие, – ничком свалился на кучу, облапил ее и принялся по-бабьи выть:
– Что наде-елал, ба-атю-шки-и! Без хлеба остави-ил! Сы-ын ро-одной! Ограби-ил. Тридцатку, сволочь, погуби-ил!
Ефимке никогда не приходилось видеть, как плачет отец. В жизни не было такого случая. И теперь он растерялся, жалостливо смотрел то на хныкающего отца, уткнувшегося лицом в грязную кучу озими, то на эту черную, из всех загонов выделяющуюся полосу. Как ему сейчас хотелось, чтобы озимь снова была такая же, как и утром. Но нет, не вернешь назад. Черный загон. Сам чуть не плача, он поднимал тяжелое тело отца и уговаривал:
– Брось, тятька, брось. Ты не беспокойся. Раз агроном сказал… Он без обману… Вот дня через четыре пойдешь поглядишь…
– Чего глядеть, чего-о? Ты гляди – вон сколько наволок ее. Гляди, вся корнями вверх лопнула тридцатка, че-ерт! Я тебя, мошенника, из дому выгоню! Ты и в артель меня силком затащил. В гроб вколачиваешь нас! В кого ты такой?
– Не балуй, – не зная, как утешить, проговорил Ефимка. – Аль маленький?
Извалянный в земле и озими, отец поднялся. Покачиваясь, прошел на межу к лошади, перевернул борону кверху зубьями и, не оглядываясь повел мерина домой. Ефимка, то и дело оборачиваясь на страшный чернотой своей загон, шел сзади и грустно вздыхал.
В Леонидовке уже знали, что комсомольцы с ума сошли – бороновали озимь, и в этот же день толпами ходили глядеть на их загоны.
Сначала, когда говорили об этом Ефимкину отцу и смеялись, он отмалчивался, потом смех этот надоел ему, и он посылал всех к черту. Косясь на Ефимку, злобно кричал:
– Лучше вашего уродится!
А уходили – грозился сыну:
– Не поднимется – голову тебе снесу. Мне плевать, что ты секретарь.
– Всецело с тобой согласен, – покорно говорил Ефимка.
Три дня подряд ходили ребята глядеть свои загоны, но они были все еще черные. И тревожно бились сердца. Боялись друг другу в глаза смотреть. Петька оробел больше. Ведь это он уговорил Ефимку.
На четвертый и пятый день наступила им очередь работать в Левином Долу. Там уже работали плотники, каменщики, землекопы. Производилась чистка котлована, бутили берега, укладывая в квадратики мелкие камни, прорывали подводящий и отводящий каналы, шпунтовали дно, забивая дубовые, с обожженными концами сваи.
Несколько подвод, а с ними и Ефимкин отец, уехали в Алызово. Туда прибыл из Вольска еще зимою закупленный цемент.
До начала сева яровых Алексей торопился с подвозкой материала и черновой работой.
Архипу на берегу оборудовали кузницу, и он уже разогревал, сковывал железные гнезда будущего перемета плотины, склепывал болты, крючья, нарезывал винты. Плотники тесали бревна, снимая кожуру, и намечали венцы. Несколько баб возились у котлов. Готовили обед.
Лишь через неделю вспомнили ребята о своей озими. Сначала отправились к Каменному оврагу на Ефимкин загон. Пришли – и остановились.
– Да этот ли? – опросил Петька.
– Конечно, этот. Вон кучи на меже.
Чистый, будто умытый утренней росой, лежал перед ними мягкий зеленый бобрик загона. Озимь так дружно поднялась, что соседние полосы выглядели серыми, встрепанными. Земля под ними уже заклекла, а подопревшие клочья спутанной куделью лежали у корневищ зеленых былок и своим тлением разлагали их. Со всех сторон обошли тридцатку. Волнуясь от радости и ног под собой не чувствуя, межниками тронулись на загон Сорокиных. Так же зелено на рыхлой земле кудрявилась молодая озимь.
– Отца притащить бы сюда.
– И мамку мою, – добавил Петька. – Тоже печенки тряслись, как узнала.
Отец ходил один. Ребята подкараулили его, когда он возвращался, и встретили у избы.
– Ну что? – заступил ему дорогу Ефимка.
Прищурив глаза, отец повернулся и пошел к мазанке.
Ефимку взяло зло. Вслед крикнул:
– Молчишь, старый?
Вместо ответа скрипнула дверь, и отец скрылся в мазанку.
– Ах ты… – с горечью развел Ефимка руками. – Гляди, совсем онемел человек.
– Ничего, – успокоил Петька. – Он скажет, когда косить летом поедет.
… Весна установилась теплая, солнечная. Для сева самое добро. Как только мало-дело просохло, артель, разбившись на группы, выехала в поле. Кто вику с овсом – зеленые корма – на пару сеять, кто яровые. Свой сухощавый овес обменили в райзо на крупный, сортовой, словно из серебра литый, «Победу». С зари до зари кипела артельная работа. Не хватало плугов, сеялок, – взяли с прокатного пункта. За ужином, который для удобства готовили в большой избе Сотина, вспоминали о тракторе. Обещали прислать к весеннему севу, а сколько ни справлялись, и духу не было.
– Мастерят небось.
– Вот тебе и железный конь!
– Видать, опоили. Ноги отнялись.
– На трактор надейся, сам не плошай, – закончил Сотин.
Он был теперь заведующим распорядком работы и вместе со счетоводом Иваном Семиным, который после скандального раздела с братом вступил в артель и был послан на счетоводные курсы, составлял табличку нарядов на каждый день. Перед ужином наряд вывешивали на стене. Каждая группа заранее знала, что ей завтра делать.
Наряды Сотин давал по себе, по своей силе, а поэтому многие жаловались, что им невмоготу. Однажды поймали Алексея. Посыпались упреки.
– Говорил нам, в артели облегченье труду будет. Чего хвастал? Гляди, спину не разогнешь. Хуже, чем дома.
Алексей удивленно посмотрел на них, вытянул им свои ладони, потом указал на ввалившиеся щеки:
– А это что? Сам работаю, как верблюд. А потом спрошу вас: какой дурак сказал, что вы в артели будете лежать, а в рот с неба манная крупа посыплется? Артель создана для работы. Сначала поработайте, а там увидите, что будет. Приобретем машины, – облегченье увидим.
Другой раз недовольны были расценками.
– Глянь-ка, мужику сорок копеек, бабе – тридцать пять, ребятам по четвертаку. Подумай, нешто летнее дело станет мужик за сорок копеек хрип гнуть?
– Это воля собранья, – ответил Алексей. – Мне еще так думается: эти расценки совсем к черту погнать. Балл ввести надо. А осенью, когда подсчитаем доход, отчислим на погашение кредитов, в неделимые капиталы да на стариков и детей, тогда уже по рабочим баллам, кому сколько приходится, и расплату произведем. Подумайте над этим.
Сотин всегда поднимался раньше всех и ругал тех, кто любил, чтобы им «солнышко в спину уперлось».
– Загоняет он нас, – говорили про Ефима.
Чукин Филипп отказывался в поле ехать.
– Што? – нахмурил Ефим брови.
Вытянув узкое лицо, Филипп пискливым голосом заявил:
– Как же, шут те дери, чай, чижало в такую жару десятину ахнуть. Лошади крутятся. Постромки рвут.
– Почему крутятся?
– Слепни, шут те дери, кусают.
Посмотрел Сотин на Филиппа, жалко стало мужика. Больно уж тощий. Но жалеть нельзя. Тогда всех жалеть. И набросился на него:
– Артельщик, в рот тебе намотать! Ты с бабой-то поменьше бы валялся. Когда вчера выехал?
– С людьми вместе, – часто заморгал Филипп.
– Видел. Люди-то напахались, а ты только на поле потянулся. Звонок для вас завести надо аль в колокол бухать! От слепней, сказано вам, средство есть. Натирай лошадей керосином вперемешку с постным маслом – и постромки рвать не будут.
В горячей работе проходили весна и лето. Уже к севу озимого пришло извещение о тракторе. Отправился за ним Архип. Левин Дол объехал мостом соседнего села. Да не для тракторов строились мосты – чуть не продавил. Оглядели трактор, как новокупленного коня, ощупали, обнюхали, хотели в зубы посмотреть – их не оказалось. А утром прицепили к крестовине три одиннадцатирядные сеялки, и он, пугая кур, собак, настораживая лошадей, затрубил в поле.
Пошли смотреть многие. Но когда Архип, проехав по загону широкой полосой и вслушавшись, правильно ли бьется тракторное сердце, оглянулся, он, пересиливая грохот, крикнул:
– Представление кончилось! Архипу всего один человек нужен!
Долгожданный трактор, грудастый битюг, вошел в артельные будни.
Два праздникаЕфимкину мать в картофельной ботве не заметишь. Копает картошку, сама думает о сыне:
«Шутоломная башка. Пес их дерет с Петькой да с этим Алексеем. Разбили мужиков на две кучи, артель выдумали, плотину сбивают, мельницу. Зачем? Ко-ому-у? Сидел бы, идол, дома. Люди как люди, а у нас…»
Вздыхает старуха:
«Господи, скажи, у кого такой дурак сын, как мой?»
Злобно дергает ботву, обирает картошку. И не видит: идет с гумна по меже ее сын Ефимка, весело насвистывает. На лету головку конопли хватает, рвет и бросает под ноги. Ближе подошел, заметила его мать, а виду не подала. Сама слова подбирает, обругать хочет. За что, хорошо не знает, а только сердце утешить.
– Бог помочь, мамка! – весело крикнул. – Копать тебе – не перекопать.
Разогнула мать спину, поглядела, пожевала губами, набросилась:
– Шеромыжник ты, бездельник, головушка бессухотная! Растешь дому не для прибыли, а для убыли. Шляешься, не знай где, а мать ворочай. Сдохну, окаянна сила, а женю тебя, долговязого.
Стоит Ефимка, над матерью хохочет.
И смех этот ей хуже ножа. Слезы у нее на глазах.
– И что ты ржешь, как жеребец стоялый? Что издеваешься? Да я вот тебя…
Глядит, нет ли чего под ногами, хоть щепки какой.
– Ты, мамка, погодь, – тихо говорит Ефимка. – В сельсовете я был. Приказ прислали, в Красную Армию нас. Вот собирай…
Тихо сказал Ефимка, а слова эти, как бревном, придавили мать. Так и застыла она с поднятой вверх ботвой – на ботве мелкая картошка болталась. Платок с головы на затылок съехал. Потом охнула и клухой опустилась.
– Ты чего это на ведро-то уселась, аль тебе мягко кресло? – поднимая ее, шутит Ефимка. – Пойдем лучше в избу.
Одной рукой ведро с картошкой несет, другой мать поддерживает. Навстречу Авдотья Бочарова, Кузьмы жена, Данилкина мать. Горшок молока в погреб несет. Увидела, смеется:
– Ишь молодые. Вроде как в городе: под ручку. Захмелела, что ль?
– Захмелела, – качнул головой Ефимка. – Испугалась.
– Привиделось что?
– В армию меня берут.
– Тебя?..
И лицо у Авдотьи позеленело.
– Погодь-ка.
Вскрикнула, грохнула горшок с молоком:
– Ми-и-илаи-и, Данилка-то мо-ой…
Быстро пронеслась весть: призываются в армию тридцать два парня, из них четыре комсомольца.
Огласились улицы гармоникой, песнями, прибаутками. Гуляли призывники.
А в клубе на собрании комсомола обсуждались два вопроса: о выборе нового секретаря и об организации красных проводов.
Секретарем выбрали Петьку.
Следующие дни прошли в сборах, в подготовке к проводам.
В воскресенье утром, как только пастухи выгнали скот, а бабы истопили печи, многие тронулись на широкую поляну за гореловским лесом. Там, недалеко от амбара кредитного товарищества, длинными рядами установили столы, скамьи. Возле столов уже собралось много народа. Кто сидел на подъезде у амбара, кто лежал на траве. Все ждали первого удара колокола, за ним – подвод с призывниками.
Наконец, с самой дальней улицы послышалась песня, звон бубенцов. Гулко ударил колокол. Рассыпалось эхо по избам, по гореловскому лесу, по лугу, и село как бы на мгновение затихло, притаилось. Потом сразу во всех улицах раздался грохот телег, песни, лай собак, топот, ржание лошадей. Это мчались подводы. Первыми подъехали две телеги с провизией. Торопливо крича, несколько баб и девок принялись стаскивать с телег мешки, кузовы, ведра. Они быстро накрывали стол, а мужики откупоривали бутылки и четверти с водкой, расставляли по столу, резали хлеб.
Готовился мирской стол: угощение уходящим в армию.
Когда замолк последний удар колокола, к лугу из улиц враскат двинулись подводы с призывниками. На первой – дуга в красных ленточках – ехал сам Ефимка, секретарь комсомольской ячейки, с Петькой, новым секретарем. По другую сторону – подводчик и Алешка гармонист. Промчавшись мимо столов, Ефимка что-то крикнул мужикам, помахал картузом. Подводчик свистнул, вытянул кнутом по лошадям. Алешка рванул гармонь, и телега, готовая растерять все колеса, грохнула по лугу к гореловскому лесу. Лишь видно было, как метались красные ленточки на дуге, как на задке телеги взвивалось красное полотнище с белыми буквами:
КОМСОМОЛ – ВСЕГДА ВПЕРЕДИ.
Вторая подвода понеслась напрямки по лугу мимо дороги. На шестах – плакат, а на плакате:
КРАСНАЯ АРМИЯ – ОПЛОТ СОВЕТСКОЙ ВЛАСТИ.
За ними еще подводы. На одной промчался гармонист Гришуня, растягивая «саратовку». Гармонист был пьян, круто перегибался, потом совсем запрокинулся.
Три раза объехали подводы вокруг леса. Потом, завернув за амбар, остановили белых от пены лошадей.
Первыми посадили призывников, но поодаль друг от друга. Между ними – родню.
Дядя Яков, которого ячейка назначила «вести стол», поднял обе руки, как бы собираясь кого-то благословить, откашлялся и огласил:
– Граждане, проводы рекрутов и мирской стол открываются. Наказ уходящим скажет секретарь нашей ячейки Миканор Степаныч Астафьев.
Никанор, хотя знал, что ему придется говорить первому, все-таки, услышав полностью свое имя, будто удивился, пожал плечами, потом встал и начал речь. Была эта речь заранее продумана, и тезисы ее обсуждались на ячейке. Теперь, вытащив скомканные тезисы из кармана и вытряхнув из них насыпавшийся табак, Никанор положил их перед собой и во все время, пока говорил, не заглянул в них ни разу.
Наказывал Никанор призывникам, чтобы они послужили народу, советскую власть защищали от врагов внешних и внутренних, и, грозно помахав кулаком, крикнул:
– Выполним наш лозунг: «До последней капли крови биться за советскую родину!»
За ним слово взял Алексей.
– Товарищи, мы вас провожаем не только в Красную Армию – мы вас провожаем в большую школу. Красная Армия не только обучает, как бороться, держа винтовку в руках, но Красная Армия также готовит строителей социализма. Наказ мой таков: вникайте во все науки. Эти знания вы принесете в деревню, и силы деревенских активистов по перестройке сельского хозяйства на коллективных началах прибавятся… И никакой враг нам не будет страшен.
Затем говорил Ефимка. Начал он с постройки плотины, мельницы, потом просил мужиков помогать Алексею, ободрял, что мельница выручит, а все село будет электрифицировано.
– Да не только ваше село – соседние деревни осветим.
Глаза его загорелись, и уже громче закончил:
– Товарищи, будем хлопотать, чтобы и на электрификацию нам кредит отпустили. Еще несколько раз надо съездить в город. Да, мы взнуздаем Левин Дол цементной плотиной, мы пустим мельницу. Но этого мало, – мы заставим воду высечь для нас огонь. И всюду, во всех избах запылают лампочки Ильича.
Кто-то крикнул «ура!»
Прасковья говорила от имени матерей новобранцев. Закончила так:
– Хороших детей воспитали мы для Красной Армии – защитников родины.
Дядя Яков чокнулся с Ефимкой, кивнул всему народу, выпил до дна и потянулся к огурцу. Его примеру последовали все. Они чокались с призывниками, тянулись через столы. Некоторое время, пока закусывали, разговора не было, а когда выпили еще по стакану, некоторые, уже вылезая из-за столов, подходили к призывникам, обнимались, целовались и просили «соопчаться письмами».
Какая-то из матерей попробовала удариться в голос, но на нее закричали, а крепче всех собственный сын. Поворчав что-то, мать смолкла.
– Гармонисты, знай дело! – крикнул дядя Яков и первый принялся отплясывать.
За столами остались одни ребятишки. На луговине уже собралось большое количество людей. В середине шла пляска. Плясали все – такой порядок. И тех ребят, которые никогда не плясали, вталкивали в круг, заставляли.
Когда пошел плясать Данилка и весело затопал ногами, неожиданно раздался протяжный плач с причитаниями. Это Данилкина мать. Начали было утешать ее, но это еще сильнее подзадорило бабу, и теперь она уж выла полным голосом.
Услышал Данилка голос матери, крикнул ей что-то и пустился вприсядку.
Кто-то из мужиков закричал:
– Ехать пора, наро-од!..
Остановились танцы, замерли гармоники. Отделились призывники, собравшись кучей. В несколько голосов раздался плач матерей.
И в тот момент, когда раздался звон бубенцов, а телеги двинулись на дорогу, Ефимка взмахнул руками, и призывники запели:
Как родная мать меня
Прово-ожа-ала-а,
Как тут вся моя семья
Набежа-ала…
И всей толпой со смехом, гомоном двинулись за подводами.
Ефимка орал громче всех:
Будь такие все, как вы,
Ро-то-зеи…
Что б осталось от Москвы,
От Расеи?..
Подводы уже ехали полем, и песнь металась по обносам овса, нескошенных загонов проса, густо наклоненных поспевающих подсолнухов. Сзади длинной толпой по дороге шел народ.
Женщины не голосили. Только одна Данилкина мать все бежала за своим сыном, цепляясь ему за хлястик пиджака.
– Сы-но-ок, Данилушка, дай хоть разок тебя окщу! Материнско-то благословение ни в огне не горит, ни в воде не тонет.
– Оставь, мамка, предрассудки. Ты меня лучше не конфузь.
Но мать не отставала и, когда Данилка поворачивался к ней спиной, мелкими крестиками крестила его, а в левой руке держала маленькую иконку.
– Сыно-ок, – не унималась мать, – хоть образок-то возьми.
У Дубровок подводы остановились и ждали, когда подойдут призывники.
Подводчики кричали:
– Ребята, скорей – вряд доехать!
Началось прощание, последние слезы матерей! Не сдержались и девки от слез. Ефимкина мать крепко обхватила сына за шею, повисла и что-то все шептала ему. Что шептала, Ефимка не слышал. А когда прощался с ней, то, поцеловав в губы, почувствовал, что губы у матери соленые.
С отцом прощаться было легче. Старик только и нашелся сказать:
– Так-то, сынок. Уезжаешь?
– Уезжаю, тятька.
– Поезжай.
Призывники усаживались на высокие, подбитые сеном сиденья. Петька все не спускал глаз с Ефимки. Сжималось сердце, жаль было товарища, знал, трудно ему будет без него.
Глаза Алексея блестели, сердце учащенно билось. Привезли то, чего давным-давно ждали с большим нетерпением, а некоторые уже и ждать перестали.
В дощатый сарай бережно установили тяжелый ее корпус с ротором, вал, шестерни, шкив и громоздкую, похожую на вытянутый колокол всасывающую трубу.
Мужики отдувались, разминали плечи, отряхивали с себя стружки, солому. Алексей, суетясь, проверял, не было ли за дорогу поломки. Потом вышел из сарая и, сдерживая улыбку, ни к кому не обращаясь, спросил:
– Как везли?
– За дрожины боялись. Два бревна вдоль положили.
– Машина тяжелая.
Хотел было пойти к плотине, где уже отдирали доски, но дорогу заступил Трусов, ездивший с подводчиками за турбиной.
– Матвеич, слышь-ка, – оглянувшись на мужиков, проговорил он.
– В чем дело? – отозвался Алексей.
– Мужики толкуют, спрыснуть, слышь, ее надо.
– Кого?
– Турбину эту самую, – указал Фома на сарай. – И устал народ…
– Что ж, ладно! – улыбнулся Алексей. – Спрыскивайте.
– Это знамо дело, только ты распоряжение дай аль записку какую в потребилку.
– Сколько вам нужно?
– Гляди, по народу бутылок пять выпьют, как есть. А ежели не хватит, своих добавят.
Алексей написал записку, Фома пошептался с мужиками, отправили двоих в село, потом опять к Алексею:
– Матвеич! Слышь-ка…
– Что, мало вам?
– Да нет. Мужики хотят, чтобы и ты в компанию с ними. Без тебя пить не желают.
– Правильно, – подхватил веселый Бочаров, расправляя усы, – первую чашку тебе, Лексей Матвеич.
– Избавьте от этого. Да и некогда, дело меня ждет.
– Дело не медведь – в лес не убежит, – пропищал Чукин Филька. – Выпьем, и у тебя веселей оно, шут те дери, дело-то пойдет.
Как ни отговаривался Алексей, все-таки мужики принудили «спрыснуть». Водку принесли быстро, уселись в сарай, где помещалась турбина, разложили на полу газету, а на газету хлеб, лук, колбасу. Чукин налил в чашку водки.
– Ну-ка, пей, – поднес он Алексею. – Пей, легче будет.
Чашка заходила по рукам. В дверь заглядывали рабочие, приходившие будто за делом, а сами на уме: «Авось не обнесут». Водки на всех не хватило, сбегали еще, и тогда развязались языки. Наперебой рассказывали, как они ехали в Алызово, как получали там турбину, как укладывали ее на дроги и как всю дорогу не спускали глаз, боясь – вот-вот где-нибудь при спуске с горы она свалится.
Слегка покачиваясь, Алексей вышел из сарая и направился к рабочим.