Текст книги "Лапти"
Автор книги: Петр Замойский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 49 страниц)
Петр Замойский
Лапти
Книга первая
Левин дол
Часть первая
Зри в триГнали стада.
Резкие удары кнута оглашали улицу.
Парни и девки бежали встречать коров и овец.
Солнце опускалось за опушку гореловского леса. Медленно и низко плыла тяжелая туча, отливая кровавым заревом. Озаряясь молнией, она гулко вздыхала раскатами грома.
Из окна ветхой избенки, стоявшей неподалеку от синей, с пошатнувшимися крестами церкви, наискосок от сельсовета, высунулось женское лицо. Тревожно поглядела женщина по сторонам и звонко позвала:
– Аксю-ютка-а!
Босоногая шустрая девчонка опрометью выбежала из-за угла погребицы.
– Что, мамка?
– Аль ослепла? Стадо гонят… Где у тебя Гришка-то?
– Он в глине балуется.
– Гляди, как бы коровы не задавили… А Петька где?
– За мазанкой с Ефимкой.
Тогда, еще более высунувшись и перевесившись через подоконник, мать крикнула:
– Петька-а-а!
– Э-эй! – донеслось от мазанки.
– Беги, сынок, за коровой. Опять к кому-нибудь в огород забежит. Кольнут вилами в бок – и гляди тогда.
Петька с Ефимкой побежали в конец села.
Туча закрыла полнеба, надвигалась ближе, становилась угрюмее. Пронесся порыв ветра, зашумел деревьями. Вырвало с чьей-то крыши клочья соломы, взвило вверх. По дороге несся огромный столб пыли… Вдруг ослепительно сверкнула молния, и сразу же раздался удар грома. Косяком, с ветром и пылью, хлынул крупный дождь. Тревожно закудахтали клушки, за ними, спотыкаясь и падая, неслись цыплята. Вскачь по переулку мчались с поля подводы.
– Аксютка-а! – испуганно закричала женщина. – Где ты запропастилась?
– Тут я, мамка, тут. Гришку несу.
Ливень бил в стекла, щелкал по дощатым сеням, по крышам. Вразброд, тревожно и громко блеяли овцы, шарахаясь в стороны от быстро несущихся жеребят, ревели и бежали коровы.
Девки и бабы, подхватив подолы сарафанов, гнались за овцами, на бегу ловили их.
– Дьявольщина! – ругалась тетка Елена, упустив из рук ярку. – Глядите-ка, всех овец разгоняли. Где их теперь найдешь!
– Васька! – кричала от церкви другая женщина. – Наша, что ль, Осенька лежит? Ухо расхвачено у ней?..
– Нет… У этой на лбу звездочка.
– Гляди, звездочка… Месяц увидишь, коль упустишь.
Мокрый и усталый, шел вдоль дворов пастух. Ему теперь все равно, куда разбежится скотина.
Дождь затихал. Потянуло ветерком. Пахнуло травой, прелым навозом.
Петька пригнал корову.
– Опять в огороде у кого-нибудь была? – спросила мать.
– А где же ей быть? Набаловалась.
– Гони во двор. Сам в избу иди, переоденься. За топкой надо сходить. Завтра хлебы, а топка сырая.
После уборки сели ужинать, а потом Петька с Аксюткой ушли спать. Прасковья осталась подмесить тесто.
Вошла молодая вдова Дарья.
Седьмой год идет, как нет ей вестей от мужа. Сколько она ни писала и ни ездила в город, мужа не нашла. Обращалась в какое-то бюро, которое взялось было отыскать ее мужа, но сколько ни ждала, никаких известий не было.
А жила с мужем всего около года.
– Ну, как твой-то? – спросила она Прасковью.
– Скоро к нему собираюсь.
– Проведать?
– Маслица отнести, еще кое-чего.
– Вот тебе раз! Иль у них этого добра нет? То, бают, комиссары все продукты захватили, а то маслица отнести.
– Зря болтают. Была я намеднись в ихней столовке. Щи одни.
– А на самой фатере была?
– А то разь нет.
– Гоже небось?
– Какой гоже: мешки соломой набиты.
– Болтай, Пашка!
– Ей-богу, не вру.
– Гляди-и! Твой-то мужик жох. Живо какую-нибудь заведет на мешке-то.
Не первый раз слышит Прасковья такие намеки.
– Пущай.
– Как пущай? А ты, покуда он близко, на веревочке держи его. Почаще наведывайся. Улетит – не поймаешь.
Прасковья соскоблила с ладоней тесто, завязала квашню и сердито двинула ее на лавку.
– Зачем вы все зря говорите?
– Слухи, Паша, ходят. Наши бывают в городе, тебе-то не бают, а все мне.
– Какие слухи?
– А такие. – Она загадочно добавила: – Разные.
– Мой не такой.
– То-то и толкую… Гляди в оба, зри в три.
Пришел дядя Яков.
– Паша, сенокос в воскресенье сама делить пойдешь, аль мне там вместе с тобой отхватить?
– Режь вместе.
Дядя Яков оглядел ввалившийся в избу простенок, постучал по нему кулаком.
– Эх, Пашка, сходила бы ты к Степке, попросила бы хлыстов десять. Вывалится стена, чего тогда!
– Нет, дядя Яков, лучше сдохну, а не стану говорить ему. Опять начнут болтать: «кому – на, а кому – нет». Спасибо, на хворосте умылась. Все глаза продрали мне. Стыдно на улицу выйти.
– Дело хозяйское, не перечу. Ты когда же идешь к нему?
– В это воскресенье.
– Ну, с богом.
Дядя Яков ушел, а Дарья стояла у двери.
– Я тоже пойду. Забегла к тебе только сказать. Попомни слова мои.
– Болтай больше.
– Люди бают, не я. Мне што… я для тебя…
И ушла.
Долго, облокотившись на квашню, сидела в задумчивости Прасковья.
«Нет, надо самой все узнать… Неужто и вправду он… Что я тогда делать буду?»
В воскресенье, еще до звона к утрене, Прасковья напекла сдобных лепешек, завязала их в узелок, натискала в горшок нетопленого масла, в другой наложила свежего творогу с густой сметаной, «закалила» два десятка яиц и собралась идти в город.
Петьке с Аксюткой наказывала:
– От двора, ребята, никуда не бегайте. В случае какая грешина [1]1
Грешина – пожар.
[Закрыть], тащите все на конопляник.
С двумя узлами вышла межой на гумна, а с гумен тронулась дорогой, по ржаному полю.
Бурая зацветающая рожь тихо шелестела колосьями и клонилась от утреннего свежего ветерка; вдали ярко освещенные только что показавшимся солнцем виднелись яровые. Овсы хотя были зеленые, но уже кое-где выбросили ранние метелки, а проса широкими перьями лезли вверх и глушили собою березку, молочай, осот.
– Проса гожи! – невольно проговорила Прасковья. – Каши нынешний год много будет.
Из-под ног вспорхнула перепелка, за ней пулей взвился жаворонок и запел.
Донесся звон колокола. Медные перегуды плавали по полям, густо дрожали в воздухе и далеко замирали в синеющих далях.
А вот степь, которую сегодня будут делить, вот и лес. Дубровки. Столетние дерева покойны… Лишь изредка встряхивали они своими косматыми вершинами. На опушке леса трава мягкая, словно ковер, и запах от нее приторный, дурманящий.
Где-то на ближнем дереве глухо ухнула кукушка. Прасковья, радуясь и этому свежему утру, и бодрости своей, и тому, что она идет к мужу, звонко крикнула:
– Кукушка, кукушка, сколько лет мне жить?
По лесу гулко перелилось, удаляясь:
– Ы-ыть…
Помнила она: придут, бывало, сюда с гармошкой, заберутся в самую глушь к роднику в овраге и сидят. А вверху над ними – круча, а на самой круче – пустующая сторожка с зияющими отверстиями окон.
Потом хороводом выйдут на поляну. Зальется двухрядка, раздастся звонкая песнь, поплывет по обрыву, по долине, усеянной цветами, и потонет где-то на окраине леса. В луга тронутся. И луга, пышные, нарядные, будто поют с ними вместе. Вот покорно склонили головки синие колокольчики, вот качается ковыль и трясет серебристой бородой, а вот задорно играет ветерок в белых кудряшках пахучей кашицы.
– Кукушка, кукушка…
Молчит кукушка.
«Что это я, дура, с ума сошла аль маленькая? Торопиться надо… Вряд к вечеру дойти. Ведь сорок верст».
Дарьины слова вспомнила: «Зри в три».
«Сплетни одни… Мой – не такой…»
На перекрестке Прасковью нагнала подвода.
– Эй, Пашка, аль в город?
– Туда.
– Гостинцы, что ль, в узлах-то несешь?
– Да так, кое-чего.
– Подкорми, подкорми его… Чего ж, садись, подвезу!
Дядя Егор остановил лошадь. Прасковья села.
– Ты сам-то аль на базар? – спросила Прасковья.
– Меринка хочу купить. Бороновалку я ведь продал, А вы чего с хозяином думаете делать? Весь век, что ль, он в городе будет жить? Все равно когда-никогда придется пахать землю… Лошадь бы вам надо завести… Да и мальчонка подрастает… Крестьянское дело без лошади какое?..
– Говорила я ему, а он не хочет.
– Захочет, погоди, придет время.
Хлестнул лошадь кнутом, она дернула, телега загромыхала, стебли трав защелкали по колесам. Солнце уже припекало. Скоро показалось и соседнее село.
К полдню подъезжали к городу. Сначала показался громоздкий собор с высокой колокольней, потом бывшая пересыльная тюрьма с дюжиной труб, а когда ближе подъехали, то из-за берез сквера вынырнул белый купол нардома.
Город с трех сторон опоясан большой рекой. Реку перерезает длинный красный мост. Огромные быки со стороны течения упирались в дно, а рельсы на их ребрах покрылись ржавью и зеленой плесенью.
В далеком уездном городе стояла тишина. В нем не было ни фабрик, ни заводов, ни даже поблизости железной дороги. Он напоминал большое село.
На Советской площади, в самом центре города, – церковь. Недалеко от церкви – молодой сквер. Небольшие деревца, березы, липы, клены, дружно принялись и зеленели, земля под ними добротная – чернозем.
Влево от сквера, окнами на церковь, – ряд красных, низеньких и чрезвычайно похожих друг на друга домиков. На домиках вывески:
УОНО
УКОМТРУД
УКОМ ПАРТИИ
УКОМСОМОЛ
Дядя Егор подъехал к воротам двухэтажного дома, в котором был трактир Карасева. Сам Карасев стоял на балконе, обтирал вспотевшую лысину. Прищурившись, он долго рассматривал приезжих.
Дядя Егор снял картуз, поклонился.
– Как поживаем, Андрей Кузьмич?
Карасев узнал его. Да и кого Карасев не знал!
– А-а, это ты, Егорушка? То-то, гляжу я… Небось к базару, а?
Меринка купить вздумал…
– Купи, купи… Базар завтра ба-альшой будет. Лошадей татары навели, стра-асть… Сейчас у меня сидят. Ну, отпрягай да иди к ним, торгуйся.
Прасковья взяла узлы и собралась уходить.
– Придешь, что ль? – спросил ее дядя Егор. – А то и домой вместе поедем.
– Там увижу… Может, приду… Ты не с ночевкой?
– Как выйдет. Если нынче куплю – уеду. Предбазарье-то вон, вишь, какое, лучше базара. А завтра, гляди, что будет!
– Ну, тебе виднее. А я пойду искать Степу.
– Помяни ему, кто вез-то тебя!
Прасковья пошла в общежитие, где раньше жил Степан и все члены уисполкома. Но оказалось, что общежития уже нет, столовой тоже нет, и все «ответственные» разошлись по квартирам.
Куда и на какую улицу перешел Степан, Прасковья не знала.
Она долго бродила по городу, не решаясь спросить, где теперь живут члены уисполкома. Жара усиливалась. Пыль на улицах тучами поднималась вслед за проезжавшими подводами. Из всех окрестных сел люди съезжались сюда на базар, который должен открыться завтра. Но сегодня надо занять места и заранее найти ночлег.
Вдоль дорог, близко к палисадникам, стояли телефонные и телеграфные столбы.
Какая-то женщина старательно и не торопясь объясняла Прасковье:
– Так вот и иди по этой улице и иди. Первая проволока повернет налево – не ходи; другая направо – это в больницу, а третья – она и будет. Прямо на палисадник уткнешься. Дом – большой, синий. По бокам, с одной стороны, ворота крашеные. В них не ходи, а в калитку. Рядом крыльцо со ступеньками.
Прасковья пошла.
Вот телефонные столбы разделились: один – влево, другой – вправо. Пошла дальше, к краю города. Там уж виднелись кузницы, старое здание воинского присутствия, канатные мастерские, а еще дальше – кладбище.
Но до края города не дошла. Телефон повернул к синему большому дому. В том селе, где жила Прасковья, таких домов не было. Этот дом, конечно, принадлежал богатеям.
Прасковья взглянула на крыльцо: высокое оно, много на нем ступенек.
«Тут!»
Отворила калитку в воротах, оттуда на нее лениво забрехала собачонка, вся обвешанная репьями. На крыльцо вышла толстая, с сердитым лицом, женщина. Тяжело вздохнув, она утробным голосом спросила:
– Это вам кого?
– К мужу я, – ответила Прасковья.
Женщина повела глазами в другую сторону, увидела кур, облепивших свиное корыто, и наотмашь бросила в них помелом.
Кого?
– Степана Иваныча.
– А вы кто ему будете?
– Да жена я его… Нешто он вам не говорил?
Женщина покачала головой.
– Он ушел. Митинга у них. Иди, подождешь.
Прасковья вошла в дом, прошла в Степанову комнату. На глаза попалось полотенце. Это полотенце она ему давно еще принесла. Обрадовалась полотенцу, как родному:
«Гляди-ка, цело».
Положила узлы и попросила у хозяйки воды умыться.
Умылась, причесала волосы и села. Стала оглядывать комнату. Все убрано, все на месте, полы вымыты, разостланы половики, а на окнах занавески.
Заглянула за перегородку. Там стояла кровать. Около перегородки – стол, а на столе аккуратно сложены книги, бумага. Повела глазами по стенам. Висят разные портреты, картины.
«Ишь как у него тут!»
И ей вдруг неловко стало. Робость охватила. Невольно подумала, оглядев себя:
«Втащилась к нему – да в лаптях, да с обветренной рожей. И что я, дура, сарафан такой напялила на себя? Ну, чего хозяйка подумает? Дикосовый надо бы надеть».
Зеркало висело на стене.
«Небось хозяйское».
Поправила волосы под платок.
«А чего я боюсь? Аль чужая ему? Аль не муж он мне?»
И улыбнулась.
В зеркале увидела голубые глаза с поволокой, русые взбившиеся волосы, а на щеках смуглый румянец.
Вспомнила про гостинцы и спохватилась:
«Ах, дура, совсем забыла! Ведь масло-то небось растопилось и яйца перебились».
Развязала узел, стала перебирать яйца, лепешки. Некоторые лепешки раскрошились, яйца были целы. Масло размякло, но из горшка не вытекло. Над платком, чтоб не сорить на пол, съела измятые лепешки, вынула яйца, обтерла их, постлала на стол бумагу и положила.
«Пойду встречу его».
Затрещал телефон. От неожиданности вздрогнула, испуганно посмотрела на загадочную коробку с двумя колокольчиками и ручкой. Такого чуда, которое само звонит, она еще не видела.
Вошла хозяйка и сказала:
– Он скоро придет.
– А я навстречу ему пойду, – улыбнулась Прасковья и вышла.
В зале народного дома много было приезжих из деревень. Они толпились возле дверей, в проходе, на скамьях сидели.
Прасковья протолкалась вперед, глазами поискала Степана, но не нашла.
Митинг был в самом разгаре. Какой-то высокий и тощий человек, ссутулившись, ходил по сцене, размахивал руками и все что-то сердито кричал. И хотя голос у него был надорванный, охрипший, он все же не переставал говорить, грозил кому-то крепко сжатыми кулаками, злобно таращил глаза. Казалось, он ругает эту собравшуюся здесь публику.
Прасковье стало жаль тощего и сутулого человека. Ведь он был еще молоденький, худенький, а вот, вишь, кто-то обидел его, чуть до слез не довел.
Хотелось с кем-нибудь поговорить. Обернулась – рядом старушонка.
– Бабушка, ты не знаешь, за что казнят этого человека?
У старушонки морщинистое лицо, в глазах слезы. Не оборачиваясь к Прасковье, она ответила:
– Целый час, родимая ты моя, все баит и баит, целый битый час. И где только у него берется? Тощий-то какой, сухой-то какой-ой!.. Молочка бы ему, сердешному! Парного, прямо из-под коровки… Сирота, мотри, несчастна, разобижена.
Вдруг тощий человек остановился, взмахнул рукой и с надсадой что-то выкрикнул. И сразу же так затрещало в зале, что Прасковья даже вздрогнула. А тощий и высокий сердито повернулся и ушел со сцены. Из-за стола раздался басистый голос:
– Следующее слово товарищу Сорокину!
Прасковья так и вскинулась. Захотелось сейчас же пойти к нему.
Но Степан уже начал говорить. Тревожен был его голос. Прасковье казалось, что Степан ругает кого-то, кто сидит вот здесь же. Она знала, что таким голосом он, когда был председателем сельсовета, говорил на сходках или ругался с богачами.
Степан говорил о каких-то заморских буржуях, о том, как эти буржуи хотят приехать на кораблях, отобрать у мужиков землю и отдать ее помещикам, а фабрики и заводы – господам.
И не утерпела. Толкнув старушку и указав на Степана, прошептала:
– Это муж мой, Степа.
Голос Степана поднимался все выше, становился звончее.
– Знаем, загрызли бы нас, да зубы у них гнилые. А ежели торговать с нами хотят – поторгуем, воевать хотят – повоюем. В обиду не дадимся, на подкупы не пойдем. А кто мешаться под ногами будет, тем гадам башку долой!.. Большевик – народ такой…
Степану хлопали и кричали долго. А он стоял и вытирал мокрый лоб. Кто-то читал по бумаге, поднимали руки, потом встали и протяжно пели. А после этого все рванулись к выходу.
Прасковья мельком видела, как к Степану сразу подошли несколько человек, принялись жать ему руку, торопливо что-то говорили, а он улыбался.
Тряхнув головой, собрал бумажки со стола, сунул их в портфель.
Степан, никогда не удивлявшийся, что к нему приходила Прасковья, на этот раз, неожиданно встретив ее около дверей, вздрогнул:
– Ты… как сюда попала?
– А я прямо с фатеры.
– Одна?
– Одна. Подвез меня дядя Егор.
– Ну, пойдем.
Шел и все время оглядывался, словно боясь кого-то встретить. Прасковья еле поспевала за его крупными шагами. На ходу говорила ему:
– Я кое-что принесла тебе. Корова-то на отеле у нас, а я у людей масла заняла. Топить не стала, ты, я знаю, чухонское любишь.
– Зачем пришла? Или к завтрему на базар?
– Да ведь… – замялась Прасковья, – Надо бы ребятишкам купить кое-что.
– Стало быть, ночевать останешься?
– А то как же? – удивилась она, потом, улыбнувшись и покраснев, тихо прошептала: – Я, Степа, мотрика, того…
– Что?
– С Троицы, как приходила тогда к тебе.
– Может, ошиблась?
– Аль впервой?
Степан опустил голову, а когда пришли на квартиру, то говорил мало. Все ходил из угла в угол, брал со стола книги, раскрывал и бросал их обратно.
Было тихо. Солнце зашло за дома. Прасковью давила тяжесть, от дневной жары разболелась голова. Хотелось прилечь, отдохнуть. Прислонилась к спинке дивана. Степан подошел к ней, положил ей ладонь на лоб и посоветовал:
– Ты легла бы отдохнуть. У тебя голова горяча.
– И то, нешто отдохнуть. Жарко ведь нынче.
– Ляг, а пока отдыхать будешь, я велю самовар поставить. К чаю разбужу тебя.
Разула лапти, сняла чулки и легла.
Легла и – словно в пропасть провалилась!
Сначала слышала, как Степан все шагал по комнате, что-то говорил хозяйке, потом шаги становились глуше, а затем и совсем замерли.
Напоследок донесся приглушенный стук самоварной трубы и… чей-то назойливый голос:
«Так и иди по столбам, иди…
И вот она идет. Переходит через мост, через улицу. Но дома все одинаковые. Всю улицу прошла.
Где же?
Далеко у самой реки в тумане колышется серое здание.
«Там… Воинско присутствие… проводить Степу… на войну…»
Взбирается по лестнице, отворяет дверь. В помещении много народу. Суетятся, толкаются, а друг с другом не говорят. Оглянулись на нее, а некоторые засмеялись.
«Где же Степа?.. Надо бы найти…»
За столом в дыму, будто за пологом, писарь сидит. И все пишет он, все пишет.
– А где Степан? – спрашивает его Прасковья.
Писарь, не оглядываясь, отвечает:
– Не знаю.
– Сорокин Степа, мой муж.
Тогда писарь поднял голову, и Прасковья увидела, что это был лысый старик, с глубоко ввалившимися щеками. Он торопливо стал рыться в бумагах и все повторял:
– Сорокин, Сорокин…
Вдруг рассердился, схватил что-то тяжелое, ударил по столу. Задребезжали стекла в окнах, звякнули какие-то колокольчики на столах, и писарь выкрикнул:
– Дайте мне… регистратуру… Да, да, Сорокин.
У Прасковьи сперло дыхание. Какой знакомый голос! Будто это сам Степан кричит. Опрометью бросилась от старика – и к солдатам.
– Ты куда? – спрашивает ее Дарья.
– Где регистра?
Дарья делает страшные глаза, шепчет:
– Она проволокой опутана.
Оглянулась Прасковья, – все опутано проволокой: столы, стены, солдаты и сам писарь.
– Где она теперь?
– Уехала.
– А Степа?
– И он с ней. Беги: может, догонишь.
Выбежала на улицу – никого. В поле тронулась.
Издалека слышится звон колокольчиков. Все ближе, ближе… С ветром и свистом мчится на нее тройка… На телеге пьяные мужики, а с ними старшина. Лицо у него черное, борода по ветру развевается. И кричит старшина приглушенным голосом:
– Жена приехала, не ходи-и…
Опять голос Степана:
– Па-аш!..»
Проснулась, Степан стоит возле.
– Эко ты здорово уснула! Самовар давно готов.
– Господи, ужели я спала?
– Насилу добудился тебя. А на дворе, глянь, какой дождь идет.
Встала, ощупала лицо – потное, сердце тревожно бьется. Долго умывалась, потом села, указала на гостинцы.
– Это Аксютка тебе яиц-то прислала. Дубовой корой она их красила. Сейчас я, Степа, какой нехороший сон видела… Будто лошади бегут, гора. Мотри-ка, к горю какому.
– Ерунда, не верь в сны.
– Колокольчики звонили, а кто-то… риги… вот не выговорю слово… какую-то звал. И голос вроде твой был. Чудно приснилось!
Сели пить чай. Прасковья забыла про сон, рассказывала про хозяйство:
– Отпололись мы теперь… Проса гожи… Вот лошадь бы еще нам да у избы простенок починить.
– Да надо бы…
– Как-нибудь починим. А ты ешь, ешь, не гляди на меня, я ведь сыта. Что-то мало ешь, как я гляжу. Дома, помню, ты больше ел.
– Отвык, вот и не ем.
– Нешто можно от пищи отвыкнуть? Ты и так просох. Творог со сметаной ешь. Больно хорош вышел. Два дня стекал. Яйца вон… Которые лучше выбирай. Масла на лепешку мажь.
Угощала, а сама всматривалась ему в лицо, словно хотела по нему угадать что-то. Но лицо Степана было усталое, сухое и сонное.
Потом принялась рассказывать о том, кто в селе поженился, кто умер, у кого родился ребенок, чью лошадь украли Увар с Ваньком, у кого лавочник Лобачев купил посев на корню к за сколько.
«А что, ежели прямо мне так и заикнуться ему?» – подумала Прасковья.
И, пугаясь, оглядываясь, в то же время как бы шутливо улыбаясь, спросила:
– Что это болтают там наши, слышь: которы у вас тут старых жен побросали, с новыми невенчанны живут?
– Про кого это так говорят? – нехотя отозвался Степа н.
– Да так, болтают.
– Только один и развелся.
– А зачем?
Медленно и устало ответил ей Степан:
– А затем, что жить приходится в городе… Новые люди, работы много, а человека подходящего под рукой нет.
Прасковья поняла просто:
– Аль жена к нему не ходила?
Степан усмехнулся. Поглядел в окно, потом рывком ответил:
– Какой толк, что придет? Поговорить не с кем. О чем со своей деревенской поговоришь? Знамо: о просе, о нужде, кто женился, кто умер, когда корова отелится.
Не то дымом от Степановой папироски, не то чаем захлебнулась Прасковья. Поставила блюдце на стол, откашлялась и с замиранием сердца, почти не слыша своего голоса, прошептала:
– И ты, слышь… хошь завесть какую-то?
Степан удивленно посмотрел ей через голову, покраснел, сжал черные брови и обиженно ответил:
– Правда, делать вам там нечего, вот и болтаете. На мое место бы вас посадить.
Вздохнул. Сердито отодвинул всю закуску от себя и низко опустил голову.
У Прасковьи от жалости к нему помутилось в глазах. Она быстро пересела к Степану на диван, обняла его и стала гладить ему волосы, приговаривая:
– Степа, ты не серчай. Степа… Дура ведь я, аль меня не знаешь? И все мы такие… Думается нам… а тут слухи идут… Ты не сердись, ведь и так ты устал, я вижу… Погляди на меня, Степа… Дай мне свою руку, дай, я ее подержу… А что это она у тебя так дрожит, а?
… Отвыкла ли Прасковья спать вдвоем, или было тесно на кровати, но только всю ночь переворачивалась с боку на бок, закрывалась с головой и вновь сбрасывала одеяло.
А Степан – как лег, так, не повернувшись к ней ни разу, и уснул.
К утру, когда совсем рассвело, обняла его, сонного, целовала в жесткие усы, бритые щеки, что-то шептала ему, и он проснулся.
– Ты что не спишь? – спросил Степан.
– Да так…
– Чего так?
– Не спится мне всю ночь.
С закрытыми глазами жалась к нему и на ухо шептала:
– А ты что же… Чай, будет сердиться-то… Сте-оп…
Ласкалась, кладя его голову себе на грудь, жаркими губами целовала.
– Сте-оп, милый…
Степан поднялся и проговорил:
– Пора вставать, светло.
– И то, пора.
Когда встали и собрались, Степан сказал:
– Если пойдешь на базар, деньги в столе возьми.
– А ты разь не пойдешь со мной?
Мне срочно надо в уземотдел идти.
Постучалась и вошла хозяйка.
– Самовар готов, а вам, Степан Иваныч, записку прислали.
На конверте почерк знакомый.
«Степа, вчера ждала тебя, а ты не пришел. Потом я поняла, когда ты позвонил. Если хочешь – звони к Ракитиным. Я у них.
Катя».
Прасковья повязывала платок, гляделась в зеркало. Оттуда на нее глядел Степан. Улыбнулась ему, но взгляд у Степана был чужой. А когда обернулась, он уже взялся за ручку телефона и звонил. Звон этот напомнил ей вчерашний сон, сердитого писаря, тройку лошадей с колокольчиками.
– Квартиру Ракитиных! – прокричал Степа. – Я это… да… Сорокин. Позовите… регистратуру. Что?.. Да… Ничего… Может быть, сегодня… Так после обеда…
Повесил трубку, тоскливо проговорил:
– Делов… по горло.
Только сейчас заметил, что у Прасковьи перекосилось лицо и дрожали губы.
– Что с тобой?
Глядела на него огромными глазами и едва выговаривала:
– Сон… вчера… ригистра…
Степан впился в Прасковьино лицо.
– Ну?
– Жена приехала… не ходи…
– Ерунда тебе снится, – прошептал Степан, отворачиваясь.
– Степ, – схватила его за руку, – скажи, кто эта ригистра?
– Ты не поймешь. Давай чай пить.
Уселись за стол. Степан почему-то сам начал часто-часто говорить о хозяйстве, о сенокосе, о ребятишках. Прасковья слушала молча. И было странно смотреть на нее: она будто и слушала и не слушала. Уперлась в одну точку – туда, к столу, к книгам – и все всматривалась, и краснела, и бледнела, дрожали губы.
– Як вам скоро приеду, – говорил Степан, – О лошади мы тогда…
Вдруг заметил… заметил невыразимый ужас на ее лице. Вот она резко встала с дивана, кошкой прыгнула туда, к книгам. Шарахнулся за ней Степан, хотел схватить за руку, но было поздно.
Стеклянными от страха глазами впилась она в роговую с белыми камешками гребенку, вертела ее в руках. Вопросительно вскинулась на мужа, а он, красный, как кирпич, только и успел пролепетать:
– Как же это она…
Спохватился и громко выкрикнул:
– Хозяйка бросает всякую… дрянь!
– Что тут? – вбежала толстая женщина.
– Зачем бросаете? Чья? – указал Степан на гребенку в руках Прасковьи.
– Вам Лучше знать, – передернув лицо, ответила хозяйка.
Прасковья, бледная, подошла вплотную к ней и, задыхаясь, спросила:
– Ваша гребенка?
Хозяйка отшатнулась, замахала руками.
– Никто у нас такой сроду не носит… Степан Иваныч, да разве вы… Ведь это…
Но увидела злые глаза и тяжело задышала.
– Может, наша… Ну-ка, я погляжу…
А Прасковья уже бросила гребенку на пол, придавила ногой, – гребенка хрустнула. Отшвырнув куски ее в угол, крикнула:
– Сволочи, сволочи все!..
Прасковья, закрыв лицо, хлопнула дверью и, судорожно трясясь и все крича «сволочи!», выбежала на улицу.
… Долго и бесцельно толкается Прасковья среди народа на базаре. И сама не знает, зачем ходит, что ищет. Оглушительно и отчаянно стучат кнутовищами в горшки горшечники, дробно грохают жестянщики, вставляя донья в ведра. Шумит и ревет базар на все голоса. Где-то играют на гармонике, поют песни пьяные бабы, кто-то кричит, ругается, и все это вместе шипит, клокочет, толкается и мелькает перед глазами Прасковьи.
Вот подошел к ней мужчина, предлагает ей по дешевке купить четверть самогона; вот старая, толстая, обрюзглая женщина сует под нос какие-то тряпки, а сама слепо жмурится от солнца.
По дороге бегают два мужика. Они гоняют хромую костистую кобылу. Один тащит ее за повод, а второй ременным кнутом нахлестывает под брюхо и под ляжки. Оба кричат, как сумасшедшие, но кобыла вертит хвостом, жалобно моргает слезливыми глазами и едва идет.
Прасковья вспомнила о дяде Егоре. Принялась искать его среди лошадников, но не нашла и направилась к Карасеву. Заглянула в поднавес, но и там телеги дяди Егора не было. «Мотри-ка, вчера купил и уехал. Теперь я одна осталась».
Снова слонялась по базару, очнулась у чьего-то палисадника. Долго стояла и смотрела, как некоторые уже запрягли лошадей, укладывались и уезжали по домам. Возле телег увивались ребятишки, хвалились друг перед другом гостинцами. Вспомнила, что надо ребятам кое-что купить, а как о ребятах вспомнила, потянуло домой.
И снова защемило сердце, слезы застлали глаза.
«Плачу, – мелькнуло в голове, – плачу… А может, ничего и нет, может, зря?.. Пойду сейчас к нему, спрошу».
Чуть не бегом, сталкиваясь со встречными, направилась к уземотделу. Там быстро, шагая через ступеньку, поднялась на второй этаж. Народу в помещении было много, насилу пробралась к кабинету. Отворила дверь, жадно и испуганно заглянула, – пусто. Еще быстрее, не оглядываясь, сбежала вниз, на улицу. И удивительно: почему-то стало легче оттого, что не захватила Степана. Пошла на базар, купила ребятишкам гостинцев и, когда направилась к выходу, на дорогу, услышала, как кто-то ее кличет:
– Пара-ань, аль оглохла, Паранька-а!
Обернулась: за ней бежала тетка Дуня. Это у нее, в первую пору, когда Степана только что избрали в члены уисполкома, стоял он на квартире.
– Куда тебя так несет, а?
– Теть Дуня, – обрадовалась Прасковья, – это ты?
– Знамо я. А тебя и не угадаешь издали…
Вглядевшись в лицо Прасковьи, тетка Дуня ахнула:
– Кормилицы-матушки, ты што, аль прямо с постели? Уж не хворала ли?
– Хуже, теть Дуня.
– Лапынька, – затормошила ее старуха, – что с тобой?
– Нутро болит.
– Небось ребятишки в такую сухоту вогнали. С ними ведь скружишься.
– И не говори.
– Знаю, знаю.
Оглянувшись, старуха тихо спросила:
– Твой-то как, помогает, что ль, тебе?
Прасковью передернуло. Старуха заметила, как побледнела и даже пошатнулась Прасковья.
– Что ты, аль чего… не того?
– Язык не повернется и сказать… Разве ты ничего не слыхала?
Тетка Дуня часто заморгала своими добрыми глазами и, наклонясь, зашептала:
– Поэтому-то и догнала тебя, Паранюшка, поэтому. Слыхала! Как не слыхать? Нешто в нашем городе прокрадешься? И что это пошло такое, а? И все она, Катька, дьявол, распутница. Уж такая и – и… прости меня, царица небесна.
Прасковья, сдерживая душившие ее рыдания, подалась к тетке Дуне, схватила ее за плечи:
– Стало быть правда?
– Сама видала, сама… Да что ты?!
А Прасковья уже судорожно рыдала:
– Те-етя-а, чего же мне тепе-ерь, горе-емы-ышно-ой.
– Не плачь, Параня, не плачь, матушка, – принялась утешать ее старуха. – Зачем плакать?.. Зачем зря себя тревожить? Бро-ось… Вишь, из лаптей-то вытряхнулся, в шляпке захотел… А все ведь че-ерт один. Баба она баба и есть. Только разговор другой.
И когда Прасковья, все еще вздрагивая от рыданий, уходила, старуха крикнула ей вслед:
– Ночевать-то ко мне зашла бы…
Ничего не ответила ей Прасковья и не обернулась.
– Домой, туда, к ним, – шептала она, уже выйдя из города и поднимаясь на гору.
А с горы, когда оглянулась назад, видно было, как утопает городишко в садах, как мелькает златоглавый большой собор, то качаясь, то скрываясь во мгле. На далеких взлобьях гор переливается и сползает синее дневное марево. И кажется: будто не марево это играет по горам, а течет огромная бурливая река.
Показались мельницы соседнего с городом села. Мельниц много, и разбросаны они по лугу без всякого разбора. У самой дороги стояла старая ветрянка с худыми крыльями, провалившейся крышей. Тропа к мельнице заросла травой, широким лопухом зарос недокованный жернов в траве. Рядом со старой мельницей стояла новая – стройная, обшитая тесом. Причудливая резьба украшала карниз крыши, а на самой макушке железный петушок вертелся от ветра.