355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Замойский » Лапти » Текст книги (страница 20)
Лапти
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:17

Текст книги "Лапти"


Автор книги: Петр Замойский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 49 страниц)

Юха старается

Жгучий мороз, бревна трещат, в окнах свету не видать, а Устину жарко. Идет улицей Устин, полушубок враспашку, шапка на затылке, от самого пар, как дым из трубы.

Не дождался он конца собрания. Видно, до свету опять, до петухов, колгота продлится. Да и что понять в этом шуме? Чего хотят Алексей и Петька? Ноги подкашиваются у дяди Устина, идет, шатается. С самого утра шумит собрание, – когда кончится, никто не знает.

Сколько же собраний этих теперь? С утра до ночи каждый день! И не только в клубе или в школе, непрерывны они в любой избе. В самой захудалой лачуге сплошные идут митинги. Обедать ли сядут, ужинать, на улице с кем встретятся – само вылетает слово:

«Колхоз».

И в газетах одно и то же.

«Сплошной в Бекетовке!»

«Сплошной в Черновском районе!!»

«Сплошным объявлен округ!!!»

Взять уполномоченных. Носятся они из села в село. Когда только спят? Совсем не отдыхают.

А дядя Устин хочет отдохнуть. Ему с мыслями надо собраться, с бабой потолковать.

Но и в своей семье гвалт, и в своей избе митинг. Сын Ванька за колхоз, старший – против. Дочь Аксюха с мужем в колхозе, Катерина с мужем – нет. Вчера сестры ругались из-за кудели, нынче из-за колхоза. Братья вчера мирно говорили о хозяйстве, нынче – один на дыбы, другой кулаки ему под нос.

Вот тебе и отдохнул дядя Устин и поговорил со старухой! Нахлобучил шапку и опять на собрание.

Да один ли дядя Устин ходит теперь? Все ходят, все слоняются. Даже бабы, которые редко на собрания глаза показывали, и они толпой валят.

А слухи и сплетни – как чад из плохо протопленной печки. Соберутся где-нибудь несколько словоохотливых баб, и ну небылицы былью оборачивать. Иная после придет домой, мужика с ума сводит:

– Выходи из колхоза.

Вот Варюха-Юха – молодая вдова. Самая на селе великая сплетница. Кто бы ни начал ее слушать, заслушается. Как она говорит! – и не веришь, да поверишь. Один печальный взгляд чего стоит. А эта по сторонам прищуренная оглядка: «Нет ли, мол, чужих людей в избе?»

Окна занавешены глухо-наглухо.

– Вот еще, бабыньки, какой случай был в одном колхозе, – вздыхает Юха. – Записались эдак которые, лошадей все согнали в одну конюшню, заперли их на большой засов; а лошади и давай взаперти лягаться. Уж так они лягались, так бились изо всей силы, ку-уды-ы к ним подступиться. Подошел конюх к двери, только засов отодвинул, как его дверью шибанет! Индо весь лоб расхватило. Долго бились лошади, выбежали из конюшни все в крови. Мужики давай считать. Семи нету. Куда делись? А которые выбежали, увидели вольный свет, да как прыснут к своим дворам, и хвост трубой. Подбежала каждая к избе, остановилась у окна и ржет. На свой двор, вишь, просится. А пошли мужики тех семь в конюшне искать, глядят и в ужасти приходят. Лежат они врастяжку. Стали их мужики на канатах выволакивать, а у одной вся как есть голова разбита, у другой нога пополам, а у коей али грудь вдребезги, аль бок печь печью.

Охают и ахают бабы, жмутся друг к дружке, а у Юхи-сплетницы даже слезы на глазах.

Машка, сноха церковного старосты Гаврилы, смеется. Веселая она баба.

– Я вам расскажу, вот уж расскажу! И не поверите спервоначалу. Есть такая в Алызовке коммуна. Названье у нее не нашенское: «Маяк». Едем мы третьеводни с мужиком на базар. Маслица я повезла продать. Доезжаем, глядим, у ихней мельницы, у коммунской, костер горит, а посередке бо-ольшущий котел. Мужик мой, Арефий, и говорит мне: «Погодь, Машка, карауль лошадь, как бы не увели, а я пойду. Больно антиресно, что это они там огонь разожгли?» Подходит к костру, а возле него баб эдак двадцать, кто в чем по-зимнему одеты, сидят. Он их и спрашивает: «Вы чего тут караулите?» А они ему: «Мы картошку варим». – «Да разь двадцати дурам надо сидеть, чтобы картошку варить?» Они его, Арефия, в смех. «Сам дурак. Ты бы сперва глаза разул, да в котел глянул, и говорил». Глянул он в котел, а там никакой картошки и нет…

– А што же там? – не терпится Юхе.

Машка смеется, тонким визгливым голоском кричит:

– Ме-е-ешо-очки одни-и, бабыньки, мешо-очки! И в каждом-то, а их всех двадцать, у бабы своя картошка варится. И крепко-накрепко эти мешочки веревочками перекручены. Мужик мой, Арефий, спрашивает: «Зачем же вы, дуры бабы, в мешочках картошку варите? Вы бы ее прямо всю в котел высыпали». А бабы ему говорят: «Пробовали, да не вышло. Только начнет увариваться, то одна схватит картошинку, то другая, а на нее глядя – третья. Так, пока варится, всю ее и растащат. Мы уж в мешках надумали. Каждая свой мешочек знает».

Смеются бабы. Потешно: коммуна, а картошка врозь.

– Ну, родные мои, не хотела я говорить, а уж если на то пошло, – отдохнув, опять берется Варюха-Юха, – я про эту картошку такое слыхала, индо волос на голове шевелится.

Перестали смеяться, молча наклонили головы к Юхе. А она поправила платок, огляделась, – все ли приготовились ее слушать, – и начала:

– Вот что с этой картошкой вышло в одной коммуне. Так же варили ее, только в чугунке. Одна баба жадна у них была, сама вдова. Ребятишек у нее куча, и завсегда голодны. Казнилась, казнилась она на своих детей, жалко стало. Вот и вздумала она украсть вареной картошки прямо из чугунка. Стряпуха куда-то отвернулась, она возьми выдвинь чугунок да хвать одну, хвать другую, и все за пазуху ее, горячую, за пазуху. Насовала полну, а тут, как на грех, стряпуха идет. Баба скорее чугунок в печку, сама стоит как ни в чем не бывало. Жгет ей грудь, огнем смертным палит, а она только морщится и стоит, время отводит. Сразу-то уйти неловко: догадается, мол, стряпуха, а вот постоять вроде для близиру, тогда и уйти можно. Стояла, стояла да ка-ак закричит недуром, как шмякнется, и давай кататься по полу. Стряпуха испугалась, не знает что делать. За народом тронулась. Прибежали люди, а баба совсем без памяти. Ну-ка ее раздевать. Только сняли кофту, оттуда и посыпалась картошка. Индо в кисель вся измята. Глянули на груди – они бугор бугром. Запрягли лошадь, бабу прямо в больницу отвезли…

Юха замолчала, глаза прижмурила.

– Дальше-то что же, дальше?

– Выговорить, бабыньки, трудно.

– Да говори. Все равно страшно.

– Ну вот… Пролежала она, эта несчастная вдова, две недели в больнице и пришла домой без грудей.

– Ой, мамыньки! – вскрикнула сноха церковного старосты. – Куда же они?..

– Обе отвалились, – ответила Юха.

Ахают, вздыхают бабы и слушают сплетни до утра.

Перерыв

Из окружного города приехали в Леонидовку Судаков с кожевенного завода и Хватова со спичечной фабрики.

Вместе с Прасковьей и Дарьей работница провела в селе несколько женских собраний. Собрания прошли крикливо, с руганью.

С Судаковым вышло еще хуже. Он пытался провести собрание в третьем обществе, а его оттуда чуть не выгнали.

На заседании ячейки решили сломить третье общество и послать туда Алексея, Петьку, кузнеца Илью, счетовода колхоза Сатарова и Хватову.

Что представляло собой это общество?

А вот что: туда не иди запросто, с открытым сердцем, – впрок не пойдет.

Там взвешивай каждое свое слово.

Мужика из третьего общества сразу отличишь. Одет хорошо, говорить начнет – глаза в сторону. Баба идет улицей – не поклонится.

Девок из третьего общества ни в какое другое не сосватаешь. Во второе, может, выдадут, да и то за богатого, а первое не суйся – до порога не допустят.

Богатое, гордое, жадное это общество!

В девятнадцатом за бесценок наменяли всякого добра у рабочих. В голодовку двадцать первого начисто обобрали самарских мужиков и держали их в батраках за кусок хлеба.

Земли у них вдвое больше, чем в других обществах. Но им и этого мало было.

Тайно и явно арендовали еще в своем селе и в чужих деревнях.

Вот в такое-то общество и направилась сейчас пятерка. На подмогу пригласили старых артельщиков. Им было сказано, чтобы пришли на собрание попозднее.

Пятерка тихо шла вдоль улицы.

Навстречу – группа мужиков. Они полушепотом что-то говорили между собой, пересмеивались. Узнав Алексея, смолкли и убавили шаг. Впереди шел Евстигней Бутков.

Поровнявшись, он снял шапку и, весело ухмыльнувшись, воскликнул:

– А-а, товарищи! Вы что же, той стороной, видать, прошли?

Алексей, не желая говорить с ненавистным ему человеком, промолчал, но Петька ввязался:

– Мы, дядя Стигней, со всех сторон можем пройти.

– Это как сказать, – качнул Стигней головой, а локтем слегка толкнул соседа.

– Очень даже просто, – ответил Петька. – Мы завсегда ходим с открытым лицом.

– А ежели ветер будет дуть? – загадал Стигней.

– Ветра мы не боимся, – понял его Петька. – Ветер собачий брех по селу разносит.

– И то правда, – согласился Стигней, ударяя ладонью о полу шубы. – Но ведь и собаки разные бывают?

– Верно, что разные. А у вас, в третьем обществе, очень злые, – загнул уже теперь и Петька.

– На кого как, – вздохнул Стигней.

Петька хотел что-то ответить, но Алексей толкнул его, и он замолчал. Так и шли молча до сборной избы.

Петька волновался. Доклад поручен ему. И не доклад тревожил, а начало. Как начать? Может, и слова не дадут сказать?

В просторных избах собралось много народу. Но как разместился он? Неопытному человеку мало что понять. Набились и набились в обе избы. И хорошо. Начинай, веди собрание. Только обстрелянный активист может разглядеть, что к чему. Разместился же народ так: в переднюю избу, где стояла печь, сгрудились одни мужики. Сидели они за столом, на лавках, на конике, иные на полу уселись или прижались к печке, к кутнику. И все отчаянно курили. Курили тоже неспроста. Во второй же избе – большой горнице – бабы.

«Ага! На бабах думают отыграться», – решил Алексей и, не поздоровавшись с притихшими мужиками, протолкался во вторую избу.

Бабы в третьем обществе одна другой не уступит. Иная ласковой прикинется, а сплошай – укусит пуще осы. Другая ни за что ни про что обрешет.

Вот и сейчас неопытный опять ошибется.

Шутками, прибаутками встретили бабы Алексея. Не только расступились, пропуская к столу, но согнали четырёх, чтобы на их место усадить пришедших. На шутки Алексей не ответил. Прошел и сел молча. Бабы удивились. Они же знали, что Алексей никогда в карман за словом не лазил, всегда отвечал им, шутил, а тут нахмурился, молчит. Тогда подсела к нему самая боевая, смелая Афанасья, по-уличному – Фингала. Села близко, подмигнула бабам, двинула Алексея плечом, и в руках у нее очутилась коробка. Была эта коробка из-под пудры, но вместо пудры там нюхательный табак. Фингала стукнула по ней пальцем, взяла щепоть, нюхнула и, улыбнувшись, предложила нюхнуть Алексею. Но он не взглянул. Тогда поднесла коробку Петьке, тот отвернулся. Кузнецу Илье, который никогда не отказывался нюхать, поднесла, но тот словно не заметил. И задорная, озорноватая улыбка исчезла с лица Фингалы.

– Какие они, бабыньки, серди-итые, протянула она, вставая. – Гляди, забодают.

Алексей строго оглядел собрание и сурово крикнул в первую избу:

– Для вас, что же, особое собрание будет?

– Там тесно, – ответили ему.

– Хватит места! – крикнул счетовод Сатаров. – Аль отсиживаться вздумали?

– Курить там нельзя, – послышался второй голос. – Хозяйка ругает.

Хозяйка сидела с бабами на большом кованом сундуке.

– Я вам покурю! – крикнула она. – Возьму ухват, потурю!

– Что разоралась – «потурю», – басисто передразнил кто-то. – Курить-то нечего.

– Слышь, в потребилку два ящика привезли, – шустро подхватил еще один голос.

– Это для колхозников.

– Нет, для всех. Только не за деньги дают, а за масло да яйца.

– Где же яиц взять? Куры зимой не несутся.

– Почему?

– Петухи отпуска себе взяли.

– Как же теперь быть?

– Заместителев пущай власть назначает.

– А кого?

– Хоша вдовцов аль уполномоченных райсельпо.

Мужики захохотали, а бабы взвизгнули. Смешно и Петьке. Он не прочь гоже расхохотаться. Только очень суровое лицо у Алексея. И понял: улыбнись он, улыбнись Илья, Алексей, Сатаров, поддержи этот враждебный смех – и собрание сорвешь. Активисту сельскому, кроме моего прочего, надо еще знать, когда смеяться, где и по какому случаю.

Алексей стукнул кулаком по столу:

– Кончили спектакль?

Мужики перестали смеяться. Бабы захихикали, а чей-то голос настороженно произнес:

– Пора свой открывать.

Перед тем как предоставить Петьке слово, Алексей решил дать тон собранию. На такие дела он мастер. Первым делом – не встал, как обычно вставал, когда открывал собрания, вторым делом – не снял шапки, хотя было жарко, и последнее, что особенно заметили все, он, начав говорить, не назвал собравшихся ни «товарищами», ни даже «гражданами».

– Что ваше общество кулацкое – это все знают. Что оно срывает хлебозаготовки и каждый почти день обнаруживаются ямы, с хлебом – это и район знает, мы – тем более. Но что вы, третье общество, посмели выгнать рабочего, товарища Судакова, посланного к вам сюда в село Коммунистической партией, – это дело невиданное. Отдаете вы себе в этом отчет? Конечно, отдаете. Кто главный виновник? Все тот же, кто пытался взорвать плотину, кто сжег кооперацию и оставил без жилища пятнадцать семей. Вы думаете, что если не было кулаков на вашем собрании, все шито-крыто? Не-ет. Мы их разыщем. Они не спрячутся за спины…

Тут не утерпел, передернул брови, встал и стальным голосом продолжал:

– За чьи спины пытаются спрятаться кулаки? За спины некоторых бедняков. Но мы знаем, кого надо взять за шиворот. Я заявляю: этому делу мы дадим ход. А теперь о другом… Вам известно, какая задача поставлена советской властью? Известно. Задача перед нами – вовлечь новых членов в артель. Думаете, с этим делом медлить будем? Выслушивать кулацкие сплетни? Не пройдет номер. Артель показала, как надо работать. И мы не успокоимся до тех пор, пока в артели будет не сорок пять домохозяев, а все четыреста восемьдесят, исключая кулаков… Слово для доклада имеет Сорокин.

Петька не ожидал, что Алексей так быстро повернет свою речь к его докладу. Он засуетился, но, вспомнив, что не надо высказывать ни малейшего волнения, медленно разложил листки, подумал и уже твердым голосом, не только подражая речи Алексея, но, как и он, передергивая бровями, начал свой доклад. И с первых же слов заметил, что никогда он так складно и понятно не говорил. И по мере того как он все более и более воодушевлялся, народ прекратил разговор, смех, из первой избы один за другим осторожно входили мужики, прислушивались, о чем-то шептались.

По-разному, но все смотрели на Петьку, и он неодинаково смотрел на них. Бросая взгляды на баб, еще более просто говорил, доказывал, насколько трудно женщине в своем хозяйстве, сколько времени отнимает возня с печью, с коровой, с детьми и как потом, когда вступит в колхоз, будет легче и спадет с бабы печная обуза, потому что будет столовая, спадет забота о детях, потому что будут ясли.

– Мы теперь, – отирая пот со лба, продолжал Петька, – не только восстанавливаем промышленность, мы заново строим фабрики, заводы, мы под сельское хозяйство подводим фундамент машин, тракторов, комбайнов. Единоличному хозяйству конец наступил. Это ясно для каждого. Ясно и вам. Кулаки почуяли свою гибель. Недаром они сожгли наш кооператив, не зазря попытались взорвать плотину и, наверное, не раз еще попытаются выступить против нас. Но, товарищи, – высоко поднял голову Петька, – мы с этим кулачеством расправимся.

Петька остановился, нашел выписку, заглянул в нее и зычно крикнул:

– Беднота, слушай! Теперь у нас имеется достаточная материальная база для того, чтобы ударить по кулачеству, ликвидировать его как класс и заменить его производство производством колхозов и совхозов. Понятно? Почему, спрашивается, надо ликвидировать кулачество? Потому, что теперь совхозы и колхозы могут дать стране хлеба больше, чем давали кулацкие хозяйства. А при сплошной коллективизации, при машинизации и удобрении эта же земля в два, в три раза выше даст. Нельзя ли кулаков не трогать? Нельзя ли их в колхоз принять? Может, они работать там будут? Так советуют правые уклонисты. Они в санях под шубой хотят провезти к нам в колхоз кулацкие туши. Но мы знаем пословицу: «Пусти козла в огород». Потому и пришли сюда к вашей бедноте и середнякам звать их в колхоз. И мы уверены, что беднота с середняками войдет…

Мужики, надеявшиеся на баб, что те «одни управятся», мало-помалу входили из той избы, а под конец речи ввалились все. В упор смотрели на Петьку и ждали, не скажет ли чего еще. По лицам не трудно было угадать, что доклад сильно всех встревожил. Особенно раскулачивание. Кого-кого, а третьего общества оно больше всех коснется. До этого, читая газеты и пользуясь слухами, многие думали: «Авось мимо пронесет».

Долго молчали. Несколько раз Алексей спрашивал, есть ли вопросы, но никто вопросов не задавал. Спрашивал – не хочет ли кто высказаться? И говорить никто не хотел. Тогда Алексей заявил:

– В молчанку играть привыкли? Не выйдет. Мы до утра просидим, а дождемся, когда рты раскроете.

Этому замечанию даже не улыбнулись. Знали: не шутя сказал Алексей. Стоявший возле голландки горбоносый Осип, бедняк, певчий на левом клиросе, густым басом проворчал:

– Ежели до утра, Симеон-столпник и тот заговорит.

– Ну-ка, – крикнул ему кузнец Илья, – раскачайся. Говори.

– Голоса у меня нет, – хмуро ответил Осип.

– Где же ты голос сорвал? – спросил счетовод Сатаров.

Рядом стоявший мужик, усмехнувшись, ответил за него:

– На рабочего здорово орал, вот и сорвал…

– Будет! – разозлился Осип. – Сами вы больше моего кричали. Что валите на меня? Голосу я лишился…

Но его перебили:

– В безголосые записать Осипа! Раз он голосу лишился – лишенец.

Его подняли на смех. Разозленный Осип заорал:

– Безголосый? К лишенцам? То-то и есть, зря на это собрание лишенцев пустили. Как мы при них в колхоз писаться будем?

Алексей с Петькой переглянулись. Они совсем упустили из виду – а не пробрались ли «безголосые» на это собрание? Алексей зорко осмотрел собрание, но, никого не видя из лишенцев, которых он знал в лицо, удивленно спросил:

– На кого намекаешь, дядя Осип?

– Позорче погляди, – таинственно прищурил он глаза.

От двери раздался мягкий, вкрадчивый голос Стигнея. Кивая на Осипа, ядовито заметил:

– Мужик как будто и хороший этот Осип, а вот часто заговариваться стал. Ишь лишенцев нашел. Где же ты можешь лишенцев углядеть, ежели у тебя такой большой нос?

– А у тебя меньше? – с сердцем выкрикнул Осип.

– Рви бумажку, давай смеряем, – предложил Стигней.

Алексей постучал карандашом:

– Стигней Митрич, ты что этим хочешь сказать?

– А то и скажу, – серьезнее начал Стигней, – прямо в глаза скажу. Вы разбаловали бедноту. Вот в колхоз зовете. Рай обещаете. Принимаем рай. И в колхоз все согласны, все пойдем, только одно условие: чтобы и работать всем.

– Правильно, – насторожился Алексей.

– То-то «правильно». Ну-ка, заставь вон Осипа работать! На печке пролежит, а не пойдет. У меня руки, гляди, в мозолях, а у Осипа что в мозолях? Глаза от непробудного спанья. А вы его комитетским хлебом кормите. За что? Осип не пойдет в колхоз. Ему никакие колхозы не нужды.

Долго Стигней говорил, размахивая руками, а потом со злобой крикнул:

– Все в колхоз, говорю, согласны! Всех берите, всех как есть! Правда, мужики?

– Правда, – взбудораженно поддержали его.

Стигнея еще более раззадорило. Вышел на середину. Во весь голос гаркнул:

– Огулом согласны?

– Согласны, – ответили уже из обеих изб.

– Пиши всех! – решительно указал пальцем на бумагу и, расталкивая мужиков, двинулся к столу, – Пиши!

Как бы удивившись сам такой своей решимости, а главное чувствуя, что сейчас все внимание обращено на него, он, оглядев собрание поблескивающими глазами, удало взмахнул рукой:

– Так и занесите в протокол: все третье общество вступает в колхоз! Так и запишите. Правильно я настаиваю, мужики?

– Правильно! – в один голос загудело собрание.

– Возраженьев писать всех подряд нет? – словно разъясняя, еще повторил Стигней.

– Нет!

Алексей тихо усмехнулся:

– Говоришь, всех писать без разбора?

– Да, огулом. Промеж нас нет разладу.

– И кулаков писать?

– Каких кулаков?! – громко, чтобы слышали все, крикнул Стигней. – Где их нашли? Пиши всех.

– Начну я всех писать… а вдруг карандаш сломаю?

Илья перебил:

– Кулаков нам в колхоз не надо.

– Как, как? – нагнулся к нему Стигней. – Говоришь, кулаков не надо?

Подумал, почесал висок, отступил назад и, обращаясь уже не к Илье, а к народу, произнес:

– Раз не надо, то и мы подумаем.

Баба от голландки решительно заявила:

– Не пойдем в колхоз! Режьте нас, не пойдем.

Другая тоскливо пояснила:

– Сейчас-то жрать нечего, а тогда и совсем зубы на полку.

Но ей певуче ответил молодой женский голос:

– А ты ничего, Хрестинька, ты иди в колхоз. Он, этот колхоз-то, всех нас прокормит. И сеять и пахать не надо.

Голос был настолько ехидный и враждебный, что Алексей невольно глянул в ту сторону, откуда он раздался. Глянул и удивленно приподнял брови. Это говорила дочь Лобачева, выданная в третье общество.

Начал приглядываться к женщинам и заметил, что среди них то тут, то там виднелись замужние дочери, снохи, сестры лишенцев. Прогнать их с собрания нельзя. Они голоса не лишены, но было ясно, какой от них дует ветер.

– Объявляю перерыв! – совершенно неожиданно заявил Алексей.

Прищурившись, зорко оглядел собрание, увидел старых колхозников и кашлянул. Колхозники догадались, для чего объявлен «перерыв» и что означает кашель.

Они сразу взялись за свое дело. Самое настоящее собрание только началось. Каждый колхозник взял в обработку того, кого заранее наметил. И громко, чтобы всем было слышно, начал разбирать по косточкам его хозяйство, приводить примеры, сравнивать его заработок со своим. Загудело собрание, разбилось на группы, кучки. Кричали, спорили, ругались. Колхозники знали, как и с кем говорить. И если выходило, что кто-либо слишком упорно огрызался, на него тогда наступали двое-трое старых колхозников.

Больше всех орудовали кузнец Илья и счетовод Сатаров. Оба они принадлежали к четвертому, самому маленькому, но дружному обществу, где теперь было больше половины колхозников и с первых же дней обобществили лошадей и ссыпали семена.

Илья, сухолицый, прокопченный, моргая слезящимися глазами, не убеждал, а словно кувалдой бил по голове. Кузнеца уважали, спорить с ним было невозможно и не к чему. Знали, плохого Илья никому не желает. А убеждал он просто. Глядя поверх головы того, с кем говорил, кричал:

– Еловый пень! Вот у меня кузница. Что, меньше твоего я зарабатывал? Стукну молотком – пятак, другой раз стукну – гривенник, а Васька кувалдой хватит – вот и полтина. Чем плохо мне? А пошел. А ты за что цепляешься? Сломаешь лемех, весной – куда? Ты думаешь, чинить тебе стану? Колхозной починки хватит.

Алексей зорко следил за всеми группами, чутко прислушивался к спорам. Вон у двери работает Петька. Он стоит среди группы мужиков и что-то втолковывает одному из них. Вон Семин Иван кого-то урезонивает, вон Егор сразу отвечает троим. Они нервничают, кричат, ругаются, а он совершенно спокоен. Из той избы слышен густой голос Ефима Сотина. Около Сотина самая большая группа. У сундука в углу работница Хватова с бабами. Видать, трудно ей. И уже голосом сдает, а крикливые бабы слова ей не дают выговорить. Но сквозь весь этот гам и шум, как огромная труба, то и дело вздымаясь, слышится голос счетовода Сатарова.

– Недавно еду я из Сиротина, – ревет он на всю избу и пальцем указывает на Алеху. – Лошадь у него хромает. «Что, говорю, Алеха, с лошадью?» – «Засеклась, слышь». – «Где?» – «В избу пустили. Притолока, слышь, сверху осела. Лошадь-то пригнулась, а ногой между досок попала. А в доске гвоздь».

Еще выше поднимает голос, закрыв глаза:

– А у нас все лошади в теплой конюшне. Дверь широкая, притолоки высокие, корма – ешь не хочу-у! Алеха, без лошади ты останешься. Куда пойдешь? – К нам придешь. Просить будешь? – Будешь. Дадим? – Поглядим.

Каждую фамилию записывал Алексей с биением сердца. Рядом, словно проверяя, стоял Стигней. Еще зорче, чем Алексей, наблюдал он за всеми. Стигней сразу разгадал, зачем ввалились после прихода Алексея старые колхозники. Увидя теперь, что записалось двадцать пять хозяев, он поднял руку.

– Мужики, стой! Говорил я, всех огулом надо было писать. Что же это одиночками?

– Сколько там?

– За двадцать пять валит.

– Мы понемножку, – ответил Сатаров. – Мы не жадные.

– Тогда пишите… и меня, – решительно заявил он.

Собрание замолкло. Этого от Стигнея не ожидали.

Алексей прищурил на него глаза, вопросительно уставился и завертел карандашом.

– Что глядишь? Пиши, – взволнованно проговорил Стигней. – Лишенец я, что ль?

– Хуже! – выкрикнул Илья.

– Это почему? – опешил Стигней.

– Нет тебе веры.

Но собрание, – кто записался и кто еще нет, – дружно разрядилось, словно обрадовавшись:

– Пишите Стигнея Митрича.

– Пишите, и мы войдем за ним.

Алексей в упор посмотрел на Стигнея и внезапно спросил:

– Жеребца сдашь?

Такого вопроса Стигней не ожидал. Он было замялся, но потом, быстро оправившись, ехидно упрекнул:

– Вы кого принимаете, жеребцов аль людей?

– Ладно, – проговорил Алексей и записал.

После Стигнея странички чистого листа не хватило…

Затянулось собрание. Некоторые бабы ушли домой. От духоты нечем было дышать. По избам носился угар от табачного дыма. С лиц у всех текли ручьи пота. Лампа несколько раз собиралась тухнуть.

Сатаров, возбужденный и радостный, предложил спеть «Интернационал». Тут же, не дожидаясь, сам затянул:

 
Вста-ава-й, пр-роклять-ем…
 

И как только раздались первые слова, несколько баб, словно их холодной водой облили, взвизгнули и, нарочно толкая поющих, шумно побежали к двери. Эта враждебная выходка еще более подбодрила поющих, и многие из них – Илья, Сатаров, особенно Алексей – вспомнили, что давно, очень давно не пели так дружно «Интернационал». Всем известные слова этого гимна сейчас, в этой духоте, в этой обстановке, где враг еще был налицо, заблистали невиданной новизной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю