355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Замойский » Лапти » Текст книги (страница 4)
Лапти
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:17

Текст книги "Лапти"


Автор книги: Петр Замойский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 49 страниц)

– Ага, папа-алась!

Хоть и знала, что это он, но вздрогнула и вскрикнула. А он, не дав опомниться, уже целует ей щеки, губы, уши, глаза, шею.

– Да будет, Степа, перестань… Увидят люди, – задыхаясь, отбивается она.

Рвут цветы, плетут венок и идут вместе туда, на опушку, где уже шумят девки и парни. В хороводе Пашка становится к девкам, а Степан берет у Гришухи гармонь, забрасывает ремень через плечо, и несутся радостные переливы серебристых голосов двухрядки по лесной чаще. Девки вздыхают полной грудью, а с ними и Пашка выводит свою любимую:

 
Ты не сва-атай, сват бага-атый,
Ты не ми-ил моей душе-е,
Мне твоих хо-ором не надо,
С ми-илым любо в ша-алаше.
 

Звонкой, празднично-цветистой и шумной оравой двигаются по лесу, идут в самую глубь. И гудит могучий лес задорной девичьей песней. Потом в село. У мазанок стоят бабы улыбаясь; некоторые кивают на Пашку:

– Самая хорошая из всех девок.

– Нынче осенью окрутят их со Степкой.

Льняные расчесанные волосы вьются по плечам, золотистые кудерьки треплет ветерок, а голубые ленты, вплетенные в венок, тонкими змейками ласкают щеки.

На лугу, около реки, народу – от стара до мала привалило. Расступились, сделали для плясок широкий круг. Степан садится на зеленый бугорок, круто растягивает гармонь, заводит плясовую.

– Наташку! – кричит кто-то. – Наташку плясать!

Полная, румяная, выходит Наташка, Пашкина соперница. Дошла Наташка до середины круга, остановилась, повела карими глазами на Степана и пошла уже боком вперебор, легко пристукивая каблуком. И все моргает Степану, задорно блестит глазами, что-то обещает ему взглядом своим, а он лишь смеется да Пашке кивает.

Долго пляшет Наташка: то лебедем поплывет, головкой плавно поведет, то на одной ножке покрутится, платочком взмахнет. И когда притопнула, тряхнула упругой грудью и остановилась около подруг, все сразу взглянули на Пашку и крикнули:

– Пашку на смену, Пашку!.. Ну-ка, кто кого?.. Вы-ходи-и!

Мельком бросила Пашка взгляд на Степана, а тот кивнул головой. Для Пашки у Степана особая игра.

… Легко, будто на крыльях, взметнулась Пашка, остановилась, замерла на миг и снова пошла. Мерно ступает по земле, звонко ударяет в ладоши, машет платочком… А Степан старается вовсю… Переливаются серебристые подголоски часто-часто, плавно и гулко урчат басы…

Кто-то неустанно кричит:

– Чаще, чаще!..

Пашка разошлась, раззадорилась, дрожит вся, от пляски не помнит себя. Перед глазами мелькают чьи-то лица, но их уже не разобрать. Только чувствует, как огнем пылают щеки… И все сильнее и быстрее мчится по кругу, машет платочком, хлопает в ладоши, плавно поводит плечами, круто взбрасывает голову…

Посиделки кончились, и навещать приходили только Дарья, тетка Елена да дядя Яков. Дядя Яков всегда шутил, смеялся, спорил с Петькой, а Прасковье говорил:

– Не тужи, баба, перемелется – мука будет… Сын-то какой растет, за него теперь держись…

Как-то приползла бабушка Акулина. Отдышалась, протерла подслеповатые глаза, увидела сидевшую с большим животом Прасковью, ласково заглянула ей в лицо.

– Все думаешь?.. Вот и думай теперь…

Вздохнула, оперлась подбородком на клюшку и тихо, с укором спросила:

– Чего бают наши, в слезы ты, слышь, ударилась?

– Зря, баушенька.

– То-то… Тужить будешь – змей-горыныч летать будет…

Дошел хлеб в доме, Прасковья ходила занимать под работу ржи. Ходила долго, но никто не давал. А которые и давали, то под озимь.

– К дедушке Матвею пойду.

Осьмину дал дедушка Матвей. Тянула ее до масленицы, а перед масленицей испекла последние хлебы. Собралась с Петькой к сестре ехать, нашла подводу, да вдруг схватило живот, зарезало, а к вечеру совсем слегла и застонала.

Петька испугался, Аксютка – в голос, а Гришка подполз к матери, сердито теребил ей кофту.

Гладя Гришку по голове, Прасковья тихо причитала:

– А умру – Акулину к себе возьмите… Как-нибудь она вам… А ты, Петя, большой… Не бросай их, сыночек…

Аксютка целовала мокрое лицо матери, кричала в голос. Петька закусил губы, уткнулся в подушку.

– Петя, сынок, милый… не плачь… Беги за бабушкой…

Бабушка Акулина пришла скоро. Сердито крикнула Петьке:

– Чего глаза вылупил?.. Марш в три ноги за Еленкой!

Прибежала тетка Елена. Петьку, Аксютку и Гришку отправили к дяде Якову.

Бабушка Акулина не первый раз повивала Прасковью и знала, что роды у нее всегда тяжелые. Но не терялась, тихо приговаривая, то и дело моргала тетке Елене, чтобы та быстрее подавала вовремя что нужно.

К полуночи, когда и сама бабушка Акулина измучилась, а тетка Елена валилась с ног, маленькое, морщенное тельце испустило резкий, пронзительный крик.

– Ну, ну, – заговорила бабушка. – Ишь какой горластый!..

С побелевшим лицом, распластанно и беспомощно лежала Прасковья. А как только услышала этот захлебывающийся крик ребенка, открыла глаза и тихо, мертвенно улыбнулась, оскалив черные, словно землей покрытые зубы.

– Опять мальчишку! – крикнула бабушка. – Ну, Пашка, три сына, три угла тебе. Не тужи, не пропадешь, по миру не пойдешь – кто-нибудь приютит.

За день до крестин, кроме «зубков», принесли соседи муки, мяса, крупы, масла. Дядя Яков достал четверть самогона. Во время обеда, будто сговорившись, никто не упоминал о Степане. Бабушка Акулина сновала между гостями, шутила, смеялась. Подходила к Прасковье, что-то шептала ей, глядела на маленького Ваньку.

К концу обеда, когда подали кашу, вдруг широко распахнулась дверь и вбежал Данилы-вестового сынишка. Увидев гостей, он сначала опешил, но быстро оправился и, раскрыв рот, рванулся к Прасковье. В руках у него была какая-то бумажка. Бабушка Акулина, словно догадавшись, в чем дело, схватила мальчишку за ворот.

– Куда тебя несет?

– Я… вот… ей…

– Дай-ка сюда, идол!

Вырвала из его рук бумажку и, не дав договорить, выпроводила мальчишку за дверь. Вышла вслед за ним, сунула ему в руку пирог с начинкой и строго погрозилась:

– Молчи, не болтай! Гривну дам тебе да кашей накормлю. А сболтнешь – уши выдеру.

Когда вернулась из сеней, кто-то спросил:

– Чего там?

– Зубок прислали, – огрызнулась бабушка.

Поставила на стол два блюда с гречневой кашей, втиснула в каждое по ложке и, выпив залпом чашку самогона, крикнула гостям:

– Раскошеливайтесь!.. Вот в эту ложку мне, а в эту роженице… Да больше бросайте, не скупитесь!

После обеда бабушка Акулина поймала на улице Василия, по прозвищу «Законник», завела его в поднавес и, строго приказав молчать, велела «раскумекать», что написано в бумажке. Василий надел очки, долго топорщился, оглядывал бумажку со всех сторон и шепотом сказал:

– Повестка.

– Чаво пишут, читай.

«Народный суд пятого участка вызывает вас на седьмое марта сего года, к десяти часам утра в камеру своего суда по делу о разводе с вашим мужем, Сорокиным Степаном».

– Все? – спросила бабушка Акулина.

– Все.

Долго молчала. Потом, словно желая твердо запомнить, произнесла:

– В камеру!

Взяла повестку и резко зашагала к сельсовету. Председателя отвела в угол и набросилась:

– Ты, идол, зачем мальчишку послал? Баба после родов, а вас догадало!.. Ведь испужается, молоко в голову бросится. У меня чтоб молчать!.. Когда надо, сама скажу.

… Дни шли. Прасковья поправлялась. Приезжала сестра, долго глядела на маленького Ваньку и, поморщившись, проворчала:

– Куда ты нищих-то разводишь?

Вечером, накануне суда, пришла бабушка Акулина попарить Прасковью. Волнуясь, начала издалека:

– Чего, небось не перестала об нем думать, а?

– Баушенька, четверо теперь…

– А легче будет, коль голову забьешь?.. Свет не без добрых людей.

– Кому я нужна?

– Дура, прости господи… Хлебом небось в совете помогут.

– Помогут они, баушенька, жди.

– А вот я схожу да клюшкой их огрею. Есть поколь хлеб-то?

– Сестра намедни привозила. Каши Гришке не из чего варить.

– Пшена я добьюсь. Ты только не тревожь себя.

– Какая ты, баушка, добрая. Все об людях заботишься.

– А кто же об нас заботиться будет?

– Правда что… Коль свой бросил, кому мы…

– И черт с ним!.. Туда ему и дорога.

– Я уж и сама теперь так. Пущай как хочет. Не издыхать через него…

У бабушки Акулины забилось сердце, затряслись руки.

«Сказать аль не сказать?»

– Вот и баю: пробьешься без него. Жила и будешь жить…

– Видно, не привыкать…

– То-то и баю… Ведь он еще чего, дьявол его раздери. Вишь, никак развод разводить с тобой выдумал…

– Какой развод? – уставилась Прасковья.

– Какой? – вздрогнула бабушка Акулина. – Что это ты глаза-то на меня вскинула, аль страшная я стала?.. Баю, не ходи к судье, черт с ним… Пущай разводится сам с собой. Где она тут… бумага-то?

Долго рылась в карманах, за пазухой. Вытащила повестку, уронила на пол. Нарочно долго хватала ее, а сама исподлобья смотрела на Прасковью. И заметила, что лицо у Прасковьи такое же, как во время родов.

Еле слышно бабушка Акулина заговорила:

– Вот… завтра… ты не пужайся, Христа-ради, в камеру… к судье…

Прасковья побледнела и, тихо вздрогнув, сползла на пол. Бабушка Акулина бросилась к ней.

– Тьфу, дьявольщина!.. Вот стара дура… Век прожила, а с этими делами возиться не умею… Ляпну, и все тут… Ну, вставай…

Подняла Прасковью, усадила на лавку.

– Чего ты испугалась? Вон и ребенок орет, аль не слышишь?..

– Ребенок, – прошептала Прасковья пересохшими губами, – сыно-ок…

И прорвалось… Качаясь взад и вперед, судорожно завопила:

– И зачем ты, сыно-очек, зароди-ился? Зачем на свет белый гла-азки показал?..

– Вот дура-то!.. В голос пошла… Да что тебя дерет? А и впрямь кричи… Эдак, може, и лучше. Только бы молоко в голову не бросилось…

– Нет у тебя отца ро-однова! И на кого он нас покинул!

– Ну, брось, – обняла ее бабушка Акулина. – Будет орать, шутоломна эдака… Дьявол с ним!.. Брось!

В сенях хлопнули дверью, звякнули щеколдой. Прасковья торопливо вытерла лицо. На пороге стоял Петька. Мрачно покосился на мать, испытующе на бабушку. Решительно направился к ним.

– Где повестка?

– Какая? – испугалась бабушка.

– Знаю… все я знаю! – со слезами в голосе выкрикнул Петька.

Мать снова заныла, запричитала, а Петька на нее сердито:

– Не хнычь!

Обернулся к бабушке, уставил на нее черные глаза.

– Дай-ка!

Прочитал, сунул в карман и черствым голосом приказал:

– Не велю тебе ходить, слышишь?.. Не отец он нам…

Не договорил, выбежал в сени. Долго смотрел в угол, где между старых колес, мяльницы, пестов под старым помелом валялись давно брошенные, растрепанные, с засохшими кусками земли лапти.

– Лапти! – вскрикнул Петька. – А ведь это его лапти. Пахал он в них, а потом скинул, бросил в угол… Не нужные стали.

Через неделю пришла вторая повестка. Петька получил ее в совете и положил в карман.

– Ладно, разводись!..

Вечером, проводив ребят и мужиков из читалки, уселся за столом. И до самой полуночи, ероша волосы, лихорадочно строчил отцу письмо.

Едкий ветер гнал снега. С крыш по трубам текли ручьи. Степан пришел с занятия, и его еще на пороге встретила Катя.

– Тебе письмо.

– Откуда?

– Не знаю.

Взглянул на почерк. Незнакомый.

– Кто бы это? Штамп-то нашей волости… Ужель из дому? Но кто же пишет?

Катя, встряхнув кудрями, вышла в другую комнату.

Жену бы такую…

Отец Кати Паньшиной служил делопроизводителем в земской управе. На усадьбе имел дом, за домом сад и огород. Катя училась в гимназии. Шустрая и резвая, она обращала на себя внимание не только подруг, которые завидовали ей, но своими шалостями и выходками удивляла даже самых озорных гимназистов. Может быть, ее давно бы исключили из гимназии, если бы не ее способности. Казалось удивительным, когда она успевала учить уроки, но на занятиях всегда отвечала бойко. Нередко и сами подруги, которые, завидуя ей, недолюбливали ее, все же бегали к ней за помощью.

Родители не обращали на нее никакого внимания. По целым ночам она сидела за чтением романов или до утра пропадала где-то на улице. А когда мать напоминала; отцу и просила, чтоб «проучил шелопутную», тот вынимал табакерку, захватывал большую щепоть и, со свистом пуская табак в ноздрю, говорил:

– Сама оформится!

Зимой в город на съезд приехали большевики, солдаты-фронтовики, разогнали земскую управу, образовали уездный совнарком, а вскоре, объявив лозунг «Не трудящийся да не ест», мобилизовали и Катю в совет переписчицей. Любопытно и страшно было видеть Кате этих людей, о которых так много наслышалась она и начиталась из газет, но вскоре привыкла.

Время шло, менялись люди, и дела менялись. Реже стали обыски, аресты, конфискации, только митинги еще продолжались.

Катя часто ходила на митинги, подавала записки, а потом сама начала выступать. Спорила и убеждала большевиков в «неправильно взятом курсе по отношению к интеллигенции».

На нее не обращали внимания; если отвечали ей, то смеясь, но однажды, когда стали наступать банды, Катю арестовали как «вредный мелкобуржуазный элемент».

Поняла ли Катя, или случайно так вышло, но курс она резко изменила. В нардоме выступала и выкрикивала:

– Революция – не шутка… В белых перчатках она не делается. Власть мозолистых рук… Товарищ Ленин сказал: «Эконо-ми-ческие и по-ли-ти-ческие интересы пролетариата…» Товарищи, мы должны…

В заключение подтверждала:

– Маркс был прав!

Мать уже махнула рукой, а отец, усмехаясь, все твердил:

– Оформится!

Один раз Катя забежала в женотдел укома, где было заседание. Она сразу проявила большое понимание в «постановке на соответствующие рельсы культурно-просветительной работы в детских домах и немедленной переорганизации всей работы делегатских совещаний».

Уком партии зорко следил за Катей и как-то на заседании, выслушав «за» и «против», решил «на пробу» послать ее «провести» в одной из кулацких волостей «неделю». «Неделю» Катя провела, а о своей работе привезла укому письменный отчет с «цифровыми данными», не считая того, что сделала «исчерпывающий» доклад завагитпропу. Мрачный и неразговорчивый завагитпроп сказал Кате: «Угу!».

Решила «основательно засесть за политграмоту» и аккуратно посещала краткосрочные курсы. На должность регистраторши в уземотделе не только не обижалась, а, наоборот, полусерьезно, полушутя уверяла, что регистратор или регистраторша «по существу и фактически» чуть ли не выше самого заведующего, так как все бумаги, за исключением секретных, сначала поступают в регистратуру, а оттуда уже с числом и номером несут их пачкой к заведующему.

А однажды схватилась со Степаном Сорокиным по поводу какой-то бумажки, не занесенной во входящую. Бумажка эта, как после выяснилось, была самая обыкновенная, но Катя, искоса обведя взглядом служащих, громко, чтобы слышали все, принялась распекать заведующего:

– Это халатность, Степан Иванович, как хотите. Все бумаги отдавайте в регистратуру… А ваш секретарь – шляпа… Нужно присматриваться к людям, присматривать-ся…

– Да, присматриваться, – задержав взгляд на Кате, проговорил Степан Иванович.

Кончила Катя политграмоту, пошла в уком и подала заявление о приеме ее в партию. На заседании заявление прочитали, а когда Катя пришла узнать, ей объявили:

– Товарищ Паньшина, мы ценим вас как активистку, но ведь время-то… терпит?

Может быть, время и «терпело бы», если бы Степан Иванович, после «обширного с ней обсуждения некоторых вопросов», как он писал в записке к секретарю укома, не подмахнул ей рекомендацию.

И Степана вызвали в уком, показали Катино заявление, анкету и рекомендацию.

– Зачем она нам? Разве без нее не обойдемся?

Степан Иванович упорно настаивал:

– Она политически грамотна и идеологически вполне выдержана. Правда, происходит она из мелкобуржуазной семьи, но, если строго разобраться, по социальному положению она пролетарка. Думаю, уком не ошибется…

Во всяком случае, она у всех будет на виду…

И уком согласился.

В беседах Катя часто повторяла Степану Ивановичу:

– У вас, товарищ Сорокин, здоровое чутье и есть целевая установка, но одного вам не хватает – образования. Ведь вы, между нами говоря, при всей вашей способности и прямоте, иногда не можете изложить свою собственную мысль.

Степан, слушая ее, удивлялся. И когда сам хотел покрасивее ответить ей, но не мог подобрать слов, Катя, жмуря глаза, перебивала:

– Я понимаю вас, понимаю… Вы, Степан Иванович, хотите сказать… – И говорила именно то, что хотел сказать Степан Иванович.

«Вот бы жену мне такую, – думал он. – С такой женой сам образуешься и на люди выйти не стыдно».

… Случилось это так: Катя часто выступала на спектаклях. Играла она хорошо, с чувством, с огоньком. Многие из-за нее только и ходили в нардом. В этот раз Катя играла в пьесе «На пороге к делу» роль учительницы. Степан смотрел на нее, не отрываясь, любовался игрой, голосом, походкой, манерами, а в том месте, где она тоскливо вспоминает о родителях, оставшихся в Москве, а за стеной холодной школы воет ураган и сторож, николаевский солдат, безуспешно растапливает голландку, – в этом месте своей роли Катя, с заломленными за голову руками, была особенно хороша. У Степана сжались губы и на глаза навернулись слезы. Когда опустился занавес, раздались оглушительные аплодисменты. Обычно после спектакля Степан дожидался Катю у наружных дверей или в сквере, на ближайшей скамейке, но тут не утерпел и прошел в артистическую комнатушку. Катя взглянула на него, улыбнулась и, кивнув головой, стала мазать себе лицо вазелином. Сняла грим, вытерла лицо, попудрилась и в том самом платье, в котором играла, пошла со Степаном в сквер. Взяла Степана под руку и, тормоша, радостно о чем-то спрашивала его. Но он или молчал, или отвечал невпопад, только шагал быстро, курил папиросу за папиросой. Так они обошли весь сквер, и Катя заметила, что Степан Иванович волнуется. Она попросила его идти потише и осторожно спросила:

– Что с вами?

– Да так, ничего, – ответил Степан.

Завернули на глухую тропинку и там опустились на скамейку, под густо свисавшую в полном цвету сирень. Катя молчала, сердце ее билось тревожно. Искоса несколько раз бросала она взгляд в сторону Степана Ивановича, но лица его не было видно, и лишь огонек папиросы освещал его подбородок, усы и нос. Наконец, Катя не вытерпела:

– Я вас никогда-никогда не видела таким задумчивым. О чем вы сейчас думаете?

Степан Иванович тяжело вздохнул и, отвернувшись, с какой-то не то боязнью, не то досадой проговорил:

– Этого не надо вам знать.

– То есть почему? – живо встрепенулась Катя.

Она была рада, что хоть навела его на разговор.

– А потому… Тут дело трудное… Так плохо и эдак нехорошо. Куда ни кинь – все клин. Лучше не говорить.

Катя поймала руку Степана Ивановича, сжала ее и упорно продолжала:

– Степан Иванович, я знаю вас как человека с твердым характером. Зачем вы сейчас такой? Лучше будет, если скажете, что это значит. Может, я помогу.

– Вряд ли… Такое дело… Сам не знаю.

И опять умолк. Тогда Катя резко повернулась к нему и, жарко дыша, прошептала:

– Говорите… Все, все говорите…

Степан Иванович глядел на вершину клена, стоявшего против, где сквозь стрельчатые листья мелкими треугольниками, квадратиками, точками и полосками дробилась луна, и перед ним мигом предстала деревня, Прасковья, корова, ребятишки и почему-то рядом с ними солдатка Дарья. Не то подумал, не то пробормотал:

– Жену бы мне такую…

И опять – не то услышал, не то почудилось – чей-то голос спросил:

– Как я?

– Да…

И запнулся. Почему-то резко ощутил запах сирени, свисавшей над ними, мягкий и медовый аромат липы. Тихо трепетали от легкого дуновения ветерка листья, где-то на краю города ласково-печально играли на двухрядке. Вот и луна вышла из-за огромного клена, выглянула неморгающим белым лицом и застыла. Далеко, внизу у реки, раздался петушиный крик, ему эхом ответило сразу в нескольких местах города, а потом захлопало, затрещало крыльями и горласто заорало в сарае сторожа нардома. Над городом и лесом бледнело небо.

Катя вздрагивала, лицо ее было печальное, задумчивое. Ровным голосом, словно приговоренная к смерти, она холодно и с расстановкой, в каком-то медлительном раздумье проговорила:

– Представьте, Степан Иванович… ведь и я… тоже…

На другой день служащие не видели своего заведующего. Не видели его и на третий день. Он лежал в кровати, его трясла лихорадка, словно с похмелья болела голова. Председатель позвонил врачу, тот пришел, осмотрел, выслушал, постучал по коленке, заглянул в глаза, отвернув веки, и сообщил по телефону:

– У товарища Сорокина нервное расстройство на почве переутомления. Недельку ему надо полежать.

Но Степан Иванович уже через два-три дня пошел в уземотдел. Быстро нырнул в свой кабинет, не кивнув даже Кате. Да она бы и не увидела. Слишком глубоко уткнулась пылающим лицом в бумаги.

«Дорогой тятя Степан Иванович, – писал Петька, – кланяется тебе вся наша семейства и шлет тебе поклон наша мамка Прасковья Яковлевна, еще шлет тебе дочь твоя Аксинья Степановна и желает всего хорошего, и она все о тебе плачет, а еще шлю тебе поклон я, твой сын Петр Степанович, и от меня тебе тоже поклон, а еще кланяется тебе сын твой Гришка. И он хоть и ничего не понимает в больших делах, а может что и понимает…

А теперь еще шлет тебе поклон третий сын Иван. Он только что родился и еще ничего-ничего не понимает, но вырастет когда-нибудь большой, и поймет, какие мы обижены отцом.

И пишу я тебе, тятя Степан Иванович, что мамка лежит хвора, а еще ее после родов испугала твоя повестка, а повестка эта была за подписью и печатями, и велит ей повестка ехать в камеру, с тобой разводы разводить. И ты там, тятя, сошелся в городе с чужой, а мамку бросил, а мамка наша разводов не хочет, и она не поедет, и делать ей в камере совсем нечего. А если тебе нужно разводов этих, поезжай сам, а у нас и лошади нет, и дорога не годится, везде тает, а утопиться, что ль, мамке в Левином Доле?

Дорогой тятя, а еще пишу я тебе, как продналог с нас не брали, а взяли взамен пять мер овса, то все равно хлеба нам не хватило, а давал взаймы нам дедушка Матвей.

И тут в деревне ни у кого хлеба нет, а богачи берут посевы, а за посевы дают ржи, а только мы посевы на корню богачам сдавать не будем и лучше с голоду сдохнем.

Изба у нас скоро развалится, и подпорки везде поставлены, а мамка еще с родов валяется, а повестки твои у меня в кармане лежат. А еще, дорогой тятя, пишу я тебе, хоша ты и бросил мамку с малыми ребятишками, плохо ты сделал, и хоша ты и комиссар по чужой земле в уезде, а как есть – лебеда.

И уж лучше бы ты, тятя, в большие люди не совался, а хозяйничал дома, а еще и так сказать, никто тебе и не мешал, и как работал ты четыре года, так и не тревожили.

Дорогой тятя, а когда мамку замертво чуть живу со станции мужики наши привезли, она кажну ночь металась и кричала, и сны ей разные виделись, а мы все плакали и совсем не спали. А когда родить поднялась, буря на дворе была, а хлеб весь вышел, а Ванька родился горластый, весь вылитый в тебя…

Живи ты теперь, тятя, избавился от нас и корми свою в шляпке, на тонких ножках чик-чик. А и не вздумай ты к нам заезжать, и Аксютка с Гришкой к тебе ласкаться не станут.

И вот придет весна, не будет зимы. Настанет сев, а тебя все нет… И мы с дядь Яковом пахать вместе будем, и сколько спашем, столько и посеем, а тебя совсем и не спросимся.

Вот и все. И прощай… И не пиши нам, хоть ты и не пишешь, и не езди, хоть ты и не ездишь, и денег не вздумай слать, сроду чего от тебя не было.

Обойдемся мы и без таких.

Любящий сын твой

Сорокин Петра».

Только первому взвить хвостом, шею гребнем, голову вбок и с пылью в улицу врезаться, а тогда ржаньем прозвенят вечерние сумерки, ералашно кудахтая, бросятся в сторону куры, с воем метнутся псы из-под навесов вдогонку. Но не догнать им жеребят-стригунов, не впиться в устьица крепкими зубами.

Так пускает пастух табуны жеребят.

Так пускает Левин Дол весенние свои воды.

Долго держит он с гор сползающие ручейки, а приходит время назначенное, зачернеет земля на прилобках, повеет острым запахом преющего навоза, – и рвется напряженная сине-багровая лавина, и не удержать кипящую громаду вод.

Любит Леонидовка провожать воды Левина Дола шумно, с яркими огнями горящих костров. Еще с вечера собирают ребята вешки по дорогам и вязанками несут к реке, на длинных шестах бросают горящие вешки в воду, и под радостные крики несутся огни в черную ночь.

… Петька сеял яровые вместе с дядей Яковом. А тот, видя Петькино печальное лицо, утешал:

– Ты не вдавайся в тоску, парень. Жили без отца и проживете. А за матерью построже гляди. Как бы чего над собой не того… Больно уж она…

Лучше бы Петьке не слушать дяди Якова. Перед глазами стоит измученная и озлобленная мать.

Тяжело Петьке смотреть на мать, и не слушает она его слов, его уговоров. По-разному говорил с ней Петька, но она, стеклянно уставив глаза, молчит или плачет. И разные мысли лезли Петьке в голову.

Приезжая с поля, часто не ужинал, а уходил в амбар или сарай, садился там, опускал голову над коленями и все думал и думал и до крови грыз ногти.

Вот и весна пришла, все отсеялись, а Прасковья все мучилась, сохла и горбилась. Говорила, что в город пойдет с Ванькой на руках.

Не спал Петька по ночам, караулил мать, как бы не ушла. И сам осунулся, выдались скулы, поблек румянец. Стал задумчивее, злее, а иногда и слова не дождешься или скажет, да невпопад. Аксютка притихла, перестала щебетать, уходила часто к тетке Елене и уводила с собой Гришку.

Только летом уже, когда привалила работа, стала Прасковья забываться. А ржи поспели крупные, и все село радовалось урожаю. Дядя Яков отбил Петьке косу, смастерил грабельцы, и Петька в первый раз стал за «ряд». Прасковья вязала, Аксютка крутила поясья и расстилала их матери.

В эту лихорадочную пору даже самому Петьке трудно было понять, все так ли мучилась Прасковья, или стала забывать. Но только видел, что теперь уже она стала повеселее.

Легче у Петьки на сердце. А как-то вечером шли они с поля, и Петька полушутя спросил:

– Отлегло, что ль, мамка?

Мать вздохнула, хмурясь ответила:

– Чай, не все время…

Петька задрожал от радости, а немного пройдя, заговорил:

– И какая, скажи, нам польза была от него? Все равно и вместе жил, – не помогал. И без него проживем, да еще как!.. Вон живет Дарья без мужа… Жена без мужа завсегда проживет, а муж без жены…

Мать взглянула на Петьку и будто только сейчас заметила, что вырос он вровень с ее головой и голосом окреп. Но ничего не сказала сыну, и так молча дошли до дому.

В губернский город ездил лавочник Лобачев, потом вечером, когда приехал, зашел к Прасковье и передал ей поклон от Степана.

– Его теперь в самую губернию по торговым делам перевели, в губсоюз.

– Аль спрашивал обо мне?

– Как же. Отвел меня в сторону. «Жалко, говорит, ее. Баба-то работящая, для деревни само добро, но только в городу не способна. От этого и линия разная у нас вышла».

Прасковья метнула глазами на Лобачева и с сердцем крикнула:

– А кой черт велел тебе заходить к нему? Чего тебе надо? Взять вон цепельник, да и ахнуть тебя по красной роже.

– Ну, ну, что ты, – пробормотал Лобачев, – соломенная вдова, а туда же, воевать. – И быстро зашагал от окна.

В этот же вечер пришла бабушка Акулина.

Вытерла подслеповатые глаза и застучала клюшкой об пол.

– Где ты, Пашка? Не вижу тебя с улицы-то. Совсем ослепла.

– Да вот я, баушенька, – ласково улыбнулась Прасковья.

Села Акулина рядом, вздохнула и спросила:

– Прошла дурь-то?

– Проходит, баушенька.

– Ну и слава богу. Так-то лучше. Плюнь да разотри ногой. Завей горе веревочкой и брось наотмашь. Велика штука! Вон сын-то какой у тебя растет! Молодец, не нахвалятся люди.

… Дожди. Жесткий ветер рвет листья с деревьев, бросает в грязь. Солнце сквозь мокрые тучи проглядывает редким гостем.

В такие дни бабы к Прасковье в избу собираются. Дарья их сзывает. Нет угомона ей. В совет выбрали.

Нынче созвала баб к Прасковье, уговаривала их идти на бесплатное представление. Тетка Елена головой качала:

– Видно, на тебя, Дашка, никакой пропасти нет. Лучше бы ты замуж вышла. Зачем добру пропадать?

– И без меня девок хватит.

Мимо окна проехала телега, на телеге сидел кто-то в серой накидке. Через некоторое время с улицы донесся голос вестового Данилы:

– На собр-ра-анья-а!

Тетка Елена усмехнулась Дарье:

– Слышь, что кричат? Вот тебе и спехтакль твой пропал.

А голос Данилы звенел уже близко:

– Баба-ам всем на собра-анья!.. Ситцу бесплатно выдавать будут. Кто раньше – семь аршин, а после ребенку на соску.

Подошел к окну Прасковьиной избы, постучал в наличники палкой:

– Комиссарша, тебе пуще всех надо.

Отодвинув намокшее окно, Дарья спросила:

– Ты чего орешь?

Данила седые брови приподнял, глаза вытаращил:

– На собра-анья!

– Аль кто приехал?

– Поди да узнай. Это по твоей части.

– Кто же?

Данила ожесточенно плюнул:

– Наладила: кто да кто! Сама обыкновенна баба женскова сословья.

– И дурной ты, дядя Данила. Да по какому делу приехала?

– По самому важному. К примеру, мужьев бабам переменять.

– Не ври.

– Вот тебе икона. Декрет привезла, подписи на месте, печать сбоку прилеплена.

Данила увидел в окне бабушку Акулину.

– Эй, здорово, бабушка! Все не умираешь? Зачем сюда забралась?

– Тебя, обормота, послушать.

– Аль больно с антиресом говорю?

– Уж такой антирес – семь верст и все лес. Помело вот грязное ищу, да сослепу не найду.

– На што оно тебе? Может, я найду…

– Найди, Христа ради. По твоей харе разочка три проедусь, душу отведу.

Данила живот поджал от смеха, бабушка Акулина головой покачала.

– И что ты каждый раз зря орешь?.. Что на тебя уйму никакого нет?.. Ну, чего ты людям толком не объяснишь?

Ушел от окна, звонко бросив на весь порядок:

– Делега-атка приехала… Про бабьи дела всю ночь говорить собирается-а!..

Дарья встрепенулась. Она вспомнила, что недели две тому назад комсомольцы ездили в город и просили прислать человека для организации в Леонидовке делегатского собрания. Стала звать баб в клуб, но они не шли. Запыхавшись, прибежал Петька, позвал Дарью:

– Пойдем скорее – приехала!

– И их зови, – указала Дарья на баб.

– Да, да, все пойдемте. Будет собрание женщин. Ты, мамка, обязательно иди.

– А их куда? – кивнула головой на ребят.

– Пущай и они идут. Недалеко. Да и не ты одна будешь с ребятишками.

Поднялись бабы и пошли, несмело оглядываясь по сторонам. Бабушка Акулина плелась сзади всех и ворчала:

– Они туда-сюда, а меня куда леший несет?

Шел мелкий дождь наплывами, под ноги летели желтые листья осины, огненно-бордовые – клена и мелко рубленные, как лапша, – ветловые. Жестоко хлестал порывистый ветер, захватывая дыханье. Где-то, несмотря на ветер и дождь, тренькала «саратовка» и дробились визгливые девичьи голоса.

Клуб заполнен бабами, девками, мужиками, ребятами. Шум, гам, смех девок и гогот ребят. Данила натворил делов. Ребятам обещал невест на выбор, а девкам – женихов.

– Кого на записке напишешь, ему и прикажут. Декрет такой есть.

В клуб все шли и шли. Мужиков председатель выгонял.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю