Текст книги "Лапти"
Автор книги: Петр Замойский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 49 страниц)
– Как?
– Организуем совместную уборку хлеба. Вот тут и «попробуй!» для твоего отца будет, – обернулся он к Ефимке.
В дверях заслонила свет Дарья. Она подошла так тихо, что никто и не заметил. Присев на корточки, удивленно воскликнула:
– Уроды эдакие, вон куда попрятались! Как шмели в нору. А там на собранье наряжают.
– Пущай наряжают, – запуская в Дарью щепкой, сказал Петька. Он сердился на нее за то, что она рассказала Алексею про его ухаживанье за Наташкой.
– В глаз попадешь, чертушка!
Обернувшись, кому-то закричала:
– Тут они все!
К погребице не спеша подошел исполнитель. Когда он остановился, то в дверку видны были только его ноги.
Перегнувшись, глазами отыскал Алексея.
– Тебе тоже велели мужики прийти.
– Мне? – удивился Алексей. – По какому делу?
– Там скажут.
– А из чего собранье? – спросил Ефимка.
– Местный налог раскладывать.
Отойдя от погребицы, он во всю глотку, на широкие огороды, завопил:
– На схо-о-од!..
Алексей торопливо принялся убирать бумаги со стола.
– Ты куда заспешил? – спросил Петька.
– На собранье.
– Эка, – посмеялась Дарья, – тут тебе не город. Вряд после обеда соберутся.
Сход действительно собрался лишь после обеда.
Нехотя, вяло переступая с ноги на ногу, собирались мужики к избе исполнителя. Там рассаживались кучками и о чем-то тихо совещались. Сам исполнитель обедал и время от времени, высовываясь из окна, справлялся:
– Идут?
– Подходят, – отвечали ему.
– Пущай. Вот я еще картошки с молоком поем.
– Лопай, – поощряли его, – за тобой гонятся.
Когда на глаз собралось достаточное количество народа, исполнитель вышел на крыльцо, постоял сощурившись, посмотрел зачем-то на небо и будто не им, а небу объявил:
– По налогу созван сход. Говорите, с кого сколько брать.
– Ты вперед объяснил бы, – попросил кто-то.
– Чего объяснять? – крикнул исполнитель. – Каждому говорено по сто раз. На наше опчество приходится пятьсот рублей. Деньги пойдут на разные больницы, училища, ремонт мостов и всего протчего, что попадется. Говорите, граждане, как будем облагать?
– По дворам, знамо дело, – предложил юркий мужичонка, по прозванью «Воробей».
– Нет! – как ужаленный, крикнул безбородый мужик. – Тут несогласны.
– Кто?
– Я! – ударил он себя в грудь. – Вы подумайте, мы живем с бабой вдвоем, детьми бог нас обошел, стало быть, и земля наша на двоих. Как я будут платить столько, сколько Кирилл? У того баба наплодила двенадцать душ, земли в восемь раз больше моего. Предложение мое – разложить налог по едокам. Обиды никому не будет.
– Думайте, мужики, – согласился исполнитель, черпая ковшом воду из висевшего на крыльце ведра. – Дело ваше, а мне все равно, только выполнять надо.
Мужики зашевелились, поднялся спор, галдеж. Дядя Егор стоял у угла избы, держал в руках железную лопату. Рубнув землю, крикнул:
– Ни так и ни эдак, мужики, дело у нас не пойдет. Справедливости не найдем, потому что народ мы разный. У одного хоть и земли много, а платить все равно нечем, у другого меньше земли, глядь, есть чем платить.
– Кто виноват? – бабьим голосом выкрикнул безбородый. – Землю получать, выходит, по едокам, а повинности по дворам? Больно жирно будет. Я так не согласен и платить не буду. Нам с женой больница не нужна, в школу ходить мы устарели, а по мостам не ездоки.
– Словом, вам ничего не надо? – опросил кто-то насмешливо.
– Ничего!
– Тогда выселяйтесь на Полати. Там ничего, один камень.
– Полатями ты меня не тычь!
В разгар самого спора подошли Алексей с Петькой и Прасковья. Они взобрались на крыльцо. Орали мужики сразу по нескольку человек, покраснев от натуги, спорили в одиночку, кто кого перекричит, и было со стороны похоже, что все они, здесь собравшиеся, совершенно глухие.
Сердито двигая локтями как будто зашел в самую густую рожь, пробирался Ефрем. Он поднял сразу обе руки, как бы готовясь взять в охапку этот разноголосый сноп, и крикнул:
– Стойте, мужики, погодьте!
Вид ли его решительный, или голос спокойный, обещающий дать самый правильный ответ, только мужики в самом деле стихли, и одни с улыбкой, другие с затаенной насмешкой решили помолчать. Ефрем зажмурил глаза, будто ожидая, что вот-вот, не успеет еще оказать, как на его голову начнут сыпаться крепкие тумаки, начал:
– Эдак мы ни до чего не докричимся. Глотки у нас, слава богу, не занимать стать. А к делу надо по-справедливому подойти.
– А ты как? – ввернул Воробей слово, заранее выразив на своем лице недовольство.
– Мое мненье такое: подумайте, где бедному взять? Сообразите головой. Итак, я говорю: не по дворам надо и не по едокам, а весь этот налог разложить по имущим.
– Га-а! – взорвался сход.
Сразу заглох голос Ефрема, ухнул, как камень в болото, в эту ругань, в сплошной рев. Напрасно пытался он перекричать весь сход, напрасно то перед одними размахивал руками, то перед другими. Сплюнул, рубанул наотмашь обеими руками и отошел. Когда немного утих галдеж, от мазанки, с кучи бревен, с самых задних рядов, то по одному, то по нескольку голосов, робко послышалось:
– Ефрем справедливо сказал: по имущим разверстать.
– Бедноту от всех налогов освободили.
– Облагай зажиточных, вытерпят!
Рядом с Алексеем, возле крыльца, вертелся Кузьма и, часто оглядываясь на брата, тоже что-то кричал, соглашаясь то с одним, то с другим.
Петька слегка толкнул Алексея, кивая на сход.
– Сло-о-ово! – покрыл весь галдеж голос молодого мужика в красноармейской гимнастерке и серой фуражке, Николая.
– Товарищ исполнитель, к порядку ведения собрания слово даешь?
– Бери! – удивленно развел руками исполнитель.
Расправив короткие густые усы, Николай прошел в середину и, торопясь, забрался на опрокинутую телегу.
– Товарищи, слово мое. Успокойтесь и дайте сказать.
– Этот сказанет! – радостно взвизгнул Воробей.
Сразу понизив голос, Николай прищурился, обвел лица собравшихся и плавно поднял руку.
– Товарищи, вот что вам скажу… Слушайте и не перебивайте, иначе ничего не поймете…
– А ты понятнее, – опять не утерпел Воробей.
– У нас, товарищи, большой непорядок на сходе. Шум, крик, галдеж. Ничего не поймешь и не разберешь. Никакого нет согласия. Почему? Вот тут и загадка, тут вопрос. А потому, отвечу вам, что у нас на сходе есть много лишних людей. Они всему и мешают.
– Кто? – поинтересовался Мирон.
– Вы сами, граждане, знаете, кто.
– Объясни! – попросило несколько голосов.
– Если не знаете, то из моих слов вам будет явственно.
И еще медленнее, вдумчивее, видимо, взвешивая каждое свое слово, слегка рассекая правой рукой воздух, а левую держа за ремнем, начал читать, как по книге:
– Крестьянство делится на три мёта, как и земля. Первый мёт – земля удобь, самая хорошая, второй мёт – похуже, а третий – совсем плохая: овраги, долки, вымочные места, прогоны или гора Полати. Чего ни сей на камнях, семян не соберешь. Отсюда и понятно, что с первого мёта спрашивается больше, так как земля дает полновесный урожай, со второго – меньше, а с самого последнего – бог его простит. К первому мёту мы причисляем справных домохозяев, ко второму – середняков, а к последнему мёту – бедноту. Весь главный доход хозяин берет с хорошей земли, потом с средней, а с захудалой взятки гладки. Ее сколько ни навозь, плохую-то, она все никуда не годна.
– К чему ты? – спросил Ефрем.
– Как вы знаете, товарищи, советская власть последний мёт, стало быть бедноту, освободила от всяких налогов. Это сделано вполне справедливо. Так и надо. Мы должны помочь советской власти дойти до точки. Голос массы ей всего дороже. Пусть она заручится нашим твердым словом и издаст такой декрет для бедноты, в котором укажет, что, поскольку беднота освобождена от несения всех повинностей, освобождена от сельхозналога, от местного налога, от страховых взносов, от засыпки ссуды, то есть не несет никаких тягот, не участвует своим имуществом в государстве, а только пользуется предоставленными ей льготами, всю эту бедноту освободить еще от последней обязанности от го-ло-са. Вот мое слово по существу ведения собрания. Фактически, предлагаю сейчас, поскольку беднота кричит, чтобы разложить налог по имущим, мы должны согласиться, но пусть, если их не облагают, сейчас же уходят со схода, как освобожденные от голоса. Мы этот вопрос без них лучше обсудим. Согласны?
– Согласны! – раздались голоса.
– Голосуй, исполнитель.
Николай спрыгнул с телеги, вытер капли на лбу и с торжествующим лицом прошелся «бревнам, где ему сейчас же дали место.
Народ возле мазанки словно только опомнился, зашевелился, загалдел:
– Как уйти со схода?
– Кого ослобонить от голоса?
– Кто последний мёт?
Воробей, все время вертевшийся то около одного, то около другого, пронзительно пищал:
– Голосуй, исполнитель, чего ты рот разинул?..
Исполнитель растерялся. Он смотрел на галдящих мужиков и не знал, кого слушать. Сзади него стоял Лобачев и, едва шевеля губами, легонько толкал в спину.
– Предложенье справедливо. Вели поднимать руки.
– Граждане…
Но в этот момент, в разгар самых ожесточенных криков и ругани, злобная, раскрасневшаяся прорвалась на середину Прасковья. У нее был решительный вид.
Забравшись на телегу и уставив глаза на опешившего исполнителя, она, словно готовая вцепиться ему в волосы, крикнула:
– Ну-ка, уйми горлопанов, чтоб не орали!
– Ти-иша-а! – что есть мочи завопил исполнитель. – Председатель взаимопомощи сказать хочет!
Петька с ужасом смотрел на свою мать. Ему страшно было сейчас за нее. Такого распаленного злобой лица он у нее не видал никогда.
Высоко поднимая грудь, стесненную дыханием, она обвела всех взглядом и растягивала слова:
– Я вам ска-ажу, я вам, граждане хороши, скажу… Ну, Миколенька, – повернулась она к бревнам, где сидел Николай и покуривал, – ну дочирикался ты, советскую власть к точке довести пожелал, только сам ты до этой точки дошел. Тпру, дальше ехать некуда. Хорошо ты говорил, как топленое масло в горшок цедил, только с кем ты надумал последний мёт? С кем совет держал бедноту права голоса лишать? Ой, знаю, с кем, ой, догадываюсь! И как это ты весь распахнулся, как все потроха свои показал. Только чудно мне, не тому тебя обучали в Красной Армии. Ведь ты еще гимнастерку не износил. Мой совет: сними ее, она со стыда желтой стала. А еще хочется спросить тебя, не упомнишь ли ты, что говорил нам, как из армии пришел?
– Ничего не говорил! – выкрикнул Николай.
– Забыл? Память отшибло? А как распинался: «Вся опора советской власти в деревне – бедняки». Забыл, как с братьями телят пас, как кусочки собирал? Все забыл. Сам с собой теперь спорить принялся, с прежними своими речами.
Обращаясь к мужикам, спросила:
– Почему такой переворот произошел в человеке? А потому, что теперь он кнут забросил, сумку на портянки изрезал. Помогли ему. Из кредитки на лошадь ссуду получил, из комитета помощи я ему на корову денег дала, лесничество бесплатно из красноармейского фонда лес отпустило. На богатой жене обженился. В богачи полез Николай. Не одна, а две лошади завелись, корова с подтелком, овцы. И песни другие запел. Не по той дороге пошел, Коленька… О-ох, не по той…
Прасковья предложила тоже, как Ефрем, – разложить налог на имущих. За Прасковьей выступил молодой парень.
– По словам своего товарища, – спокойно начал он, – вот что скажу. Мы вместе были с ним в Красной Армии. Политчас тоже слушали вместе, но не такой он был там, каким стал сейчас. Это, верно, его хозяйство с пути сбило. Кроме того, что ему помогли, он сам с Лобачевым спутался, мясом торговал втихомолочку, а на берегу Левина Дола и синий дымок пускал.
– Врешь! – крикнул Николай.
– Ну вот, за живое задел. Да ладно уж, гнал самогоночку, дело прошлое. С этого и разбогател. А богатый бедного, как сытый голодного, не разумеет. «Бытие, – говорил нам политрук, – определяет сознание». Я это запомнил. И верно выходит. У Николая раньше была жизнь бедная, и он сознанием за бедноту стоял, сейчас к кулакам подался, и сознание пошло против… А вам, граждане, орать «согласны» нечего. За такую контрреволюцию вам всем по шапке нагреют. Мое такое предложение: в первую очередь обложить кулаков: Лобачева, Нефеда, Митеньку, Федора, всех мельников, маслобойщиков, дранщиков, а потом на зажиточных перевести.
– Зажиточных так зажиточных, мне все равно! – прокричал исполнитель.
– Для тебя разницы нет? – опросил его Петька.
Исполнитель оглянулся на него, хотел что-то ответить, но увидел Алексея, вприщурку улыбающегося, и крикнул мужикам:
– Граждане, вы приказали мне, чтобы я привел Алексея Матвеича. Вот он сам пришел. Говорите.
Как только исполнитель упомянул об Алексее, на крыльцо вбежал Кузьма и настойчиво зашептал:
– Ни в коем случае не отказывайся. Аль с ума сойти? Нет, нет…
– От чего? – удивился тот.
– Говори, не отдам. Пошли их подальше.
Игнашка, совсем уже почти ослепший, сидел на мяльнице, возле крыльца, и то в одну сторону вертел головой, то в другую.
Услышав, что заговорили про Алексея, он грязным рукавом никогда не скидываемого кафтана протер глаза и заорал:
– Знамо отобрать от него землю! В городу работает, жалование сразу в месяц на лошадь огребает.
– Ты молчи, слепой черт! – крикнул на него Гришка Гудилов. – Тебя не спрашивают.
– Молчу, – согласился Игнашка, услышав окрик самостоятельного, богаче его, мужика.
Алексей догадался, что вопрос поднимают о лишении его земли. И, странное дело, хотя он и сам решился отказаться от нее, даже был недоволен, что брат все время получал, – сейчас, как только подняли вопрос, невольно почувствовал обиду, и на момент показалось ему, что земля… уходит из-под его ног. Его охватило волнение, словно он в чем-то провинился. Но все это было глубоко внутри. Сейчас решил молчать и присматриваться, как они станут обсуждать вопрос и кто собственно из них будет настаивать на лишении земли. Он вглядывался в лица мужиков, словно хотел проникнуть сквозь их глаза в нутро. Напрасно. Мужики, как только поднялся Алексей, сделали такой вид, будто его совсем тут и не было. Они прятались друг другу за спины или смотрели в стороны, и на всех лицах было выражение, точно не они поднимают этот вопрос, а кто-то другой.
– Что молчите? – опросил исполнитель. – Раз позвали, говорите.
– Ты сам говори, – послышался чей-то тихий совет.
– Са-ам? – протянул исполнитель. – Что мне, больше всех надо?
И после некоторого молчания обернулся к Алексею.
– Они вон хотят узнать, отказываешься ты от земли иль судиться придется.
Сбоку зашептал Кузьма:
– Судиться, судиться.
Митенька Карягин, арендатор госфондовской земли, пустив густой дым, словно не Алексею, а рядом с ним мужику, громко посоветовал:
– Знамо, отказаться надо. Коль сам не работает в хозяйстве, пущай землю отдаст другому.
– Не тебе ли? – все-таки не утерпел Кузьма.
– Хоша бы и мне, – равнодушно ответил он. – Я не откажусь.
– А это видал? – показал Кузьма кулак.
– У меня своих два, – не смутился Митенька. – Кулаками мне нечего грозить, я сам кулак.
– Вот и есть! – подхватил Кузьма. – Неспроста восемьдесят десятин пять лет арендуешь.
– И еще пять буду арендовать, а вам завидно? Я культурный хозяин, а вы кто?
И, словно ужаленный, размахался руками.
– Вы кто такие? Тьфу!.. Подметки моей не стоите. Думаете, артель взялись организовать, цари и боги? Знаем, куда метите, да не пройдет вам. Не-ет, не пройдет! Земля по вас не плачет.
– По тебе истужилась? Ах ты, культурник!..
– Не ругаться! – успокоил исполнитель. – О деле надо говорить, а то сейчас коров пригонят.
Племянник Гришки Гудилова, недавно отделившийся от своего богатого отца, чтобы не платить налога, с ласковой усмешкой принялся урезонивать:
– Какие вы, граждане, чудные. Орете, а сами не знаете, что. Вот уж наглядится на вас Алексей Матвеич. Ну, скажет, и мужики, ну и союзники рабочего класса!
– Ты про землю, про землю!.. – натолкнули его.
– А что про землю говорить? – ласковой улыбкой подарил он Алексея. – Разь он дурее вас? Знает небось законы, по ним и поступит. В кодексе сказано, если живет человек в городе на заработках и в течение шести севооборотов собственноручно не обрабатывает землю, то она передается в земельное общество. Ясно, и орать вам совсем нечего.
– Говори, Алексей Матвеич, чего там томить.
– Не отказывайся, – уставился на него брат жадными глазами. – Пошли их, говорю, подальше, сволочей. Поделят твою землю, придется на едока по вершку, и все тут, а у меня она в кучке. У-ух, живоде-еры! – зарычал он.
Волнуясь еще более и видя, что молчать дальше нельзя, Алексей закурил папироску.
Возле крыльца, перед Алексеем, прислонившись к дощатому заборику, стояла самодельная сажень, похожая на большую, чрезмерно растопыренную букву А. Опершись на ее ручку и еле одерживая раздражение, налег грудью на перила.
– Товарищи, – начал он, – не о своей земле пришел я сюда к вам говорить, а о вашей, о вас самих. Вам нужна моя земля, сейчас вижу. Да. Я передаю право на нее в комитет взаимопомощи… Но ведь дело вовсе не в моей земле, а в вашей земле. Вы со всей землей что делаете? Вот этой проклятой саженью делите ее в году два раза. Подумайте хорошенько, к чему это ведет. За эти годы вы не отвезли и по куче навоза на нее. Земля для вашего села, в котором нет никаких побочных заработков, – это все. Рождаемость увеличивается, а земля одна и та же. Ее не растянешь. Вы ограбили землю, выжали из нее все, что было. И она вместо ста пудов дает тридцать. Какое вы имеете право мародерством заниматься? Кто вам дал землю? Дала советская власть. А что вы взамен земли дали советской власти? У вас весь хлеб идет только на потребу, излишков почти никаких. Нетерпимая вещь: земля, которой вы благодаря советской власти пользуетесь, не приносит прибыли. Советской стране нужны излишки, а вы их при вашей обработке дать не можете. Наша страна занята строительством новых огромных заводов, на которых будут выделывать и сельскохозяйственные орудия. Страна строит социализм, строит без всяких иностранных займов, без всякой помощи других государств. Вы, отбросив кулаков, крестьяне, союзники рабочему классу, его кровные братья. А поглядите на себя! Приходится утешиться, что не все крестьянство похоже на вас. Есть много сел, где организованы коммуны, артели, товарищества… Там крестьянство живет нынешним днем, а вы живете вчерашним. И настолько он прокис, этот вчерашний день, что в нем завелись такие червяки, как выступавший здесь демобилизованный красноармеец. Он оброс грибком собственности, от красноармейца у него осталась только одна гимнастерка… Про артель Митенька кричал. Понятное дело. Артель многим из вас не по вкусу. Но знайте, особенно после сегодняшнего дня, хотите вы или не хотите, а артель будет, мы ее организуем. Это единственный путь и спасти сельское хозяйство, и сделать настоящую смычку с рабочим классом. Поверьте мне. Попомните мои слова, что, если вы сейчас не хотите слышать о колхозе, то пройдет два-три года, сами тронетесь туда. Я за годы своей работы побывал во многих местах и видел, как растут колхозы. Только в нашей вот одной губернии, которая не видела ни голода, ни болезней, ни гражданской войны, совсем мало их. Вы, товарищи, не испытали горького, и очень жаль. Говорю вам, задумайтесь над своей судьбой, и все, кто мыслит завтрашним днем, подбирайтесь в артель. А эту ведьму, – швырнув сажень в сторону, крикнул Алексей, – изломайте, сожгите и пепел развейте по ветру!
ПятнадцатыйПервыми мчались ребятишки.
Поддерживая портчонки, забрасывая пятками, они что есть духу летели вдоль улицы и радостно кричали, ни к кому не обращаясь:
– Семины, братцы, делятся!
– Ой, как здорово дерутся!
Около избы Семиных, стоявшей наискосок от Прасковьиной, собралась уже большая толпа любопытных. Из открытых настежь окон неслись сплошная ругань, визг, топот, битье посуды, звон горшков, чугунков, какой-то треск и опять ругань.
– По правдышке делятся, – определил кто-то, и толпа ожидала, скоро ли все действие из избы перенесется в улицу.
С растрепанными волосами первой выбежала на крыльцо Машенька, жена Ивана. Кофта на ней порвана, но она не замечала ничего, не слышала насмешек, а визгливо продолжала ругать того, кто остался в избе. Скоро из сеней, с ухватом в руках, выбежала старшая сноха Аксинья. Она была не менее растрепана, вдобавок с кровавыми царапинами на страшном от злобы лице.
– А-а, ты мне рыло драть! Ты меня уродовать! – завизжала она и со всего размаха ударила Машеньку ухватом по плечу.
– Ай, как хорошо, – осуждающе крикнул кто-то.
Но чей-то злобный голос подстрекал:
– По голове меться, Аксюха.
Озлобленная Аксинья действительно старалась ударить Машеньку по голове, но та, не щадя рук, ловила ухват.
Долго ходили снохи по крыльцу, но вот Машенька начала сдавать. Этим воспользовалась совсем освирепевшая Аксинья и, вскинув ухват, так ударила Машеньку, что та, вскрикнув, разведя руками, грохнулась на спину.
– Дура! – крикнули из толпы.
Видимо, и сама испугавшись, Аксинья, обращаясь уже к народу, принялась кричать:
– Я тебе да-ам… волосы драть… Я тебе да-ам!..
Прибежала Дарья, растолкала мужиков и, метнув гневными глазами на Аксинью, торопливо приказала ей:
– Поднимай.
Не проронив ни слова, нагнулась Аксинья, и вдвоем они унесли сноху в сени.
Теперь внимание толпы привлек сарай Семиных, стоявший на задах. Там были братья. Снохи делили домашнюю утварь: горшки, чугунки, кадушки, ведра, корчаги, ухваты, кур, образа, ступу, мяльницу, шайки, а мужики – скот, постройки, хлеб и сбрую.
Сарай был приотворен, и из него доносился спор. Потом сразу, как на пожаре, вынесся крик, а за суматошным криком из дверей выкатился на траву двуглавый и четырехногий клубок, запутавшийся в шлее. Это братья делили хомут. Каждый из них просунул в отверстие хомута обе руки кольцом и изо всех сил тянул к себе. Так как хомут был ветхий, достался им еще от покойника отца, то скоро все скрепы затрещали и хомуту пришел смертный час – его разорвали надвое.
Братья прекратили возню и с удивлением, как бы не веря глазам, рассматривали каждый свою половинку.
Народ загоготал:
– Из хомута два сделали!
– Вы и лошадь пополам раздерите. Одному перед с головой, другому зад с хвостом.
Семен, старший брат, повертев в руках рваную половинку хомута, из которой торчали тряпки, веревка, солома, гвозди, чуть не плача, бросил его в Ивана. Потом убежал в сарай, вытащил оттуда дугу, схватил топор и тут же на пеньке, под хохот толпы, разрубил пополам.
– Н-на, н-на, сволочь! Это мне, а это тебе, – закатил он половинкой, на которой гремело уцелевшее кольцо, в Ивана.
Среди народа, обливаясь слезами, сгорбленная, ходила мать. Не вытирая вспухших глаз, почти ничего уже не видящих, она тыкалась в спины людей и все спрашивала:
– Го-оссыди, да што-ш это такое, а? Да милые вы мои-и…
Старухе из толпы кричали:
– С кем жить идешь? Кто тебя берет?
Еще горше обливаясь слезами, она морщила и без того же изъеденное вдоль и поперек морщинами лицо и тянула:
– Вы-ырасти-и-ила, вы-ыхо-оди-ила-а… Ни один не берет… Родимы вы мои-и, и што мне, дуре старой, делать, и научите вы меня Христа ради… Мать родная не нужна стала…
– Ого-го, – кричали ей, – народила на свою голову!
– По миру пойдешь, бабушка Степанида. Сумочку на плечо – и по дворам. Подайте, мол, безродной старухе на пропитание.
– А то в богадельню валяй. Скажи, никого родных у тебя нет, и примут на казенные хлеба.
Братья, не обращая внимания на народ, как петухи наскакивали друг на друга.
– Избу я тебе рубить не дам, – кричал Семен. – Ты не наживал ее.
– А я говорю – избу пополам. Тебе две стены, мне две. Ты думаешь, управу на тебя не найду? – грозился Иван, стараясь прикрыть свое тело располосованной от плеча до пояса рубахой.
– Бери вон сарай и живи в нем. А то и сарая не дам. Землянку возле кладбища выроешь и будешь в ней с женой жить да детей плодить. Не-ет, ты узнаешь, как дом-то наживать.
Иван не сдавался. Ругая брата, он кричал:
– Ты наживал, а я за что на фронте дрался? У меня две раны.
– Две драны у тебя, у черта. Раз ты воевал за совецку власть, иди и проси с нее. Иди, иди, зачем ко мне лезешь? Мне за тебя совецка власть в сусек не отсыпала, а скорее высыпала… Вон беги к коммунистам, просись у них в артель, может тебя, холерного дурака, примут.
– И примут! – уверял Иван. – Родной брат не ужился, в артели по своей силе работу найду. Чужие люди лучше родных.
– Куда тебя примут? Весь ты насквозь прогнил. Какой из тебя работник? Сотню кизяков сделал – и то спина отвалилась. Гниль ты, гниль и есть, вот кто ты…
– А ты кто?.. – накинулся Иван, багровея от злобы. – Кто ты? Меня на фронте искалечили, а ты, кровосос, аспид, в голодовку сколько у рабочих наменял добра? Сколько из Самарской губернии голодающих обобрал? Где твое добро? В сундуках у жены припрятано. А то «со-ове-ецка вла-асть вы-ы-гребла». Выгребешь у тебя, держи рот шире! На рождество комок снега не выпросишь… Половину избы, как ты ни ботайся, а я у тебя срублю…
– А я тебе голову срублю! – погрозился Семен.
– Это мы еще поглядим, кто кому.
– И глядеть нечего. В этой избе ни одного твоего сучка нет. Я лучше, если такое дело, вдребезги сожгу ее, а тебе не дам!
Кто-то сбегал за исполнителем, потом, всей толпой провожая впереди идущих братьев, которые непрестанно кричали на всю улицу, тронулись в совет.
Дарья, приведя в чувство Машеньку, направилась к Прасковье…
Тяжело на сердце у Дарьи. Так же и ее вот гонят свекровь и деверья из дому, так же, почти каждый день, а особенно когда узнали, что она вступила в артель, идет скандальная ругань.
С тех пор как приехал Алексей, как встретила его на лугу, он все время стоял перед глазами. Работала ли дома, или в поле, слышала его голос, мерещилась стройная фигура в серой толстовке с поясом, в черных с белыми полосками брюках, на голове с синим обводом и со значком фуражка.
Снится Алексей по ночам. Подойдет близко-близко, улыбнется, а ничего не скажет… Проснется, и станет ей тоскливо, и уже до рассвета уснуть не может. Несколько раз, если случалось, что Алексей откуда-либо шел, тайком следила за ним, а вечером выходила на улицу за мазанку, надеясь, что он заметит ее, подойдет, приласкает. Мужа, пропавшего на войне, не любила. Отдала за него покойница-мать против воли, погналась за богатой семьей, а Петр – за красотой.
Как теперь раскаивалась, что тогда, в девках, избегала Алексея, если он подходил к ней, смеялась над ним, называла его «кособровым». Да и мать, если приходилось к слову, говорила:
– Вот за кого не след идти, за Алешку Столярова. Кой грех случится, сватать придут, метелкой от двора погоню. Этот не жилец в нашем селе. Раз он с малых лет ходит с отцом по чужим людям, землей не будет кормиться. Нынче в одном месте кирпичи ворочает, завтра – в другом. Не будет у него для жизни угла.
Так и было. Каждую весну Алексей со своим отцом уходили на сезонные работы в далекие города, по хозяйству оставляли Кузьму, сестер и мать.
А дело, вишь ты, по-другому пошло…
… В сенях у Прасковьи собрались артельщики. Спор был в самом разгаре. За столом сидел Алексей, перед ним лежали бумаги и книги.
– Ты где пропадала? – спросила Прасковья вошедшую Дарью.
– Семиных разнимать ходила.
– Разделились, что ль?
– Делиться-то ушли в совет, а Машеньку чуть Аксинья не убила.
Алексей кивнул Дарье:
– Садись, на чем стоишь.
– Спасибо, – ответила Дарья.
Ворот рубахи у Алексея расстегнут. Без фуражки он похож на парня, каким помнила его Дарья.
– Давай дальше, – послышался бас Ефрема.
Алексей, поглядев на Дарью, повторил:
– Стало быть, вступительные взносы по три рубля. Теперь пай. Чтобы не пугались этого вопроса, я должен сказать: пай можно вносить следующими тремя способами – имуществом, лошадь, к примеру, сельскохозяйственные орудия…
– Какие у нас орудия? – перебил кривой Сема.
– Потом деньгами. Здесь два выхода: или сразу, или, кто не в силах, в рассрочку. А у кого совсем сейчас денег нет, надо будет попросить комитет взаимопомощи внести за него. Давайте обсудим размер пая.
– Двести рублей! – загремел голос Ефрема.
– Не выдержим, – испугался Мирон.
Дарья вглядывалась в лицо Алексея. Он заметил ее пристальный взгляд, улыбнулся и спросил:
– Какое твое слово?
Дарья, не ответив, села с Прасковьей рядом.
Дядя Лукьян подошел к столу и, заглядывая в непонятные строки устава, проговорил:
– Тяжелый пай предложил Ефрем. Где, к примеру, мне выдюжить? Окромя лошади ничего нет. А цена этой кобыле полсотни в базарный день.
После длительных обсуждений согласились размер членского пая определить в полтораста рублей. В эту сумму, кто хочет, может по оценке включить скот или инвентарь, а за бедноту просить или кредитное товарищество, или комитет взаимопомощи отпустить средств.
Дядя Егор, посовещавшись с Ефремом, заявил:
– Мужики, слушайте-ка, чего скажу. У нас с Ефремом жнейка вместе, сеялка, плуг «аксай». По уставу сказано, что можно сдать имущество в артель сверх пая для пользования за плату. Мы посоветовались. Коль понадобится, возьмите. Лишь бы дело пошло. И будет это обчее артельно имущество, как сказано уставом.
Нашлось и у других кое-что свыше пая. Принялись обсуждать пункт об организации в артели хозяйства. План хозяйства всем понравился.
– Это ладно, комары ее закусай! – заметил Мирон. – Чего сеять, где и сколько. Так и порядок в работе. Каждый будет знать, что ему делать. Только человека надо твердого поставить, подгонять всех нас.
Кривому Семе не нравилась оплата труда.
– Как так выйдет, – недоумевал он, тревожно поводя зрячим глазом, – к примеру, в одной семье четыре работника, а едоков семь, в другой, как у меня, два работника, едоков – тоже семь. Стало быть, я в два раза меньше получу? Выходит, на моей земле кто-то зарабатывать будет?
Разъяснять принялся Петька.
– Артель никого не обидит. На детей, на стариков, поскольку и их земля входит в клин, мы фонд создадим. Да, кроме того, и ребята могут работать, и они будут считаться в оплате.
– Так-то так, а лучше бы уж не считать ничью работу, всем работать сколько влезет, а продуктов тоже – сколько надо, и бери.
– Это ты о коммуне говоришь, – засмеялся Петька.
– В коммуну не хочу, – сказал Сема.
Дядя Яков, отирая пот с лысины, сам волнуясь, успокаивал других:
– Ничего страшного нет. Разжевано и за щеку положено. Касательно учету хозяйству, – как без него? Все прахом полетит. Ладно, по рукам.
И, косясь на жену свою Елену, вздохнул:
– Выпить бы теперь.
Тетка Елена словно ждала этого слова.
– Только и осталось тебе, лысому. Э-эх, ты, артельщик! Всю артель с портками пропьешь.
– Какая ты, баба, ду-ура-а! – протянул дядя Яков.
Когда обо всем сговорились, Никанор спросил:
– А как мы артель назовем?
– Да, да, как назовем?
И начали предлагать разные названия.
Тут были: «Крестьянский пахарь», «Путь жизни», «Новая дорога», «Красный луч», «Светлый путь» и другие. Алексей все эти названия забраковал. Его спросили, как бы он назвал. Ведь название должно остаться навсегда.