Текст книги "Лапти"
Автор книги: Петр Замойский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 49 страниц)
Глубоко утопая в снегах, в метель, продрогшие до костей, ходили по улицам села члены оценочной комиссии. Тяжелая поручена им работа: у новых колхозников взять на учет семена, сбрую, плуги, бороны, оценить лошадей, осмотреть помещение для конюшен.
Не видать конца улицы. Белая пелена то висела густым полотнищем, то вдруг распахивалась, и тогда со свистом проносился жесткий песок мелкого снега. У Петьки захватывало дыхание, он жмурил глаза, глубже нахлобучивал шапку. Досадовал – зачем в такую вьюгу пошли они с дядей Егором и Афонькой? Разве без этого дядя Егор не знал, у кого какие лошади, во сколько их оценить? Даже хомуты знал все наперечет. А про семена и говорить нечего. Зачем ходить, мерзнуть?
Но стоило только побывать в первых избах, как Петьку взяло недоумение. Что случилось? У одних колхозников вдруг не оказывалось семян, у других куда-то исчезли хомуты, у третьих – плуги пропали. И пришлось ходить не только по избам, но заглядывать в амбары, в сараи, риги, иногда лазить в погреба.
– Где же у тебя семенной овес? – спрашивал Афонька колхозника, указывая на пустые сусеки амбара.
Новый колхозник отводил глаза в сторону и начинал говорить что-то про недород, про нехватку кормов для скотины.
– Сеять чем будешь? – злился Афонька.
Колхозник пожимал плечами:
– А я почему знаю?
– Ягодка моржовая. Покупай, а доставай семян! – уходя, наставительно говорил дядя Егор.
– Разь от центры не дадут? – удивленно кричал им вслед колхозник.
– Три вагона стоят на путях, – насмешливо бросал Петька, – не знаем, кому они присланы.
Стороной, на людях, узнавали, что некоторые колхозники семена в самом деле потравили лошадям, иные на всякий случай припрятали, а больше было таких, которые, как только вступили в колхоз, потихонечку, под шумок, пока шли собрания, спровадили свой овес в Алызово на базар. И почти все, словно сговорившись, уверенно заявляли:
– Артели семян дадут. Советская власть позаботится.
По мало того, что исчезали плуги, семена, хомуты, – лошадей не оказывалось. Нарочно заходили члены комиссии проверять конюшни: нет. Следы от лошади были свежие, в конюшне еще носился теплый конский запах, на сучьях плетня висели волосы из гривы или хвоста, – видать, недавно чесалась лошадь о плетень, – в колоде корм лежал, а лошади не было.
– Митрофан, аль на Карюхе кто в извоз поехал? – спросил дядя Егор Митрофана, мужика хитрого, всегда прикидывающегося «ничегонезнайкой».
– Про кого ты? – словно не расслышав, переспросил Митрофан.
– Про лошадь спрашиваю. Карюха где?
– Карюха? Какая Карюха? – бестолково моргая, смотрел Митрофан на Егора.
Но, видя, что остальные члены комиссии молчат, а у Егора лицо суровое, новый колхозник догадливо спохватился:
– Это вы про лошадь, которая у меня была?
– Про корову тебя спрашиваем.
– Охо-хо. Так, так… Понятно теперь! Про лошадь. Улыбаясь, успокаивал:
– Я ее, милы мои, туды ей дорога, продал.
– Кто разрешил продавать?
– Зачем продал? Охо-хо! А на какой она лешман сдалась такая! Ведь ей только званье одно – лошадь. А она: кости кожей обшиты. Не нынче-завтра сдохла бы. Ведь ей, черту, двадцать семь годов. Из колоды последний зуб выбросил.
Митрофан усердно, словно давно этого ждал, хаял свою лошадь. И столько находил в ней разных болезней, такое количество насчитывал годов, что просто непостижимо было, как это он до сей поры не догадался продать проклятую скотину.
– Оценку производить мы у тебя не будем! – сурово прервал его дядя Егор. – О тебе вопрос поставим на правлении. Вряд ли нам такой колхозник понадобится.
Члены комиссии уходили. У Митрофана испуг перекашивал лицо.
Не могли слышать члены комиссии, как после их ухода поднялась перепалка между молчавшей все время женой и Митрофаном. И нет уже хитроватой улыбки, слетела притворная глупость, лицо стало красное, искаженное злобой. Он внушал ей, что она дура, и что у нее длинные уши, и слушается какой-то Юхи, этой рыжей… А вот не примут в колхоз, на ком тогда выедет весной пахать?
Пелагея, по прозвищу «Долбя», высокая баба с басистым голосом, давно стояла на крыльце и, подняв полы кафтана, то и дело выглядывала в улицу. Чем ближе подходили оценщики, тем злобнее сверкали глаза у Долби. А когда подошли к углу ее избы и дядя Егор ухнул в сугроб, Пелагею словно кто выбросил с крыльца.
– Всем бы вам, окаянным, утопиться в нашем сугробе! – закричала она. – Ног бы вам не вытащить. Ишь гоняет вас по дворам. Не вздумайте к нам в избу. На порог не пущу! Пест в углу припасла, так и оглушу…
Дядя Егор, – Долбя в молодости была его невестой и, если бы не солдатчина, возможно, стала бы женой, – остановился против нее, постучал валенок о валенок и, дождавшись, пока она передохнет, улыбаясь, проговорил:
– Знаешь, милая Поля, что сказать я тебе хочу?
– Знаю, все знаю. В колхоз силком загоняете.
– А вот и нет. Не угадала ты, – совсем широко улыбнулся дядя Егор.
– Говори, говори!
– Вот что скажу я тебе, милая Поля. Чем желать нам в сугробе утопиться, ты бы дорожку для нас прочистила.
– На кой черт вы сдались!
– А еще и то скажу, ягодка ты сладкая, что покамест, слава богу, нас еще ни одна собака так не обрехала, как ты. И что тебя черт вынес в такую стужу на улицу глотку драть?! Марш в избу!
Толкнув Долбю на крыльцо, а затем в сени, оценщики ввалились в избу. Следом за ними, теперь уже на чем свет стоит ругаясь, вошла Пелагея.
– Куда, куда принесло? Сказано, за порог не пущу.
– Стой, стой, не расходись, – казалось, даже любовно проговорил дядя Егор. – Ведь я, Поля, знаю твой нрав. Где у тебя мужик?
– Никакого мужика у меня нет. Уходите, а то возьму метлу и начну по глазам хлестать.
– Возьми, возьми… – посоветовал дядя Егор и подал ей из угла метлу.
Она, не глядя, сердито бросила ее опять в угол и снова принялась ругаться. Ругала она не только членов комиссии, не только колхоз, но и на всякие лады перебирала достоинства своего мужа, у которого и «разума своего нет», и слушается он всех, только не ее, Пелагею. Сам же в хозяйстве ничего не смыслит, и работать приходится все ей да ей. Увлекшись, в запальчивости начала перебирать уже такое из семейной жизни, от чего дяде Егору совсем неловко стало.
– Об этих делах ты, милая Поля, с ним самим говори. А нам сейчас скажи, где твой мужик. Уехал что ль, куда?
– «Уе-еха-ал», – передразнила Пелагея. – К дьяволу на кулички блох давить поехал. Добрые люди куда-никуда уезжают, а он, сатана кислый, накачался на мою шею. Го-осподи, какая ду-ура, – протянула она и, повысив голос, словно бы муж был тут, перед ней, закричала: – Да я его, идола, ежели он от вас не выпишется, с голоду уморю, до смерти в гроб вгоню!
– Этому, милая ягода, верю, – подтвердил дядя Егор. – Знаю, и из колхоза ты его выгонишь и в гроб вгонишь. В вашей избе не он, а ты хозяйка. Зачем же, спрашиваю, записывался он и с тобою не поговорил?
– Паралик его расстреляй! Кричала ему: «Не вздумай!» А его на собранье без меня обходили. Работник в доме не он, а я, я! Ему только нажраться да дрыхнуть, а до дела и горя мало. Какая скотина – и та, ежели бы не сама я, с голоду сдохла. Ему ведь до ветру выйти лень.
– Врешь! Врешь! И… врешь! – внезапно, с печки, раздался злобный голос.
Скоро, гремя горшками, сбрасывая худые валенки, шубные отребья, из-за кожуха печки показался сам хозяин.
– Врешь, говорю, все до единого слова врешь!
Не спустившись, а свирепо спрыгнув, стукнувшись головой о балку, тощий, худой и злобный, с размаху набросился на бабу, схватил ее за волосы. Она, взвизгнув, успела ударить «своего идола» по лицу, и оба, ругаясь и визжа, покатились под худую лавку, опрокинув по дороге стул.
… Не легкое дело поручено оценщикам. Мало где обходилось по-доброму. Было и так, что сами бабы согласны идти в колхоз, мужики против; сыны шли, старики упирались. Коренная пришла ломка. Затряслись семейные устои.
У дяди Устина, – на что аккуратный мужик, – и то снег не очищен от крыльца. Не до того Устину.
Едва члены комиссии вошли к нему на крыльцо, как явственно услышали, что в избе не все ладно.
– Кажется, и тут не опоздали к обедне, – заметил Афонька.
– Как бы не причастили, – предостерег Петька.
Семья Устина не любила «сор из избы выносить». Если когда и ругались, то втихомолку, от чужого уха и глаза подальше. Только сегодня раскудахтались не в меру. Но как только показались чужие люди, сразу весь шум утих.
– Здорово живете, – словно ничего перед этим не слышал, поздоровался дядя Егор.
– Здорово, здорово, – стараясь скрыть волнение и пытаясь улыбнуться, пробормотал Устин. – Проходите в горницу.
– Спасибо, – ответил дядя Егор, исподлобья оглядывая всю семью, застывшую в самых различных позах.
Пыл с лиц у них еще не успел сойти. Правда, сыны и снохи всячески старались скрыть происходившую перепалку, но это им плохо удавалось. Лишь жена Устина, словно ни в чем не бывало, принялась оправлять расшитое лоскутами покрывало на сундуке. Сам Устин стоял у печного столба и вопросительно смотрел на Егора. Старший сын уставился в численник и разглядывал цифру 15 января 1930 года, а младший – Ванька, главный «раскольник» семьи, – спокойно сидел на двуспальной кровати и чему-то улыбался. Вероятно, был доволен, что пришли члены комиссии. Ведь он уже уговорил не только свою жену, но и жену брата. Лишь старики да старший брат шли против.
– Устин Кузьмич, мы к тебе от правления колхоза, – начал дядя Егор, незаметно переглянувшись с Ванькой. – Ты прости, может, не вовремя, но такая у нас обязанность. Оценку лошадям надо бы произвести и на учет взять семена, инвентарь. Только не знаем, есть, что ль, общее согласие в семье у вас или нет?
– Нет! – дернув за покрывало, быстро ответила старуха.
– Что – нет? – удивился дядя Егор, не ожидая, что старуха первая вмешается в разговор.
– Согласья нет, – уже сильнее дернула она за угол покрывало и стащила его на пол.
Это ли ее разозлило, или без того так накипело на сердце, только она внезапно заверещала:
– Берите его, берите от нас! Не хотим в колхоз. Берите ради господа-суса Ваньку.
– Молчать, старая! – крикнул Устин.
Та сразу умолкла, села на сундук, повернулась к людям спиной. Плакать ли принялась она, или просто так, но только видно было, что длинные концы платка у нее часто-часто задрожали.
– Вот что, Егор, скажу тебе, – сдерживаясь, начал Устин. – Ходил я на эти собрания, голова моя распухла, но только не урезонили меня. Не поддаюсь я на такое, может, и хорошее, а может, и гибельное дело. Ежели сын Ванька один, ни с кем не посоветовавшись, вступил в колхоз, пущай идет с женой, – не держу. Но нашу семью зыбить ему не дам.
– Зря, отец, говоришь, – охриплым голосом перебил Ванька. – С вами я советовался, а семья все равно колыхается.
Но Устин не обратил внимания на слова сына и еще более спокойным голосом продолжал:
– За семью я ответчик, как и ты, Егор, за свою. Твоя семья пошла, моя не хочет. Видать, разные дороги у нас. То шли вместе, глядь, на перекрестке разошлись.
– Мужик ты не глупый, а говоришь зря, – сказал Егор. – И про дороги завел небылицу. Ты и я – мы одного поля ягодки. Пути наши вместе. Слепой, что ль, был, не видел, как работала артель? Доход с первого года не меньше, чем в единоличном хозяйстве.
Старшая сноха хотела что-то сказать, но на нее свекровь так метнула глазами, что она сжала губы и сердито вышла в переднюю избу.
Петька подошел к Ваньке, о чем-то пошептался с ним и, смеясь заявил дяде Устину:
– А у нас для тебя, старик, работа какая есть. Хочешь – плотничать, хочешь – шорничать. Заплатим тебе, гляди, сколько. Брось канитель разводить.
– Годами ты не вышел учить меня, – сухо, но без обиды в голосе ответил Устин.
– Как же с оценкой? – спросил Афонька. – Производить аль нет? Чего нам попусту время тут тратить?
– Я не держу вас, – отвернулся Устин. – Только сказал – никакой оценки и осмотра не позволю.
– Тогда делитесь, – нетерпеливо заявил Афонька.
– Делиться начнем – тебя не позовем.
Оценщики пошли к двери, Афонька на прощанье бросил:
– На бобах, дядя Устин, не останься. Прогадаешь.
– Спасибо, что упредил, – язвительно откликнулся Устин.
По дороге из райкома Алексей решил завернуть в деревню Чикли, где не было еще колхоза. Деревня эта входила в Леонидовский сельсовет. Мужики собрались быстро. Алексей подробно доложил им о колхозном строительстве, о сборе задатков на тракторы и засветло хотел было уехать в Леонидовку. Но на собрании выяснилось, что есть желающие войти в колхоз. Кажется, дело налаживалось хорошо. Список все увеличивался. Как знать, быть может, и вся бы деревня вошла, если бы, словно бабочка на огонь, не заехал в эту же деревню агроном Черняев.
Как человек, который все дела привык решать походя, он, даже не ознакомившись, кто здесь сидит, о чем говорит, не снимая тулупа, не отряхивая с него снега, вынул из огромной брезентовой сумки какие-то бумаги, прошел к столу и, как псаломщик часы, принялся читать производственный план посева яровых для деревни Чикли.
По плану, кем-то составленному, получалось складно: таких-то культур столько, других столько, рабочего скота – цифра, людей – цифра, семян – процент. Вряд ли Черняев и сам вдумывался в то, что читал. И никто, конечно, ничего не понял. Зато узнали, что Чикли, оказывается, уже не деревня Чикли, а четвертая бригада колхоза «Левин Дол». Мужики вопросительно посмотрели на Алексея, а тот терпеливо ждал, что же будет дальше.
Окончив читать, агроном снял очки, протер их и, словно свалив с себя пудов шесть груза, выдохнул:
– Все!
Прищурившись, оглядел собрание и вдруг, как бы что-то вспомнив, еще более заторопился. Швырнув бумаги, тоном, не допускающим ни малейшего возражения, предложил:
– Этот план сейчас же утвердить и провести в жизнь. Немедленно приготовьте подводу! Срочная работа в Леонидовке. Черт знает что там! План составлен на все на сто, а коллективизировано меньше половины. Оппортунизм на практике. Возьму в работу председателя. Сразу видно – разгильдяй.
При последних словах мужики так весело захохотали, что Черняев недоумевающе оглянулся:
– Что такое?
– А вы председателя сельсовета в лицо знаете? – спросили его.
– Где мне знать всех председателей, – ответил Черняев. – И к чему такой вопрос? Кто у вас сельуполпомоченный? Голосуй и гони лошадь.
– Отдохни маненечко, – посоветовал мужик в лохматой шапке.
– Поговори с нами, товарищ Черняев, – попросил другой.
– Сбрось тулуп-то.
– Некогда. В другой раз с большой охотой. Кстати, у вас как, на все сто коллективизация?
– На сто пятьдесят, – ответил ему сельуполномоченный, бывший матрос.
– В самом деле? – радостно улыбнулся Черняев.
– Да, да. Мы с превышением. На полтораста с чем-то. Разве вы нашего протокола не получали?
– Безобразие! Бюрократизм. Чиновники. Не показывают нам в райколхозсоюзе протоколов. По чутью работаем.
– Жаль, жаль. А ты только что собрались вам послать его… завтра.
Черняев часто заморгал и начал что-то соображать.
– Вы, товарищ, кажется, даты путаете, – уставился он на матроса.
– А мне кажется, вы путаете. В какую деревню приехали?
– В Чикли, – испуганным полушепотом ответил Черняев. – Разве ошибся? Погода такая…
– Нет, не ошиблись. А в список колхозов заглянули, когда к нам ехали? Есть у нас колхоз? У вас там четвертой бригадой числится наша деревня, а что это за бригада?
Только тут догадался Черняев, что в Чиклях еще и колхоза нет. Но унывать не привык. Голосом, в котором слышались упреки и приказ, быстро забросал вопросами:
– Если нет, почему? Что у вас за пропаганда? Кто вам станет колхоз организовывать? Может быть, я – агроном Черняев?
На него напали. Но он только этого и ждал. Человек бывалый, обстрелянный. Правда, вот только ему очень некогда. Но эту мужичью демагогию знает хорошо. Зачем в самом деле церемониться да долго объяснять? И сразу пустил в ход свой испытанный метод: стукнув кулаком по столу, кратко заявил:
– Если я на обратном пути заеду и у вас не будет колхоза, то знайте – всю вашу землю под яровые передадим в Леонидовскую артель.
– Где же нам землю отведут?
– Вон где, – указал агроном на потолок.
Мужики посмотрели туда; потолок был низок и черен.
– Где?
– На луне! – четко произнес агроном.
В ответ ему послышалась ругань.
Алексей с трудом унял расшумевшихся мужиков. И когда они притихли, он, не глядя на агронома, спокойно начал:
– Товарищи, в нашем районе не так уж много агрономов, и они ценятся на вес золота. Но такого, как Черняев, увидишь редко. Это не золото, а бриллиант. Товарищи, все время я говорил вам, что в колхоз надо идти только добровольно. И мы кое до чего договорились. Вот список. Он увеличится, и ваша деревня не отстанет. Но вот внезапно ввалился человек и, не снимая шапки, не здороваясь, наспех зачитывает кем-то составленный план. Выходит, на бумаге кто-то колхоз за вас давно организовал и даже включил в артель бригадой. Товарищи, это уже не фокусы, а издевательство. Лунных директив ни один дурак ему не давал. Что, спрашивается, нужно этому агроному? Выхвалиться. Зуд у него на проценты. Мое предложение: сейчас же найти агроному избу и, если у него от мороза ум помутился, посадить его на печь. Завтра же чуть свет отправить в Алызово. На прощанье сказать, чтобы он сюда больше ни ногой. Да и всех, кто будет приезжать сюда и пугать луной, в шею гнать.
Черняев наконец-то догадался, кто говорит. Но его смущало одно: нехорошо отозвался о председателе совета.
Тут же взяв слово, начал говорить, что он «всецело согласен с товарищем Столяровым и сам все время говорил о добровольности», что «предложенный план только черновой, а его обязательно надо обсудить». А луна – «это поговорка».
Алексей проголосовал свое предложение. Агроному указали на дверь. Но не таков он. Сидел невозмутимо и даже тулуп снял.
Алексей, попрощавшись с мужиками, вышел. Почти перед светом приехал в Леонидовку.
Бюро райкома приняло к сведению, что коллективизация в Леонидовке идет хорошо, и дало «установку» на сплошную. Представленный список для раскулачивания утвердили.
… На заседании ячейки обсудили план раскулачивания и разбились на группы. Закрывая собрание, Никанор строго-настрого приказал, чтобы о решении ячейки молчали. Напомнил, что, вероятно, кто-то из коммунистов имеет болтливый язычок, так как все вопросы становятся населению известными прежде, чем успеют партийцы дойти до своей избы.
– Возмутимо, – говорил Никанор, который особенно не любил болтливых. – Только бы узнать. Из партии в шею такого.
Никанор, секретарь ячейки, был человек осторожный. От него лишнего слова не услышишь. Наоборот, скорее что-нибудь он не доскажет, разве только намекнет и вкрадчиво оглянется. Лишь Алена, жена, преданная ему, понимала его с одного взгляда, с полуслова.
– Опять что-нибудь такое у вас? – тихо спрашивала она и сама по сторонам оглядывалась.
– Черт знает, возмутимо! Кто-то успел разглаголить.
Жена, вздыхая, досадовала, и они вместе начинали строить догадки, кто же это мог разболтать. Но перебирали всех, а виновников не находили.
– Не сторож ли? Все время возле вас крутится.
– Сторожа мы отсылаем.
– Нынче и стены уши имеют, – сокрушалась жена.
Тогда Никанор, доверявший жене, как самому себе, советовал ей потолкаться среди баб и сторонкой узнать, кто передает им о секретных заседаниях. Жена Никанора, тоже шепча, – который уже раз, – обещалась это сделать…
– Только что опять было закрытое, – тихо сказал Никанор, придя с собрания и осторожно косясь на окно. – Не удивлюсь, если завтра же все село об этом узнает. Не успею проснуться, как прибегут ко мне Лобачев, Нефед, Федор и прочие, которых мы будем раскулачивать и выселять. Как пить дать, узнают.
– Узнают, – взволновалась Алена. – Язычки вон какие длинные.
– А ты сторонкой нынче прознай. Небось Юха сплетни собирает.
– Кому окроме.
Вечером отправилась к куме Матрене, у которой часто собирались бабы, и зашептала:
– Мужик опять наказал, чтобы разузнать. Надо оба уха растопырить. Дня через три-четыре Лобачева с Нефедом раскулачивать примутся. Какие сплетни пойдут, доподлинно раскопать, от кого. Никанор так и грозится: «Язычки, слышь, отрезать придется».
– Ладно, кума, раскопаю. Лобачева с Нефедом? Лопни глаза, разузнаю!
Собрались бабы, повели разговор, кто о чем. Обремененная поручением кума Матрена старательно прислушивалась – не будет ли кто говорить о раскулачивании? Но бабы ничего не говорили. Тогда сама, пытая, наводила разговор, что давно бы всех богачей с места надо сдернуть, как в других селах, и тут же умолкла. Но бабы или настороженно смотрели на нее, или неопределенно поддакивали. А Матрена настойчивая. Коль обещалась, надо постараться. И своей соседке Фекле, с которой у нее «лен не делен», шепнула на ухо:
– Феклуша, родная, тайком тебе. Завтра аль послезавтра Лобачева с Нефедом под корень возьмут. Все у них отберут, а самих вышлют. Только ты об этом молчи и слушай, кто болтать начнет. А мне кума Алена приказ дала подслушать. Кто-то из ячеешников секреты передает. Узнать – кто. Чуешь, Феколушка?
– Чую, – таинственно жмурила глаза соседка.
Утром, не успел Алексей встать с постели, а перед ним Лобачев.
– Алексей Матвеич, брешут, что ль, бабы, будто меня раскулачивать?
– Откуда ты взял? – удивленно уставился на него Алексей.
– Как – откуда? Все село болтает. Слышь, меня, Нефеда, Федора и в третьем обществе двенадцать семей. Что же это такое, Алексей Матвеич? Других туда-сюда, а меня зачем?
Алексей насилу отвязался от Лобачева. Не завтракая, пошел в совет. Там уже Никанор. У него тревожное лицо. Отвел Алексея к сторонке и, едва шевеля губами, спросил:
– К тебе никто не приходил?
– Только что Лобачева прогнал. Он уже знает.
– Опять проболтался кто-то. У меня трое было. Возмутимо!
И, хрупнув зубами, подумал: «Бабе своей поручал, – проморгала, дура».
Лобачев сидел у Юхи. Четвертушка литровки только под ложечкой щекотнула.
– Дай-ка, Варюша, еще одну.
Юха принесла вторую, вытерла ее, на стол поставила черепушку вареной картошки.
К Юхе Лобачев редко заходил. Да и что могут подумать люди, когда увидят, что такой степенный мужик ходит к шинкарке? А нынче вот зашел. Удивленная Юха прикинула: неспроста. Так и было: у Лобачева до Юхи дело большое. О нем он думал с утра, как только дочь принесла печальную весть. Об этом и хотел поговорить. Но с чего начать? Вдова Юха – баба неглупая. И начал с картошки. Кивнув на черепуху, сквозь зубы заметил:
– В кафтанчиках?
– А в чем ей быть? – ответила Юха.
– Дешево живешь.
– Масло не укупишь, дядя Семен.
– А ты с молочком.
– Куры не доятся, – улыбнулась Юха.
– Бабе скажу, принесет вечером горшочек.
– Спасибо, дядя Семен.
И скромно поджала губы. Долго и терпеливо выжидала, скажет или не скажет ей он о том, о чем еще вчера вечером сама узнала. Нет, пьет и молчит. А если и промолвит что-либо, то совсем про другое. И Юха, уже сгорая от нетерпения, сначала принялась передавать ему новые и старые сплетни, и затем осторожно намекать:
– Слыхал, дядя Семен, диво какое? Будто коммунисты пеньки корчевать хотят.
– Пущай, – отмахнулся Лобачев.
– Оно знамо. Только как бы и под твой пенек лом не запустили.
– У меня взять нечего.
– Ой, найдут! Ой, дядя Семен, разыщут! А ну-ка сундуки…
– Что сундуки? – тревожно перебил ее.
– Ну-ка, говорю, подымут?
– Варюшка, не болтай! – грозно уставился Лобачев. – Никаких сундуков у меня нет!
Варюхе того и надо. Теперь трудно ее остановить. Горюя и вздыхая, она принялась перечислять, сколько у Лобачева сундуков, какое добро припрятано от времен, когда еще торговал и когда она была у него работницей. Столько насчитала, будто только вчера копалась в этих сундуках.
– Все пойдет прахом. Сатинет изрежут на рубашки, сукно – на пиджаки да на польта. Из батиста Дарья сошьет кофточку, а может, и целое платье до пяток. И будет она, Дашка, в этом батистовом платье с Алексеем под ручку ходить да посмеиваться. А из хромовых кож пошьют себе комсомольцы щиблеты. И обязательно со скрипом…
А Лобачев слушал и все ниже опускал голову. Неустанна Юха. Теперь она уже рисовала, как будут его, Лобачева, выгонять из дому, как будут уводить коров и лошадей в колхоз, а в просторные избы поселят Афоньку, и Афонька этот беспременно женится и будет в лобачевском доме жить да посвистывать, а жена его каждый год детей рожать.
– Замолчь, Варюшка!
Но Варюха вдохновилась. Словно нарочно взялась истязать Лобачева. Она говорила, что коль на «это» пошло, то и сама она тоже запишется в колхоз, а потом возьмет да и выйдет замуж. И замуж выйдет не за кого-нибудь, а, может быть, за того же Афоньку и будет с ним жить в лобачевском доме.
– Только тебя, дядя Семен, я вовек не брошу. Добрый ты. За доброту твою не оставлю. Посажу за печку в уголок и кормить с ложечки буду.
Вряд ли Лобачев догадался, что Варюха, уже начинает издеваться над ним. Не этим занята голова. Что ни думал, вспоминая советы Нефеда, Елизаветы, все яснее было одно… Сквозь пьяный туман посмотрел на Юху, и показалась она ему красавицей неописуемой, а нрава такого доброго, что и поискать. Принялся жаловаться на Карпуньку, на неудавшееся сватовство, охаял Наташку и, вздохнув, пожелал себе сноху такую вот, как она, Юха.
– Хочешь корову? – неожиданно предложил он.
Как ни хитра была Юха, но такого оборота меньше всего ожидала. Конечно, почему бы Юхе не взять корову? Но удобно ли сразу сказать, что согласна? И притворилась, будто поняла как шутку.
– До первого отела, дядя Семен?
– Не хочешь взять коровы? – осерчал Лобачев. – Так я завтра прирежу ее аль на базар отправлю. Мне теперь все равно. Бери, дура. У тебя не отнимут. Чем псу под хвост, лучше бедного человека выручу.
Юха, подумав, согласилась взять.
Уходя, Лобачев похлопал Юху по мягкой спине, и опять показалась она ему ласковой, доброй, умной и очень недурной на лицо. Главное, баба опытная. А годами не так стара: всего на семь лет обогнала Карпуньку.
– Вот бы сноха в самый раз! – не утерпел он. – Пойдешь за моего дурака?
– Коль возьмет, что ж, – отшутилась Юха.
– Баба ты – что надо.
Домой Лобачев отправился навеселе. Ни жена, ни сын ничего еще не знали о его замыслах. А вечером, когда отрезвел и сказал, что одну корову отдает Юхе, а лошадь Абысу, в избе поднялась ругань. В самый разгар ее вошел Митенька. И не один, а, как быка на веревке, привел с собой упорного Нефеда. Какая забота у Митеньки устраивать чужие дела? Не от радости ли? А радость у него большая. Он сумел вывернуться. Округ восстановил его в правах голоса. Никакой эксплуатации за ним не нашел. Митеньке Карпунька рассказал о замыслах отца. Лобачевский план самораскулачивания Митенька не одобрил.
– Тебя в два счета разденут.
И взялся за Нефеда. Все планы его он сокрушил.
– Такие дураки, которые взяли бы девку из семьи лишенца в семью голосую, вывелись. Тебе, Нефед Петрович, пора бросить хитрить. Себя перехитришь. План вам такой: породниться. Тебе, Семен Максимыч, собрать понятых, составить акт и отделить Карпуньку. Сам со старухой проживешь в кухне, Карпуньке с Натальей – горницу. Лошадь с коровой им, лошадь с коровой себе. Амбар большой им, пристенок себе. Что лишнее – продать. Тебе, Нефед, к свадьбе зарезать телку, останется на вашу семью норма. Половину избы можешь продать, а еще лучше – в колхоз отдать. Главное, торопитесь. Время вы упускаете. Ты, Карпунька, стучись в колхоз. Я еще с тобой и наедине кое о чем поговорю.
Перед утром Петька еле-еле тащился с собрания бедноты. Было собрание шумливое, многие высказывались против раскулачивания.
Тревожно у Петьки на сердце, да и по улицам стало опасно ходить. Шел и к каждому шороху прислушивался.
Думал еще о Наташке. Зачем она в такой семье родилась?
Да, других раскулачивать не дрогнет сердце, а каково раскулачивать Нефеда! А пойдет раскулачивать его Алексей. Тяжело Петьке. Тут еще слухи о сватовстве к Наташке.
«Тьфу, черт! Как же все-таки быть?»
Что Нефеда раскулачат и вышлют, жалеть нечего. Ну, а ее, Наташку? Тоже вышлют? И уже не будет ее? И не увидит? И голоса не услышит?
За последнее время некогда было выйти на улицу, чтобы повидать Наташку. Оттого и тоска по ней. И сейчас вот как хотелось бы ему увидеться с Наташкой. Шел и все думал, и все чудилось, будто вот-вот она попадется ему навстречу. Ведь случалось, что она поджидала его, и стояла где-нибудь возле избы. Особенно часто ждала за углом, возле мазанки. И, проходя мимо, оглянулся.
Но на том месте, где всегда ожидала Наташка, лежал огромный сугроб снега.
«Спит, наверное, Наташка», – подумал он и вошел в сени.
Темно в сенях. Протянул было руку, чтобы взяться за скобу двери, и вздрогнул. Он явно услышал, – вернее, ощутил, – что в сенях кто-то есть. Глухим, дрогнувшим голосом, крепко сжав в руке полуподкову, которую всегда носил в кармане, спросил:
– Кто тут?
– Я, Петя, я, – услышал он.
– Т-ты? – едва выговорил Петька.
Испуг сменился тревожной радостью. Он протянул во тьму руки, и вот: ее шуба, крытая сукном, каракулевая оборка, воротник, шаль на голове.
– Зачем ты тут?
– Куда же мне?
– Время-то ведь – к утру.
– Ты виноват. Я ждала тебя, ждала, ноги застыли. Дует у вас в сенях. Ты бы защитил плетень. Хозяин, тоже…
– Некогда, Наташа.
– То-то – некогда. Заседаешь все, а сам ничего не знаешь. Погрей мне руки.
– В избу пойдем.
– Не пойду. Твоя мать выгонит меня.
Голос у Наташки опавший, натужный.
– Ты, наверное, простудилась? – спросил Петька.
– А что?
– Голос того.
– Тебе разь не все равно?
– Ну вот, «все равно»! Я просто спрашиваю. Да что с тобой такое?
– Пойдем, скажу, – потянула она его из сеней.
В знакомом поднавесе у соседа – сани, а вокруг овсяная солома. Ворота закрывались плотно, и даже пронзительный ветер не мог продуть. Сели в солому. Было в соломе тепло, уютно и тихо. Отогревшись, Наташа принялась рассказывать о сватовстве. Но это для Петьки уже не ново. Только как ножом в грудь ударило то, чего еще не знал и что случилось лишь сегодня вечером.
– Как сказал мне отец, скоро запой будет, у меня ноженьки подкосились. Поругалась я с ним и к тебе. Пущай режут, увечат, а лучше петлю на шею, чем за Карпуньку.
– Что же дальше?
– За этим и пришла. Ты умнее. Я что? Я одна, как верея возле колодца. И люблю тебя одного, ты знаешь. И что хошь, то и делай со мной.
Сердце дрогнуло у Петьки. «Что хошь, то и делай».
– Плакала я, все плакала. И в сенях у вас, чего таить, стояла, а слезы текут и текут. Щеки вот отморозила. Пощупай-ка.
Взяла его руку, приложила к своей щеке. Но щеки были теплые, тугие, и Петька, сам того не сознавая, приблизил ее лицо к своему и тихо поцеловал. А она будто и ждала этого. Крепко обвила его шею и, плача, приговаривая, горячо принялась целовать.
– Вот как, вот как, Петенька… Милый мой…